Имя прилагательное

C крыш капает весенний туман, в воздухе счастливое и горькое пробуждение природы. Щемящее-тихое чувство захватывает тело, по улицам черной змеёю тянутся выщербленные в белом панцире зимы проталины, из года в год в это время солнце, брызги из-под жужжащих колес, под которыми хочется быть раздавленным и распластанным, да так, чтобы с чвакающим весельем слиться с зеркальной пустотой темнеющих луж и отражать все: город, спешащие забрызганные каблуки женщин, искажать пропорции закостенелых домов-старожилов, блеск цветных глаз машин, струиться весенней моросью по оголенным шеям и обветренным губам, ползти уходящей вдаль разделительной полосой вместе со звуками царапающих холодный асфальт колес.
Бежать, нестись, исчезать, так, чтобы не увидеть себя. Застыть расплывающимся полупрофилем в ледяном сумраке зеркала, поправить белокурую прядь вьющихся длинных волос, снять с себя строгость узкого пальто, пуговицу за пуговицей сорвать с себя вместе с ним запахи чувственной весны, улиц, жадно вдохнуть пустоту разбегающихся комнат. Как юродивый тихонько пробраться в детскую комнату, где под тихим и еще сонным весенним покрывалом дремлет маленькая девочка, губки-дольки мандарина, персиковые щечки с теплотой едва заметных волосиков на коже, вздернутый носик, косички-рогалики, легкое дыхание-свист. Хотеть прикоснуться губами к маленькой раковине детского уха, но, испугавшись себя, не сметь, сделать шаг назад, споткнуться, упасть на холодный пол, сжаться до размеров песчинки, тихо вскрикнуть внутри себя от испуга, что мир маленького ребенка  разрушится одним лишь неверным неловким движением. Затаить дыхание, взглянуть на девочку и убедиться, что та продолжает так же неприхотливо нежиться в своей сахарной кровати, розовое горячее солнышко. «Нет, только не сейчас, только не сейчас, спи, спи».
Через стенку чуть приглушенно доносятся звуки из соседней квартиры: гимназист Алексей разучивает новое упражнение на гитаре, при случайных столкновениях в сближающем квадрате лестничной клетки он лениво и всегда чуть сонно улыбается, потом опускает глаза и готовится убежать. Лишь вопросы «Как твоя мама?», «Как дядя Гена, устроился на работу?» выводят мальчика из поэтического оцепенения и, совсем не нужные, требуют ответа в лице не менее растерянной, но желающей поддержать случайный соседский разговор женщины. Алешка дрожит, смотрит испуганными матовыми глазами, потом останавливается, найдя временную точку опоры, произносит: «Тетя Марина (мальчишка никогда не называет маму по имени) хорошо, а вот дядя Гена (брат вышеупомянутой особы) снова запил». Алешка всегда очень откровенен в своих ответах. «Ясно, - говоришь, не зная, куда спрятать неудобный взгляд, - ну ты заходи к нам в любое время, я когда-то сама играла ни гитаре, мне бы очень хотелось послушать…» Алешка улыбается и смущается, обещает, что когда-нибудь непременно так и будет, но никогда не заходит. «Тетя Марина» продает в цветочном магазине сморщенные розы и водит в дом полноватого грузина, который никогда не здоровается, а быстро прошмыгивает в дверь, будто ему неудобно. Он весь сгибается под твоим  взглядом, извиняюще съеживается, исчезает. Иногда до тебя доносится его грубое раскатистое «р»: «Маррррына, Марррына….». Отец Алешки утонул в позапрошлом году в пору весеннего половодья и беспробудного пьянства. Брат цветочницы, Геннадий, или просто «Гена - шесть струн», долговязый и худой, сам будто тонкая струна, почти прозрачный, с выцветшими карими глазами, некогда «поддающий» художник и гитарист, сидит у сестры на шее, иногда лежит в психиатрической и периодически выходит покурить на лестничную клетку. Там, в приглушенных зеленых тонах узкой площадки, разрывающей камерность четырех вакуумных квартир, ты встречаешься с ним: бледное лицо к бледному лицу. Здесь стираются границы возрастов, и внимание не задерживается на внешнем облике, на лунках тающих глаз, на серой одежде. Хочется сказать ему: «Гена, Геночка, ты знаешь – а мы ведь так с тобой похожи, ведь за масками моей повседневности во мне спит такое же угрюмое и тающее существо, Гена, меня больше нет, мы с тобой совсем не здесь, Гена». Но вот он докуривает последнюю из чернеющей пачки «Winston» и снова уходит в недоступный для тебя вакуум своей квартиры, хлопает дверь, звенит замок, а в голове до сих пор продолжает звучать: «Гена, куда же ты, когда-нибудь ты совсем испаришься, придешь сюда – а я тебя не замечу. И ты меня не заметишь. Гена…»
На письменном столе пылятся книги, в которых тебя больше нет. Пальцы пробегают по обложкам, и мягкие подушечки вычерчивают на едва осязаемом слое пыли беспорядочные танцы. Так рука прикасается к оболочке и иногда помогает вспомнить содержание призрачных страниц, героев, пережитых и прочувствованных, забытых и похороненных в этих покойных томах. «Тропик рака» Миллера тяжело налегает на Кафку, тот своим толстым брюшком теснит «Роман с кокаином» Агеева. Это было давно, несколько лет назад. Тогда читалось много и всласть, тогда смаковалось каждое слово, спрыгивая с легких печатных страниц прямо в  голову, тяжелевшую от выдуманных и невыдуманных историй, жаждущую найти в них если не смысл, то себя, а если не себя, то другую жизнь, которой никогда не суждено прожить.
Монитор мерцает беловатым светом, со стола одиноко смотрят пустые стекла очков, в которых нет ничьих глаз. Тут ты медленно понимаешь, что сама уже  давно не носишь очки, а зрение, потерянное после автомобильной аварии, перестало падать и постепенно восстановилось. Очки не твои.  Тихо бросаешь взгляд в сторону стены, с которой пузырится воздушная, почти прозрачная ветка сирени на маленькой картине, чем-то напоминающая обычную весну в городе, но, нарисованная, преет в тишине спальной комнаты и постепенно исчезает в ней.
 Сзади неожиданно тебя обхватывают теплые руки, ты почти вскрикиваешь, но понимаешь, что твой крик оседает внутри тебя, и безвольно подчиняешься им. Эти руки кажутся чужими, «нездешними». Это те руки, о принадлежности которых давно перестаешь думать. Холод кожи едва отзывается на это тепло, внутри безвольный распластанный слон сквозь свою грубую кожу начинает чувствовать, как проклевываются зеленые ростки травы. Он медленно зарастает ею. И вот – он уже трава, что-то мягкое и зеленое, но уже не принадлежащее живому. По спине пробегает волна ноющего раздражения, поцелуи, мягкими шлепками обволакивающие шею, дают мозгу отключиться, и уже автоматические движения тела с дремлющим в нем тяжелым слоном копируют движения чужого тела. В едва еще живые участки мозга закрадывается мысль, что в жизни женщины слишком много прилагательных, слишком много слов-описаний, ощущений, которые подменяют действия. И сама женщина становится лишь прилагательным. Так уж ты устроена. И где-то там, в сплетении этих женских мыслей-образов, спит тревожным сном бедный слон, которого ранят каждым своим движением, но он слишком крепко спит, он пока не знает.
 Вам когда-нибудь приходилось спать с нелюбимым мужчиной? Вы часто улыбаетесь в ответ, когда вам задают подобные вопросы? Как у вас это получается? Зачем эти танцы без души, зачем эти руки? Зачем эти связи? Вы когда-нибудь играли на расстроенном фортепьяно с западающей педалью или слушали, как говорят глухие?
Ты тревожно засыпаешь, когда твой слон отходит от наркоза и, еще не совсем понимая, где находится, начинает свои пьяные медленные движения внутри…

Утро, вешалки одежного шкафа, приятный островатый вкус зубной пасты, все танцует в новых пестрых прилагательных, по дому разливается солнечный свет, на газу сиротливо стоит начищенный купол чайника, где-то за стеной снова, подобно утренней молитве, разносятся бой гитары. Allegro! Allegro! Вдруг все прекращается… и…

И…Будто откуда-то из глубины раздается звонок в дверь. Я думаю о том, что не помню, как смотрелась утром в зеркало, когда чистила зубы, совсем не помню своего отражения. Я хочу включить свет в прихожей, но понимаю, что не могу дотянуться рукой до выключателя. Как странно. В голове с утра почему-то так пусто и хорошо, внутри тоже хорошо. Я помню, что мне читали сказку про девочку, которая никак не могла из-за своего роста проникнуть в  волшебную дверь: то дверь была слишком мала для нее, то девочка была слишком мала для того, чтобы дотянуться до ключа. Вот только как называлась эта сказка? Пусто в голове. Кажется, что весь дом стал таким большим. Тут я понимаю, что не дотягиваюсь до глазка. Спрашиваю: «Кто?», и чей-то детский голос мне отвечает: «Это Леша. Ваш сосед». «Ле-ша» - губы преодолевают имя. Конечно, я знаю Лешу. Он все время смотрит себе под ноги и ходит с гитарой. Мы почти не говорим. Но у нас он еще ни разу не был. Я открываю Леше дверь.
- Привет!
- Привет!
-Ты одна?
- Я? (тут понимаю, что не могу вспомнить, какое-то странное ощущение). – Ну ты проходи, проходи. Не стесняйся.
Леша выше меня. У него растерянный вид и шнурки на ботинках не завязаны.
- А ты чего пришел?
- Там, там… Дядя Гена.
- Что такое? Опять напился?
- Хуже.
Я в недоумении смотрю на мальчика.
- Да нет, просто…- тут на глаза мальчика наворачиваются слезы.
-Что?
- Мама еще не пришла с работы. Я проснулся, а у нас окошко открыто. И дяди Гены нет.
- Что, улетел? – спрашиваю я,  почти улыбаюсь, но вдруг ловлю себя на мысли, что сказала что-то не то.
- Упал. Из окошка упал.
Мне страшно. Я бегу в соседнюю комнату. Там вижу на кровати женщину. Вижу ее красивые длинные волосы, только лица не вижу. Трогаю ее за руку, начинаю будить. Кричу: «Дядя Гена! Дядя Гена!» Она просыпается и, еще сонная, накидывает махровый халат и бежит к двери.
На улице весна. Очень тепло. Тает снег. Школьная доска. Кабинет. Передо мною стоит классная учительница.

- Ребята, посмотрите, какая весна на дворе! Сколько новых красок! Сколько цветов! Для того чтобы к концу урока написать сочинение на тему «Весна», мы сегодня с вами пройдем еще одну важную часть речи. Итак, я на доске, а вы вместе со мной в своих тетрадочках, запишем тему сегодняшнего урока. «Имя при-ла-га-тель-но-е».


Рецензии