Кокаин

1
Уже нельзя было лечь на подоконник, темно-серый и каменный, с фальшивыми нитями мраморных жил, и с обструганным, обнажавшим белый камень краем, о который точились перочинные ножи. Уже нельзя было, легши на этот подоконник и вытянув голову, увидеть длинный и узкий, с асфальтированной дорожкой, берлинский двор, - с деревянными, всегда запертыми воротами, с боку которых, точно утомленно отяжелев, отвисала на ржавой петле калитка, где об нижнюю перекладину всегда спотыкались жильцы, а споткнувшись, непременно на нее ругающими глазами оглядывались. Была зима, окна были законопачены вкусно-сливочного цвета замазкой, меж рамами стекла округло лежала вата, в вате были вставлены два узких и высоких стаканчика с желтой жидкостью, - и, подходя еще по летней привычке к окну, где из-под подоконника дышало сухим жаром, по-особенному чувствовалась та отрезанность улицы, которая (в зависимости от настроения) возбуждала чувство уюта или тоски. Теперь из окна Рихиной комнатенки видна была только соседняя стена с застывшими на кирпичах серыми потоками известки, - да еще внизу, то самое отгороженное частокольчиком место, которое Шнай  внушительно называл садом для «господина великого продюсера», причем достаточно было взглянуть на этот сад или на продюсера, чтобы понять, что та особенная почтительность Шная, с которой он отзывался о великом Эму, была не более, как расчетливое взвинчивание своего собственного достоинства, за счет возвеличения людей, которым он был подчинен.
За последние месяцы особенно часто случалась тоска. Тогда, подолгу простаивая у окна, держа в рогатке пальцев папиросу, из которой со стороны мандаринового ее огонька шел синийсиний, а со стороны мундштука грязно-серый дымок, Рих пытался счесть на соседней стене кирпичи, или вечером, потушив лампу и вместе с ней черное двоение комнаты в сразу светлевшем стекле, подходил к окну, и, задрав голову, так долго смотрел на густо падающий снег, пока не начинал лифтом ехать вверх, навстречу неподвижным канатам снега. Иногда, еще бесцельно побродив по коридору, он открывал дверь, выходил на холодную лестницу, и, думая, кому бы мне позвонить, хотя и знал хорошо, что звонить решительно некому, спускался вниз к телефону. Там, у так называемой парадной двери, в суконной синей и назади гармонью стянутой поддевке, в фуражке с золотым околышем, поставив сапоги на перекладину табурета, - сидел швейцар. Поглаживая ручищами колени, словно он их жестоко зашиб, он время от времени запрокидывал голову, страшно раскрывал рот, обнажая приподнявшийся и трепетавший там язык, и так зевая, испускал тоскующий рык, сперва тонально наверх а-о-и, - и потом обратно и-о-а. А зевнув, сейчас же, еще с глазами, полными сонных слез, укоризненно самому себе качал головой, и потом умывающимися движениями так крепко тер ладонями лицо, словно помышлял сорванной кожей придать себе бодрости.
Вероятно, этой-то зевотной склонности швейцара, он напоминал Риху Пауля, который укатил в Россию.
Рихиным условным вызовом вниз к телефону - был длинный, тревожный звонок, который, в особенности теперь, за последние месяцы, приобрел для него характер радостной, волнующей значимости. Однако звонки такие случались все реже. Рих был влюблен. Он сошелся сочень молодой девушкой испанского типа, которая, почему-то, возненавидела его с первой же встречи, и они виделись редко. Несколько раз Ричи пробовал встречаться с продюсером, но потом решительно бросил, никак не находя с ним общего тона. С ним, с «великим господином продюсером», который теперь стал всемирно известным, нужно было говорить или гражданственно возмущаясь чужими, или исповедуясь в собственных грехах против народного благосостояния. И то и другое было Круспе, привыкшему свои чувства закрывать цинизмом, или уж если выражать их, то в виде юмора, - до стыдности противно. Эму же как раз принадлежал к числу людей, которые, в силу возвышенности исповедуемых ими идеалов, осуждают и юмор и цинизм: - юмор, потому что они видят в нем присутствие цинизма, - цинизм, потому что они находят в нем отсутствие юмора. Оставался только Шнай, и изредка он звонил Ричи, звал к себе посидеть, и Бернштайн всегда следовал этим приглашениям.
Шнай жил в роскошном доме, с мраморными лестницами, с малиновыми дорожками, изысканно внимательным швейцаром и лифтом, купэ которого, пахнущее духами, взлетало вверх с тем, неожиданным и всегда неприятным толчком остановки, когда сердце еще миг продолжало лететь вверх и потом падало обратно. Лишь только горничная открывала ему громадную, белую и лаковую дверь, лишь только охватывали Риху тишина и запахи этой очень большой и очень дорогой квартиры, - как навстречу ему уже выбегал, словно в ужасно деловой торопливости, Шнайдер и, взяв Рихарда за руку, быстро вел к себе, в шкафу шарил в карманах костюмов, и нередко даже выбегал в переднюю, видимо, и там роясь по карманам в своих шубах и пальто. Когда все было перерыто, Дум, успокоенный, что ничего не потеряно, клал предметы своих поисков перед другом на стол. Все это были старые барабанные палочки, пригласительные, афишки к концертам Раммштайн, - словом, вещественные доказательства того, что все же Раммштайн существовал, существует и будет. 
Никогда не единым словом не упоминая о том, хорошо или плохо играли музыканты, хороши ли или дурны были песни, хорош ли был Тиль с его пиротехникой и вообще какое впечатление, какие чувства вынесены им из всего виденного и слышанного со сцены, - Шнай лишь рассказывал (и это с мельчайшими подробностями) о том, какова была публика, кого из знакомых он повидал, С ленивой гордостью протарабанив все это и упомянув еще о том, как трудно было получить новые палочки  и сколько было при этом переплачено, Шнай наконец, склонялся надо Рихой  и постучав по его плечу обнял его. Тут он замолкал и, привлекши ему той плачущей улыбкой, которая что то обозначала, Иногда, когда Рихард приходил к Шнаю, он на своих длинных ножищах находился в лихорадочной спешке. Страшно торопясь, он брился, поминутно бегал в ванную и прибегал обратно, собираясь куда-то - то ли на репетицию, на вечер, в гости или в садик за дочкой, и было странно, зачем понадобился ему Круспе, которого он вызвал только что по телефону. Разбрасывая вещи, нужные и ненужные ему для этого репетиции, он в торопливости их показывал, - тут были помочи, носки, платки, духи, галстуки, - мимоходом называя цены и место покупки.
Когда же, уже совсем готовый, в шелковистого сукна шубе, в остроконечной бобровой шапке, рыже морщась от закуренной сигареты, которая ела ему глаз, задрав перед зеркалом голову и шаря рукой по бритому напудренному горлу (смотрясь в зеркало, Шнай всегда по рыбьи опускал углы губ) - он вдруг отрывисто говорил - ну, едем, - то, с явным трудом отводя глаза от зеркала, быстро шел к двери и так поспешно сбегал по тихо звякающим дорожкам лестницы, что Рих еле его догонял. Внизу у подъезда, где Кристофа ждал лихач, он уже без всякого интереса прощался со своим любимым гитаристом, подавал ему нежмущую руку и, тотчас отняв ее, отвернувшись, садился и уезжал.
Помнится, как-то Рих попросил у него взаймы денег, какую-то малость, несколько евро. Ни слова не говоря, Шнайдер, округлым движением, и будто от дыма сморщив глаз (хоть он в этот момент и не курил), вытащил из бокового кармана шелковый с прожилинами портфель, и вынул оттуда новенькую, хрустящую сто евро. - Неужели даст? - подумалось Рихе, - и странно, несмотря на то, что деньги были ему очень нужны, Круспе почувствовал неприятнейшее разочарование. Будто в этот короткий момент он уверился в том, что доброта, выказанная подлецом, - разочаровывает совершенно так же, как и подлость, свершаемая человеком высокого идеала. Но Шнай не дал. - Это все, что у меня есть, - сказал он, кивая подбородком на сто евро. - Будь эти сто евро  в мелких купюрах, я, конечно, дал бы тебе даже десять евро. Но они у меня в одной бумажке, и потому менять ее я не согласен, даже если бы тебе нужны были всего десять центов. При этом, не в Рихины  глаза, а только в лицо, не увидали, видимо того, что собирались увидеть. - Разменянная банкноту это уже не сто евро, - откровенно теряя терпение, пояснил он, зачем-то при этом показывая Рише вывернутую ладонь. - Разменянные деньги - это уже затронутые и значит истраченные деньги. - Конечно, конечно, - говорил Рих и радостно кивал головой, и радостно ему улыбался, и изо всех сил стараясь скрыть свою обиду, чувствуя, что обнаружив правду, Рих обидя себя еще больнее. А Шнай с лицом, выражающим одновременно укоризну, потому что в нем усомнились, - и удовлетворение, потому что все же признали его правоту, - широко развел руками. - Господа, - с самодовольной укоризной говорил он, - пора. Пора стать, наконец, европейцами. Пора понимать такие вещи.
Несмотря на то, что Рих довольно часто бывал у Шнайдера, он не потрудился познакомить его со своей женой. Правда, бывай Шаня у него, так и он не познакомил бы его с…..ну не важно.Однако это одинаковость их действий, имела совершенно разные причины: Шнай не знакомил его со своей женой, ибо ему перед ней было совестно за него. И каждый раз, приходя от Шнайдера  домой, Ричи  мучился горькой оскорбленностью бедняка, духовное превосходство которого слишком сильно, чтобы допустить его до откровенной зависти, и слишком слабо, чтобы оставить его равнодушным.
Есть много странности в том, что противнейшие явления имеют почти непреодолимую власть притягательности. Вот сидит Тиль и обедает и вдруг, где-то, за его спиной, вытошнило Пауля. Тильман может дальше есть и не смотреть на эту гадость. Тиль, наконец, может перестать есть, и выйти и не смотреть. Он может. Но какая-то нудная тяга, словно соблазн (а уж какой, же тут, помилуйте, соблазн) тащить и тащить его голову и обернуться и взглянуть, взглянуть на то, что подернет его дрожью отвращения, и на что он смотреть решительно не желает.
Вот такую-то тягу Рих чувствовал в отношении к Шнаю. Каждый раз, возвращаясь от барабанщика, он уверял себя, что больше ноги его там не будет. Но через несколько дней звонил Дум, и снова Рих  шел к нему, шел как бы затем, чтобы сладостно бередить свое отвращение. Часто, лежа у себя в комнатенке при погашенной лампе он воображал, что вот знакомлюсь с какой нибудь фраулин, дела идут замечательно, и вот, он уже открывает собственный банк, между тем как Шнай совершенно оборванный, обнищавший, бегает за ним, добивается его дружбы, завидует ему. Такие мечты, такие видения были Рихарду чрезвычайно приятны, при чем (хоть это и может показаться весьма странным и противоречивым), но именно это-то чувство приятности, возбуждаемое в нем подобными картинами, было ему до крайности неприятно. Во всяком случае, как бы там ни было, Рих в этот вечер радостно вскочил с дивана, когда раздался этот бешеный, долгий звонок, звавший его к телефону. В этот памятный, в этот ужасный для него вечер, он снова, как и раньше, готов был идти к зовущему Шнайдеру. Но это был не он. И когда сбежав по холодной лестнице и забежав в телефонную, пропахшую пудрой и потом, будку, Рих поднял висевшую на зеленом скрюченном шнуре у самого пола трубку, то шопот, который захаркал оттуда, принадлежал не Шнаю, а Полю, - любимому гитаристу и просто другу, уехавши на Рождество в Россию. И этот Поль хрипло лаял Риху в ухо, что он с Тилем, который тоже уехал к Полю, нынче ночью решили устроить понюхон (Рих не понял, переспросил и он пояснил, что это значит нюхать кокаин), что у них мало денег, что было бы хорошо, если бы Ричи смог их выручить, и что они его ждут в Москве. О кокаине у Риха было весьма смутное представление, ему почему-то казалось, что это что-то вроде алкоголя (по крайней мере, по степени опасности воздействия на организм), и так как в этот вечер, как впрочем, и во все последние вечера, Рих совершенно не знал, что ему с собою делать и куда бы пойти, он принял предложение и начал собираться в аэропорт……
2
Стоял сухой и шибкий мороз, которым все, точно до треска, было сжато. Когда машина подползла к пассажу, то со всех сторон падал металлический визг шагов, и отовсюду с крыш шел дым такими белыми столбами вверх, словно город гигантской лампадой свисал с неба. В пассаже было тоже очень холодно и гулко, зеркала были заснежены, - но только Рих отворил дверь в кафе, как оттуда вырвалось прачечное облако тепла, запахов и звуков.
Маленькая раздевалка, только перегородкой отделенная от зала, была так тесно набита висевшими одна на другой шубами, что швейцар пыхтел и подпрыгивал, словно лез на гору, когда, держа снятую с Круспе куртку за талию, слепо водил ее падавшим вниз и никак не цеплявшим крючка шиворотом. На полке и на зеркале фуражки и шапки тесно стояли колонками одна на другой, внизу калоши и ботинки, вставленные друг в друга, были на подошвах испачканы мелом с обозначением номеров.
Как раз, когда Рих протиснулся в зал, гитарист, уже с гитарой, торжественно поднял медиатор и, привстав на цыпочках и подняв плечи, - вдруг опустился, и заиграл.
Стоя рядом с музыкантами и глядя в переполненный зал, который, как только заиграли, сразу наддал шумом голосов, наш герой пытался выловить Оливера. Рядом клавишник здорово работал локтями, лопатками и всей спиной, гнулся стул с подложенной под ним драной книгой нот и гулял отлипающей спиной, - барабанщик. Приподнимаясь на носках, втягивая живот и боком пролезая меж тесно поставленными столиками, - Рихард невольно (по какой-то часто случавшейся за последние месяцы, необходимости обнажать перед собою умственное свое ничтожество), - искал и, конечно, не находил точного определения - что такое музыка. Здесь, на другой стороне кафе, было чуть просторнее, звуки, как ветер переменив направление, временами уходили от музыкантов, и тогда струны их ходили беззвучно. А у огромного окна, возвышаясь над головами, уже стоял, Оли и, привлекая внимание, махал платком.
"Ну, наконец-то, вот, - ну, наконец-то, вот и ты, говорил он, продираясь Рихе навстречу и схватывая его руку двумя руками. - Ну, как живем, - (он задрожал головой), - ну, как живем, Ричи". У него была болезнь дрожать головой, после чего все сказанные уже слова будто забывались им, вытряхивались из него, и с назойливым упорством он повторял их сначала. Его колючие глазки и хищный нос радостно морщились. Не выпуская руки и пятясь по тесному проходу, он проволок к столику, за которым сидело еще двое. По тому, как они выжидательно смотрели в глаза, было очевидно, что они в компании с Оливером, и что он сейчас их будет знакомить. Одного из поднявшихся им навстречу Рих узнал Флаку, другого - Эмануэля Фиалика. Когда они подошли к столику, Флак с ленью поднялся, подал Рихе руку, и, снова усевшись, начал смотреть поверх голов. Эму бы был явно очень нервен. Не вынимая изо рта сигарету (она качалась, когда он говорил), он, не глядя на Риха, обратился к Оливеру. - Ну, ты не засиживайся и выясняй, выясняй положение. И, услышав от Риделя, что положение выяснено, что имеется сто евро, он сделал кислое лицо Оли, потом улыбку, потом все снял и громко застучал кольцом о стекло стола. Флак с обиженным лицом смотрел в сторону. Фрау, с ужасом истощенным лицом, которое Рихе сразу показалось знакомым, круто повернула на стук, и, крепко налегая крахмальным фартучком на острый угол стола, воткнув его в живот, стала собирать пустые стаканы. Только когда, собирая окурки (они лежали не в пепельнице, а были разбросаны прямо на столе), она, брезгливо опустив губы, так покачала головой, будто ничего, кроме подобного свинства от вас и не ожидала, - он признал в ней Ингрид. Не взглянув на Риху, хоть он и поздоровался с нею и спросил ее, как она поживает, она продолжала поспешно вытирать стекло стола тряпочкой, тихо сказала - ничего, данке, - покраснела кирпичными, больными пятнами, а когда собрала все со стола, то пугливо оглянулась в сторону бара, и вдруг, наклонившись к Флаку, быстро сказала, что она сейчас сменяется и что будет ждать внизу. На что Флакон (он как раз опирался руками о стол и от усилия подняться так перекосил лицо, словно смертельно ранен в спину) с ленью мотнул головой.
3
Не прошло и четверти часа, как все они, Ингрид, Флак, Эму и Рих, расположились в ожидании на минуту отлучившегося за кокаином Оли (Рихарду по дороге сообщили, что Олли не нюхает, а только торгует кокаином), в хорошо натопленной комнате, заставленной чрезвычайно старой мебелью. Сейчас же за дверью, так что последнюю можно было открыть только наполовину, стояло старенькое пианино; его клавиши были цвета нечищенных зубов, а во ввинченных в пианинную грудь и отвисавших вниз подсвечниках, торчали, склоняясь в разные стороны (отверстия подсвечников были слишком велики), витые красные свечи, испещренные какими-то золотыми точечками и сверху торчали белые хвостики фитилей. Дальше по стене шел выступ камина, на белой и мраморной доске которого, под стеклянным колпаком, два бронзовых французских джентльмена, в камзолах, чулках и ботиночках с пряжками, склонив головки и сделав ножками менуэтное па, собирались элегантно подбросить часы, с белым без стекла циферблатом, с черной дыркой для завода, и с одной только стрелкой, да и то изогнутой. В середине комнаты стояли низкие кресла, бархат которых, когда его гладили по ворсу, давал желтый, а против ворса черный оттенок с такой отчетливостью, что по нем можно было писать. А посреди кресел стоял черный, овальной формы, лакированный стол, и под ним замысловато изогнутые ножки соединялись на изгиб пластинкой, на которой лежал фамильный альбом, в чем Рих тотчас убедился, лишь только его вытащили. Альбом этот запирался пряжкой с шишечкой, нажав на которую он, скакнув, раскрылся. Переплет альбома был из лилового бархата (в нижнем переплете по углам имелись медные, выпуклые головки гвоздей, немного сточенные, - альбом на них покоился, как на колесиках), между тем как на верхнем переплете изображена была потрескавшимися красками лихо несущаяся шестерка парней. Рих раскрыл было и только начал листать внутренние страницы, которые были позолочены на ободках и из такого массивного картона, что при переворачивании щелкали друг о друга, словно деревянные, - как в это время Флак оживленно позвал его в другой конец комнаты. - Вот, полюбуйтесь-ка, - сказал он, не оглядываясь на гитариста и подзывая ближе вытянутой назад рукой. - Вы только посмотрите на этого байструка, вы поглядите только на этот ужас. И он указал на бронзового и голого младенца, пухленькой ручкой державшего на весу громаднейший канделябр. - Ведь страшно подумать, вскричал Клавишник, прижимая кулак ко лбу, - в какой идиотической теме пребывали люди, которые это работали, и еще те, которые такую штуку покупали. Нет, милый, ты посмотри (он схватил за плечи), ты посмотри только на его физию. Подумай (он прижал кулак ко лбу), ведь этот младенец поднимает вытянутой рукой такую тяжесть, которая превышает в пять раз его собственный вес, ведь это чудовищно, ведь это как для нас с тобой двадцать пудов. Ну? А между тем, что выражает его личико. Видешь-ли ты в нем хотя бы малейший отголосок борьбы, усилия или напряжения? Да отпилишь ты от его ручонки этот канделябр, и, уверяю тебя, что даже самая чувствительная кормилица, глядя на его мордашку, не сумеет угадать, хочет-ли этот младенец спать, или он будет сейчас... Ужас, ужас.
- Ну, какого тебе хрена опять надо, - весело закричал Олии с другого конца комнаты и пошел было, обходя кресла, в сторону, но в этот момент в комнату вошел Эму. Он был в халате, прижимая руки к груди что-то с осторожностью нес, и как только он вошел, нет, как только он отворил коленкою дверь, все - Эму, Оливер и Ингрид, пошли ему навстречу и так как он не остановился, то опять обратно за ним к лакированному столику, где под висящей лампой было светлее. Подошел и Рих.
На столике уже стояла небольшая жестяная коробка, похожая на те, в которых у Тиля хранилась заначка, только меньше и короче. На ее блестящей, словно нечищеной жести, кое-где виднелись приклеившиеся лохматки сорванной бумаги. Рядом лежало еще что-то вроде циркуля с ниточкой, и еще тут же деревянная коробочка. - Ну, валяй, валяй, ждать-то нечего, - сказал Лоренц, - посмотри-ка на нашу красавицу, ей уже совсем невтерпеж. И он кивнул на фрау Ингрид, которая, с лицом внезапно заболевшего человека, в нетерпении то опускалась локтями на стол, то снова выпрямлялась, при этом, не спуская глаз с продюсера, словно прицеливалась, откуда лучше откусить: сверху или снизу. Оли устало потер лоб и, с отвращением ворочая языком и губами, сказал: - сегодня грамм стоит 700долларов, тебе значит сколько. Последние слова относились к Рихарду и, видя, как Флакон возмущенно моргал глазами, будто еще раньше разучил роль, которую теперь, когда нужно ее произнести, Ричи запамятовал, - Рихард сказал, что у него имеется без какой-то малости 500$. - А мне один грамм, - вдруг и совсем неожиданно сказала Ингрид, и прикусила нижнюю губу до белого пятнышка. Кристиан, прикрыв глаза, в виде согласия дал чуть-чуть упасть голове, положил на борт стола зажженную сигарету  и, нисколько не обращая внимания на Эму, который, с шумным нетерпением выпыхнув воздух, зашагал по комнате, неся (как кувшин) запрокинутыми руками свою голову, - раскрыл жестяную коробку. - Тебе, значит, два грамма, - сказал Рихе Оливер, пытаясь осторожно вытащить то синее, что лежало в жестянке. - Нет, как же, - вмешался Флак, останавливая его, - это ведь надо разделить. И подрожав головой еще раз: - это ведь надо разделить. Но к столу уже подбежал Эму и, поднимая указательный палец (будто ему пришла замечательная мысль), радостным голосом предложил разделить все три грамма поровну на четыре части, чтобы на каждого пришлось бы по три четверти. Со зло опущенными глазами Ингрид сказала: - нет, уж мне целый грамм; целый день за эти деньги работаешь, работаешь. Она опять прикусила губу, а глаза не поднимала. - Хорошо, хорошо, - примирительно и злобно махнул на нее Эму, - тогда сделаем иначе. И он предложил разделить Рихины два грамма, дав ему и Оливеру по три четверти, Рихе же, как начинающему, половину. - Ведь можно, да, - спросил он, ласково глядя Ричику в глаза. И только Олли еще вмешался, высказав сомнения, составляют-ли две три четверти и одна половина - два целых.
Видя, что общее согласие наконец достигнуто, доктор раммштайновых наук, стоявший до того с опущенной головой и руками, принял от Рихарда и от Ингрид деньги, пересчитал их, положил в карман, и еще раз отодвинув сигарету, чтобы она не сожгла стола, взялся за жестяную коробочку, в которой виднелось что-то синее. Только теперь, когда он вытащил это синее из коробки, наш лид гитарист понял, что это кулек из синей бумаги, и что рядом с пустой теперь жестянкой лежат аптекарские весы, принятые ранее за циркуль. Из жилетного кармана доктора вытащил костяную лопатку и несколько бумажек, сложенных как в аптеке для порошков. Развернул одну из них, - она была пуста, - он вложил ее в чашечку весов, и бросив на другую крошечный металлический обрезок, взятый из ящичка (в нем лежали гирьки), - приподнял коромысло весов настолько, чтобы ниточки натянулись, чашечки же весов оставались бы в соприкосновении со столом. Продолжая так одной рукой держать весы, Флак другой рукой, в которой была костяная лопатка, раскрыл отверстие пакета и опустил в него лопатку. Бумага застрекотала и Свен заметил, что в синем кульке находится вдетый в него вплотную еще другой кулек, из белой (она-то и застрекотала) словно бы вощеной бумаги. На осторожно вытащенной затем костяной лопатке горбиком лежал белый порошок. Он был очень бел и сверкал кристаллически, напоминая соль. Лоренц с очень большой осторожностью сбросил в пакетик на весах и другой рукой приподнял выше коромысло. Чашечка с гирькой оказалась тяжелее. Тогда, не опуская приподнятых над столом весов, он снова воткнул костяную лопатку в синий пакет, но видимо это было очень неудобно и тяжело руке. - Подержи-ка пакет, - сказал он Эму, стоявшему к нему ближе других, - и только теперь, когда он сказал эти слова, Рих понял, какая ужасная тишина была в комнате. - Э, да тут почти ничего нет, - сказал продюсер, в то время Доктор, не отвечая и достав лопаточкой еще кокаина, сбрасывал его с лопатки на весы тем движением ударяющего пальца, которым сбрасывают пепел с папиросы. Когда коромысло весов выровнялось, Флак, осторожным и точным движением сбросив обратно в пакет остаток с лопатки, опустил весы, снял порошок и, закрыв его и примяв кокаин, который тотчас приобрел уплотненно сверкающую гладкость, протянул порошок официантке.
Пока Флак взвешивал и готовил следующий порошок, (обычно он продавал готовые порошки, но Эму еще по дороге, боясь, как я потом узнал, что Флак подмешает хинину, поставил непременным условием свое присутствие при развесе), итак, пока готовился следующий порошок, Рих смотрел на Ингрид. Она тут же на столе раскрыла свой порошок, достала из сумочки коротенькую и узенькую стеклянную трубочку и концом ее отделила крошечную кучку сразу разрыхлившегося кокаина. Затем приставила к этой кучке кокаина конец трубочки, склонила голову, вставила верхний конец трубочки в ноздрю и потянула в себя. Отделенная ею кучка кокаина, несмотря на то, что стекло не соприкасалось с кокаином, а было только надставлено над ним, - исчезла. Проделав то же с другой ноздрей, она сложила порошок, вложила в сумочку, отошла в глубь комнаты и расселась в кресле.
Между тем Лоренц успел уже свешать следующий порошок, к которому теперь тянулся Ридель. - Ах, не закрывай ты его пожалуйста, - говорил он в то время как Эму, склоняя голову на бок, словно любуясь своей работой, заканчивал порошок, - ах, да не придавливай, не дави ты его, не надо. И трясущейся рукой приняв из спокойной руки Кристиана раскрытый порошок, Оливер высыпал на тыловую сторону ладони горку кокаина, однако-же много большую, чем это делала Ингрид. Затем, вытягивая свою волосатую шею так, чтобы оставаться над столом, Олли приблизил к горке кокаина нос и, не соприкасаясь им с порошком, перекосив рот, чтобы замкнуть другую ноздрю, шумно потянул воздух. Горка с руки исчезла. Тоже самое он проделал и с другой ноздрей, с той, однако разницей, что порция кокаина, предназначавшаяся для нее, была так ничтожно мала, что была еле заметна. - Только в левую ноздрю могу нюхать, - пояснил он Рихе с лицом человеком, который, рассказывая об исключительности своей натуры, смягчает хвастовство - видом недоумения. При этом с отвращением морщась он, шибко высунув язык, несколько раз облизал то место руки, на которое ссыпал кокаин, и, наконец, заметив, что из носа выпала на стол пушинка, он склонился и лизнул стол, оставив на лакированной поверхности мокрое, быстро сбегающее, матовое пятно.
Теперь и Рихин порошок был уже взвешен и лежал аккуратненько перед ним, между тем как Эму, затворив за вышедшим Флаком дверь, с большой осторожностью высыпал свой порошок в вынутый из кармана крошечный стеклянный пузырек. Понюхав кокаина (Эму тоже нюхал как-то по своему, на иной лад, чем другие, - опускал в пузырек, в котором кокаин игольчато облепил стенки, тупую сторону зубочистки и, вытащив на ее выгнутом кончике пирамидку порошка, подносил к ноздре, ничего не просыпая), понюхав он увидал Рихин еще нетронутый пакетик. - А вы-то что же не нюхаете? - спросил он его тоном укора и недоумения, будто Свен читал газету в туалете как Тиль, в то время как Пауль бился в закрытую дверь. Рих объяснил, что собственно не знает как, да и у него и нечем. - Пойдемте, я вам все сделаю, - сказал он совершенно так, словно у Риха не было чего то, и он выражал готовность Рихе это дать. - Господа, - крикнул он Оли и Ингрид, которые в углу раскрывали ломберный столик и уже достали мелки и карты, - вы что же там, идите же смотреть, тут ведь человека ноздревой невинности лишают. Эму раскрыл порошок (кокаин был в нем приплюснут, в середине лежал более толстым слоем, по краям кончался волнистой линией, и раскрытый Эму дал в толще трещину и будто весь подпрыгнул), концом зубочистки набрал в ее выемку немного порошка и, обняв Риха за плечи, слегка притянул к себе. Близко перед собой лид гитарист видел теперь его лицо. Глаза его были горячи, влажны и блестящи, губы не раскрываясь безостановочно ходили, будто он сосал леденец. - Я поднесу эту понюшку к вашей ноздре, и вы дернете носом, это все, - сказал Эму, осторожно приподнимая зубочистку. И только Рих, почувствовав приблизившуюся зубочистку, хотел потянуть в себя воздух, как Эму, сказав - эх, черт, - опустил ее. Она была пуста.
- Что же ты сделал, - разволновался Оли (он с Ингрид уже стояли у стола), - ты же сдул. Рихе и на самом деле было страшно, что его дыхание, которое он даже сдерживал, могло снести этот белый порошок, и заметив, что тужурка его под подбородком обсыпана, невольно, как это делал с пудрой, начал счищать рукавом. - Да что же ты делаешь, сволочь, - закричал всегда спокойный Оли и, вскинувшись и глухо грохнув коленями о пол, вытащил там свой порошок и стал в него собирать пушинки. Чувствуя, что Рих сделал какую-то ужасную неловкость, и просительно посмотрел на Ингрид. - Нет, нет, вы не умеете, - тотчас успокоительно ответила она, переняла через стол от Эму зубочистку (обходя ползавшего по полу Оливера, шепнула совсем по бабьему, всасывая в себя воздух - господи) - и подошла ко мне. - Видите ли, миленький мой, понимаете ли, меня, - махая зубочисткой, заговорила она немного невнятно, словно ей что сжимало зубы, - кокаин, или как мы его называем, кокс, понимаете, просто кокс, ну, так вот значит кокс... - Или, как мы его называем кокаин, - вставил Эммануэль, но Ингрид махнула на него зубочисткой. - Ну, так вот кокс, - продолжала она, - он необычайно, он до волшебства, легкий. Понимаете. Малейшего дуновения достаточно, чтобы его распылить. Поэтому, чтобы его не сдуть, вы не должны от себя дышать, или - должны заранее выпустить воздух. - Из легких, разумеется, - мрачно заметил Эму. - Из легких, - ворковала Ингрид, и сразу на Эму, - ах, да убирайтесь вы, мешаете только, - и снова к Рихе, - ну, так понимаете, как только я поднесу понюшечку, так вы от себя не должны дышать, а сразу в себя тянуть. Теперь поняли, да, - сказала она, набирая на зубочистку кокаин.
Послушно, так, как она приказала, Рихард не дышал и потом в себя, как только почувствовал щекотание зубочистки у ноздри. - Прекрасно, - сказала Ингрид, - теперь еще раз, - и ковырнула снова зубочисткой в порошке. От первой понюшки Круспе не почувствовал в носу ничего, разве только, да и то лишь в мгновение, когда потянул носом, своеобразный, но не неприятный запах аптеки, тотчас-же улетучившийся, лишь только он вдохнул его в себя. Снова почувствовал зубочистку у другой ноздри, он опять потянул в себя носом, на этот раз осмелев, много сильнее. Однако, видимо, перестарался, почувствовал как втянутый порошок щекочущее достиг носоглотки и, невольно глотнув, он тут же почувствовал, как от гортани отвратительная и острая горечь разливается слюной во рту.
Видя на себе испытующий взгляд, он старался не поморщиться. Ее обычно грязно голубые глаза были теперь совсем черны, и только узенькая голубая полоска огибала этот черный, страшно расширенный и огневой зрачок. Губы же, как и у Эму, ходили в беспрерывном, облизывающемся движении, и Рих хотел было уже спросить, что же они такое сосут, но как раз в этот момент Ингрид отдав зубочистку Эму и приведя уже в порядок порошок, быстро пошла к двери, обернувшись, сказала - я на минутку, сейчас вернусь - и вышла.
Горечь во рту у Рихи почти совсем прошла и осталась только та промерзлость гортани и десен, когда на морозе долго дышишь широко раскрытым ртом, и когда потом, закрыв его, он кажется еще холоднее от теплой слюны. Зубы же были заморожены совершенно, так что надавливая на один зуб, чувствовалось, как за ним безболезненно тянутся, словно друг с дружкой сцепленные, все остальные.
- Ты должен теперь дышать только через нос, - сказал Эму и действительно дышать стало так легко, будто отверстие носа расширилось до чрезвычайности, а воздух стал особенно пышен и свеж. - Э-те-те-те, - остановил Фиалик испуганным движением руки, завидя, что Рих достал платок. - Это ты брось, это нельзя, - строго сказал он. - Но если мне необходимо высморкаться, - упорствовал Ричи. - Ну что ты такое говоришь, - сказал он, выдвигая голову и прижимая ко лбу кулак. - Ну, какой же дурак сморкается после понюшки. Где же это слыхано. Глотай. На то ведь это кокаин, а не средство против насморка.
Оливер, между тем, держа в руке свой порошок, сел на кончик стула, посидел, так молча, подрожал головой, и словно что надумал, пошел к двери. - Послушай, Олвер, - остановил его Эму, - ты там постучи Ингрид, скажи, чтоб поскорее. Да и сам поторапливайся, я ведь тоже еще не умер.
Когда Олли, с какими-то странными движениями пугливой предосторожности, притворил за собой дверь, Рихард спросил Эму, в чем дело и куда это они все выходят. - Э, пустое, - ответил он (он говорил уже тоже как-то странно, сквозь зубы), - просто после первых понюшек портится желудок, но сейчас, же проходит и уже больше до конца понюха не действует. У тебя этого еще не может быть, - как, бы успокаивая, добавил он, прислушиваясь у двери. - Я думаю, что кокаин-то на меня не подействует, - вдруг сказал Ричи, совсем неожиданно для себя, и, испытывая при этом от очищенного звука своего голоса такое удовольствие и такой подъем, будто сказал что-то ужасно умное. Эммануэль нарочно перешел через всю комнату, чтобы снисходительно похлопать лид гитариста по плечу. - Это вы можете рассказать вашей бабушке, - сказал он. И улыбнувшись Ёжику нехорошей улыбкой, снова пошел к двери, отворил и вышел.
4
Теперь в комнате никого нет, и Рихард сел возле камина. Он сел у черной решетчатой дыры камина и совершаю внутри себя работу, которую делал бы всякий на его месте и в его положении: он напряг свое сознание, заставляя его наблюдать за изменениями в своих ощущениях. Это самозащита: она необходима для восстановления плотины между внутренней ощущаемостью и ее наружным проявлением.
Эму, Ингрид и Оливер возвратились в комнату. Рихард развертываю на ручке кресла свой порошок, попросил у Эму зубочистку, внюхать еще две понюшки. Делает он это, конечно, не для себя, а для них. Бумажка хрустит, кокаин на каждом хрусте подпрыгивает, но Рихард проделывает все и ничего не просыпает. Легкий, радостный налет, который он при этом чувствуют, он воспринимает, как следствие его ловкости.
Рихард  развалился в кресле. Ему хорошо. Внутри него наблюдающий луч внимательно светит в ощущения. Рих ждет в них взрыва, ждет молний, как следствие принятого наркоза, но чем дальше, тем больше убеждаясь, что никакого взрыва, никаких молний нет и не будет. Кокаин значит и вправду на него не действует. И от сознания бессилия перед ним такого шибкого яда, радость его, а вместе с ней сознание исключительности его личности, все больше крепнет и растет.
В глубине комнаты Оливер и Флак сидят за ломберным столом, бросают друг другу карты. Вот Эму хлопает по карманам, находит спички, зажигает в высоком подсвечнике свечу. Любовно Рих смотрит, с какой бережностью он закругленной ладонью закрывает свечу, несет ее пламя на своем лице.
А Круспе становится все лучше, все радостнее. Он уже чувствует, как радость его своей нежной головкой вползает в горло, щекочет его. От радости ему становится невмоготу, он уже должен отплеснуть от нее хоть немножко, и Свену ужасно хочется что-нибудь порассказать этим маленьким бедным людишкам.
Это ничего, что все шикают, машут руками, требуют, чтобы он (как было еще раньше строжайше между всеми обусловлено) молчал. Это ничего, потому что Рих на них не в обиде. На миг, только на коротенький миг он испытывает как бы ожидание чувства обиды. Но и это ожидание обиды, как и удивление тому, что никакой обиды не чувствует, - все это уже не переживания, а как бы теоретические выводы о том, как его чувства должны были бы на такие события отвечать. Радость в нем уже настолько сильна, что проходит неповрежденной сквозь всякое оскорбление: как облако, ее нельзя поцарапать даже самым острым ножом.
Флак берет аккорд. Рих дернулся. Только теперь он ловит себя на том, как напряжено его тело. В кресле он сидит не откинувшись, и желудочные мускулы неприятно напряжены. Рихард опустился на спинку кресла, но это не помогает. Мышцы распускаются. Помимо воли он сел в этом удобном мягком кресле в такой натянутой напряженности, будто вот-вот оно должно под ним подломиться и рухнуть.
На пианино свеча горит над Флаки. Язык пламени колышется, - и в обратном направлении у Эму под носом качается усатая тень. Лоренц еще раз берет аккорд, потом повторяет его совсем тихо: Рихарду кажется, он уплывает вместе с комнатой.
А ну, теперь скажи, что такое музыка, - шепчут его губы. Под горлом вся радость собирается в истерически прыгающий комок. - Музыка - это есть одновременное звуковое изображение чувства движения и движения чувства. - Рихины губы бесчисленное количество раз повторяют, вышептывают эти слова. Он все больше, все глубже вступает в их смысл и изнывает от восторга.
Свен пытаюсь вздохнуть, но настолько шибко весь натянут, весь напряжен, что, потянув в себя воздух глубже - вдыхает и выдыхает его коротенькими рывками. Он захотел снять с ручки кресла порошок и понюхать, но хотя он натуживает всю силу воли и приказывает рукам двигаться быстро, руки не слушаются, движутся туго, медленно, в какой-то пугливой окаменелости сдерживаемые боязнью разбить, рассыпать, опрокинуть.
Уже долго он сидит, с ногой на ногу, слегка на одном боку. И нога и бок устали, мурашечно затекли, желают смены. Свен натягивает свою волю, хочет сдвинуться, повернуться, сесть иначе, сесть на другой бок, но тело пугливо, мерзло, сковано, словно и ему достаточно только сдвинуться и все загрохочет, упадет. Желание разорвать, нарушить эту пугливую окаменелость, и одновременная неспособность это сделать рождают в великом гитаристе раздражение. Но и раздражение это безмолвное, глубоко нутряное, ничем не разрядимое и потому все растущее.
- А Ришка наш уже совсем занюхан. - Это говорит Эму. Потом проходит какой-то промежуток времени, в течение которого, Рихард знает, все на него смотрят. Он сидит окаменело, не поворачивая головы. В шее у него все то же чувство: если повернет голову, так опрокинет комнату. - И вовсе он не занюхан. Просто у него реакция и ему надо дать скорее понюшку. - Это говорит Ингрид.
Эму приближается. Рихард слышит, как над его ухом он разворачивает порошок, но Свен не смотрит туда. Рих отвернулся, опустил глаза, делает все - только бы он их не видел. Он боялся показать свои глаза. Это новое чувство. В этой боязни показать глаза не стыдливость, не застенчивость, нет, - это боязнь унижения, позора и еще чего-то совсем ужасного, что в них сейчас открыто. Он чувствую зубочистку у ноздри и тянет. Потом еще раз.
Он захотел сказать спасибо, но голос застрял. - Благодарю вас, - сказал он, наконец, но до того, как сказать эти слова, крепко кашляю, кашлем достаю голос. Но это не его прекрасный голос. Это что-то глухое, радостно трудное, сквозь сжатые зубы.
Эму все еще стоит подле. - Быть может, вам что-нибудь надо, - спрашивает он. Рихард кивнул  головой, чувствуя, что движения уже легче, развязаннее. Глухого раздражения уже нет, есть свежий налет радости.
Эму взялего за руку, Рихард встал, пошел. Сперва это немного трудно. В ногах у него боязнь поскользнуться, опрокинуться, как у очень иззябшего человека, ступившего на скользкий лед. В коридоре его сразу шибко зазнобило.
По дороге в уборную в коридоре сильный запах капусты и еще чего-то съедобного. При воспоминании о еде Рих испытал отвращение, но отвращение это особое. Его воротит от еды, не от сытости, а от душевной потрясенности. Рихе горло показалось таким стянутым и нежным, что даже маленький кусок пищи должен застрять в нем или порвать его.
На пианино у Флака стоит стакан воды. – Выпей, - говорит он тоже сквозь зубы и тоже прячет глаза, - будет еще лучше. Рих натуживается, он хочет быстроты, но рука его медленномедленно и как-то пугливо округло тянется к стакану. Язык и небо так черствы и сухи, что вода совсем их не мочит, только холодит. В момент глотка он и к воде почувствовал отвращение, пьет, как лекарство. - Самое лучшее, это черный кофе, сказал Эму, - но его нет. Курить, это тоже хорошо. - Рих закурил.
Каждый раз, когда он подносил сигарету к губам, он ловил свои губы в беспрестанном, сосущем движении. Им, этим сосущим движением, выбрасывается непереносимый излишек его наслаждения. Он знал, что при необходимости мог бы сдержаться, но это было бы так же неестественно, как во время быстрого бега держать руки по швам.
От воды ли, от сигареты, или от новых понюшек уже кончающегося кокаина, но он чувствовал, что его боязливое, оледенелое и расшатано двигающееся, как бы чего не опрокинуть и не повалить, тело, - что иззябшие ноги, нащупывающие пол словно по льду, - что все его странное, похожее на болезнь, состояние, - что все это тоже жалкая оболочка, в которую влито тихо буйствующее ликование.
Рихард подошел к столу. Пока он делал шаг, пока сгибал в колене и снова в тугой боязни ставил ногу, ему его движение казалась столь мучающее длительным, будто оно никогда не закончится. Но когда шаг уже сделан, когда движение уже закончено, то оно, - это свершившееся движение, казалось Рихарду в его воспоминании столь призрачно мгновенным, словно, ни его, ни сопровождавших его усилий, совсем и не было. И он уже знал: в этой мучающей длинности свершаемого, и в этом призрачном пропадании уже свершившегося, - в этой большой двойственности проходит вся эта ночь.
Долгим и некончающимся казалось Рихе это одевание, это дрожащее влезание в рукава его куртки, после того как он, срывающимся от ликования голосом, предлагал Оливеру поехать к нему домой, взять там ценную вещь и выменять на новые порошки. Но вот уже куртки одеты, и они в коридоре и будто и не было этих трудных усилий, затраченных на одевание. Долгим и мучающе некончающимся кажется это гибельное схождение с лестницы, словно покрытой скользким льдом, на которой ноги едва сдерживаются, чтобы не поскользнуться, и в то же время дергающе торопятся, будто позади их грозится укусить собака. Но вот они уже внизу, и будто и не было, ни этих усилий, мучающих и дрожащих, ни этой лестницы, - словно они из комнаты прямиком вышли на улицу. Долгими и некончающимися кажутся и эта езда по пустому визжащему от мороза городу, и этот донимающий спину озноб, и эти лохмотья пара, и эта золотая проволока фонарей, мокро вьющаяся в слезящихся глазах и отпрыгивающая, когда моргаешь. Но вот они уже у ворот и будто ничего этого и не было, словно из комнаты Флака Рихард прямиком вошел в эти ворота. Долгим и некончающимся казалось Рихе это дрожание в морозе перед сверкающей зеленой луной дверью, пока вспыхивает за нею желтый свет с сонно чухающимся швейцаром, это восхождение по лестнице, это отмыкание квартиры, это прокрадывание по черному коридору и кухни в тихую спальню, и это сладостное дрожание при этом любви к жене, такой любви, такой любви, какой никогда и не знал и не чувствовал, и в такой радости, в таком обожании, будто и крадется только за тем, чтобы сделать ей, - жене, что-то доброе, хорошее, спасительное. Бесконечным кажется это подкрадывание к зеркальному бельевому шкафу, который, чтобы он не скрипел, Рих раскрывал не медленно, не осторожно (от этого он скрипит еще больше), - а рывком, сразу, так, что в распахнутую зеленую дверцу влетает спящая голова жены под люстрой и потом качается. Бесконечным, мучающим, некончающимся, а под конец призрачным и словно небывшим кажется все: и поиски в белье с запахом дорогой французской воды, и нахождение кольца, и возвращение обратно по лестнице, которая опять из скользкого льда, и сразу угроза собаки, и прохождение мимо швейцара, который будто нарочно старается заглянуть в Рихины страшные глаза, и странно трудное шагание по длинному заснеженному двору, и влезание в такси в дрожащей пугливости, что они дернут, и Рих сядет мимо, и возвращение обратно сюда, в эту нагретую тишину комнаты.
В затылке у Рихарда чувство закованной сжатости. Глаза моргающе напряжены, как при быстрой ходьбе в темноте, когда мучает ожидание наткнуться на что-то острое. Ни частое моргание, ни ясная видимость предметов нс облегчают. Он закрыл глаза, но их напряженность перенимают веки: они ноют, словно ждут удара.
Он стоял у стола. Чем дольше он стоял, тем шибче каменел, тем труднее ему сдернуть себя с места. В эту кокаинную ночь все его тело то каменело в неподвижности, и Рихарду трудно сдернуться, то устремлялось к дергающемуся движению, и тогда ему трудно остановиться: по улице с Оливером трудны были только первые шаги, но потом все в нем  дергающе заходило, ноги зашагали электрически, и безумно, безумно росло глухое раздражение, когда впереди случался прохожий; обойти боялся.
Вот в комнату входит Оливер. В руках у него новые порошки кокаина, и он странными движениями прикрывает дверь, точно она может на него свалиться. Верхняя люстра потушена. В комнате почти мрак. В осеннем качающем свете свечи, между портьерой и шкафом втиснулись Ингрид и Флак. Их головы на вытянутых шеях. У Ингрид кривая шея, ее голова вытянута вбок, и, кажется как раз с этой стороны движутся на них грозные шорохи ночной квартиры. Глаза безумно стоят. В комнате все останавливается, у всех движутся только губы. - Тиштиштиштиш, - быстрым, сливающимся шепотом высвистывает Ингрид. - Кто-то идет, - шепчет Флаки, - кто-то идет сюда, - шепотом выкрикивает он, и голова его безостановочно трясется. И Рих уже заражен. Он уже тоже боялся. Он уже тоже не мог вообразить ничего более страшного, как именно то, что сюда, в эту тихую, темную комнату придет шумный, бодрый и дневной человек и увидит их глаза и всех их в этаком состоянии. И Рихард чувствовал: достаточно сейчас выстрелить, пронзительно закричать или дико залаять - и нежная ниточка, на которой держится его тихо бушующий мозг, - порвется. Сейчас в этой ночной тишине, он особенно боялся за эту ниточку.
Он сидел в кресле. Голова его так напряжена, что казалось, будто она колышется. Рихино тело захолодало, застыло, словно отпало от головы: чтобы почувствовать ногу или руку, он должен двинуть ими.
Вокруг него люди, много, очень много людей. Но это не галлюцинация: он видел этих людей не вне, а внутри себя. Здесь музыканты, фанаты и другие, но все какие-то странные: косые, кривые, безносые, волосаты
е, бородатые. - Ах, великий Рихард, - восторженно кричит фанатка - ах, Рихард, пожалуйста, сегодня ночью со мной. Она об одном глазу и протягивает ему издали руки. Кривые, косые, бородатые, волосатые, все такие, которым нельзя и страшно раздеться, - вопят: - да, Рихард, да, возьми меня – проведи с нами ночь. Рихард небрежно улыбался и кривые, косые, бородатые, волосатые круто стихают. - Секс, это есть затрата физической энергии в непременных условиях взаимного соревнования и совершенной непроизводительности. Бесчисленное множество раз шептал он эти слова. И ему хотелось сдержать эту ночь, ему так хорошо и так ясно, он так неномерно влюблен в эту жизнь, ему хочется все замедлить, долго откусывать обожание каждой секунды, но уж ничто не останавливается, и вся эта ночь неудержимо и быстро уходит.
Сквозь щели портьер он увидел рассвет. Под глазами и в скулах пустота и тяжесть. Все как-то грузно останавливается вокруг него и в нем. В носу все жадно раскрыто, тоскующе пусто до самого горла, и дыхание больно царапает - не то воздух слишком жесток, не то внутренность носа стала слишком нежна. Рих пытался отогнать эту все тяжче наваливающуюся на него тоску, он пытался вернуть свои мысли, его восторги и восторги его фанаток, но в памяти его возникает вся эта ночь, и делается так стыдно, так стремно, что впервые правдиво и искренно он чувствовал, что не хочешь больше жить.
На столе, где разбросаны игральные карты, он начал искать пакет с кокаином. Все карты лежат рубашками вверх. Осторожно раздвигая их, опрокидывая одну, начиная разбрасывать, наконец, бессмысленно рвать, от отсутствия кокаина испытывая все больший ужас от этой страшной тоски. Но кокаина, конечно, нет. Его унесли Оли и Флак. В комнате никого нет. Рих не сел, он упал на диван. Пригнутый страшно дыша, - он вдыхал, поднимался, выдыхая, опадал, словно этим вонзающимся столбом воздуха мог остудить огонь отчаяния. И только хитрый бесенок в дальнем и глубоком тайничке Рихеного сознания, тот самый, который продолжает светить и не тухнет даже при самом страшном урагане чувств - только этот хитрый бесенок говорил ему о том, что надо смириться, что не надо думать о кокаине, что думая о нем и, в особенности о возможности его наличия здесь в комнате, он еще только больше раздразнивает, только еще ужаснее мучая себя.
В страшной, в никогда еще небывалой тоске, Рихард закрыл глаза. И медленно и плавно комната начинает поворачиваться и падать одним углом. Угол опускается глубже, проползает под ним, лезет под ним, лезет позади него вверх, появляется над ним и снова, но уже стремительно падает. Свен раскрыл глаза, комната вонзается на место, сохранив свое кружение в Рихиной голове. Шея не держит, голова обваливается на грудь, повертывает комнату вверх ногами. - Что они сделали, что они сделали со мной, - шептал Круспе и потом, бессмысленно помолчав, еще добавил: - что ж, я пропал. Но уже хитрый бесенок, тот самый, который - (если только к нему прислушаться) - даже самые радостные чувства отравляет сомнением, - а самое ужасное отчаяние облегчает надеждой, - этот хитрый, ни во что не верящий бесенок ему говорил: - все твои слова эта сцена, все это только сцена; пропасть ты не пропал, а ежели тебе худо, так одевайся и иди на воздух: здесь тебе сидеть нечего.
5
На улице было еще сумеречно. Небо, грязно малиновое, висело низко. Рихарда обогнал хаммер, - сквозь его заснеженные стекла просвечивало водителя.
На углу ветер трепыхал афишей, с какого-то концерта Раммштайна на столбе. Когда Рихард вошел в его полосу, то мимо гремевшего цепями грузовика - через улицу перебежала девушка. На другой стороне тротуара ее парень видимо закаменел в страхе, но когда фраулин невредимо добежал до него, то он больно схватил ее за руку и тут же дал пощечину. Сделав глаза щелками и рот четырехугольником – девушка заплакала. Все было ясно: парень скверно мстит своей возлюбленной за тот страх, который он по ее вине перечувствовал. Но если таково, то лучшее, чем хвастается человек, - парень, то каковы, же остальные люди.
На улице посветлело и уже стало утро, когда Рихард вошел к себе во двор. На дорожке был свеже посыпан яркий желтый песочек, на котором чьи-то новые кеды вдавили оспенные следы.
Швейцар чистил мелом дверную ручку, свободной рукой дергая совершенно так же, как и той, что совершал работу, но когда герой приблизился, - зазвонил телефон, и он сбежал в будку. Рих поднялся по лестнице и отпер дверь. Бросив куртку на подставку висячего зеркала, которое закачало тумбочку с неубранной с вечера бутылкой виски, - стараясь ступать тише, Рих прошел по коридору и вошел к себе в комнату.
В первое мгновение его удивило, что у окна еще горит лампа, и он даже попытался припомнить - когда же он ее забыл потушить. Но уже из кресла, руками тяжко опираясь на ручки, ему навстречу поднялась его бывшая жена, Карен, видимо приехавшая из Нью-Йорка. Глядя пристально в глаза, она медленно приближалась. Рихард посмотрел в ее глаза и сразу вокруг него стало ужасно тихо. В кухне, лопающимися струнами, капал водопровод. - Вор, - едва шевельнув, сказала она. Она сказала это страшное слово отчетливым шепотом и даже не зажмурилась, когда, - подчиняясь какой-то внешней необходимости действий, одновременно выполняя и ужасаясь ею, - размахнулся и ударил ее по лицу. - Мой бывший муж вор, - спокойно и горестно, словно рассуждала сама с собой, прошептала Карен, и страшно тряся головой и помедлив точно ожидая, не ударит ли он еще раз, медленно с жалко висящими плечами и руками, пошла к двери.
Под каменным подоконником в трубах отопления что-то щелкало, шипело, лилось. Оттуда шла душная теплота. На столе, не давая света, в лампе желто тлела проволока. Нос запух, не пропускал дыхания. А за окном соседний дом начал морщиться; его труба оторвалась и мокро расползалась в металлических небесах. Но Рихард не старался сморгнуть заливавшие глаза слезы.

6
Через полчаса Рихард подходил к дому, где жил Тиль, который вернулся в Белин. У подъезда стояло такси, нагруженное чемоданами. Рядом, одетый по дорожному, суетился Тильман со своей "испанкой". Завидя Круспе и путаясь в огромной своей дохе, он подбежал навстречу и обнял своего любимого гитариста. В двух словах Рих рассказал, что дома у него случилась неприятность, что он, можно сказать, остался без квартиры, и Линдеманн с бодрой возбужденностью человека, торопящегося в отъезд, даже не дав Рихе досказать до конца, и восклицая, что это прекрасно, и даже, вот истинный Господь, очень даже кстати предложил ему немедленно же поселиться в его квартирке.
Крепко сжимая Рихину руку, он потащил его в дом, на ходу буркнул выносившей баул горничной, что все три месяца, которые он пробудет в России, в его квартире будет жить его друг, - все также бегом протащил Риху по лестнице и потом сквозь коридор до своих дверей, вставил ключ, с сердитым видом сунул Рихарду в руку пачку денег, повторяя при этом ни-ни-ни, и еще раз, поспешно обняв его и извинившись, что боится опоздать на самолет, махнув рукой убежал.
Оставшись один и отперев дверь, Рихард со странным чувством вошел в свое новое жилище. Все произошло слишком быстро и от бессонной ночи его гадко мутило. В комнате был беспорядок, какая-то покинутость и тоска отъезда. На столе стояли грязные тарелки, остатки ужина и куски хлеба. Рих отломил кусочек, но лишь только почувствовал его во рту, как тут же, не разжевав, проглотил, ощутив небывалую пустоту и дергающую воздушность в скулах. Впервые узнавая, что значит голод после кокаина, Рихард Круспе стал жадно есть, руками обрывая сальное мясо, - обморочно дрожа рукой и шеей, напихивая рот, проглатывая снова, набивал, испытывая желание рычать и в то же время чувствуя нервный хохоток над этим желанием. А когда, съев и сразу сонно отяжелев, хотя мог еще съесть много, доплелся до дивана и лег, то тотчас в протянутых ногах что-то мягко, недвижно задергало. И приснилось ему, как он гитарист всей известной немецкой группы Рамштай снова играет со своими друзьями на большой сцене.


Рецензии