На исходе ХХ века

Никогда я в Африке не был,
никогда в Америке не был.
Но мой брат – каждый чёрный негр,
потому что я – белый негр.

Вас когда-нибудь били в плену?
Вы когда-нибудь были в плену?
Вы когда-нибудь были беглым?
Вы мне ставили плен в вину?
Я тот плен весь свой век тяну
измочаленным белым негром.

Измочаленным белым рабом
с чёрным номером надо лбом
в середине чёрного штрека –
я прошёл через смертный страх
в гиблых гитлеровских лагерях,
в адских сталинских лагерях,
в середине двадцатого века.

Я ль один этот плен тяну?
Я его по сей день кляну:
он опутывал всю страну,
волю каждого человека.

Мы в преддверии перемен
лишь теперь разорвали плен
на исходе двадцатого века.

1990


Рецензии
Вместо рецензии приведу статью Дмитрия Быкова, написанную в 2001 году.

"Когда стихи Юрия Грунина появились в русском литературном Интернете, в альманахе «Салон», реакция сетевой публики – довольно стервозной и привередливой – поразила даже сетевых старожилов. Никто не верил, что эта лирика могла быть написана в лагере – сначала в немецком, а потом в советском. И уж тем более никто не верил, что у Грунина нет до сих пор полновесного «Избранного». Его подборка из сорока стихотворений имела успех необычайный, обсуждалась бурно, и главный вопрос был: откуда в тогдашнем советском человеке – сначала совсем молодом, потом зрелом, – такая виртуозность владения стихом и такое полное отсутствие иллюзий? Если бы грунинская поэтика сформировалась в шестидесятые – можно было бы понять ее корни; но как мог человек в лагере писать так плотно, так изощренно, с такой мерой ненависти и отчаяния? Ведь и записать было не на чем, Грунин все держал в памяти. Кстати, именно этим отчасти объясняется главная особенность грунинской поэзии: Бродский любил говорить о мнемонической, «запоминательной» функции рифмы. Обилие внутренних рифм, звуковых перекличек, теснота словесного ряда – все это обязательные условия для того, чтобы стихи хорошо запоминались. Оба своих лагерных эпоса – немецкий и советский – Грунин держал в голове.
Вскоре после сетевой публикации подборка Грунина появилась в «Новом мире». Молодой критик Павел Крючков, сотрудник новомирского отдела поэзии, долго расспрашивал о Грунине: «Ему действительно восемьдесят? Он это тогда написал? И теперь – пишет? Ну и старик! Что за пружина!». Стихи Грунина пошли в номер вне всякой очереди, через два месяца после сдачи текстов. Но до этого они ждали своей очереди шестьдесят лет – столько, сколько он пишет.
Юрий Васильевич Грунин родился в Ульяновске (тогда еще – Симбирске) в 1921 году. В сорок первом он оказался на фронте, в сорок втором – в плену, в сорок пятом – в заключении, в пятьдесят четвертом оказался свидетелем Кенгирского восстания в Казахстане и в том же пятьдесят четвертом вышел на свободу. Он и поныне живет в Джезказгане, который строил, – и считается первым русским поэтом сегодняшнего Казахстана, главной живой достопримечательностью своего города. Увы, это не помогает ему вписаться в контекст современной русской лирики – книги его изданы в Алма-Ате и Джезказгане, стихи включены в антологию «Строфы века» и во все сборники лагерной поэзии, выходившие в восьмидесятых и девяностых, но этого мало, чтобы оценить подвиг поэта. Грунин не только создавал летопись самых страшных лет советской истории – он еще и двигал вперед русскую поэзию, спасая ее в своих катакомбах от официозного пустозвонства, от штампов и фальши. Эта благородная, чеканная поэзия полна отчаяния и силы – ни в чем, кроме стихов, Грунин себе спасения не видел. Поэтому его лирика, которая ни на что не надеется и только сама себе служит опорой, пережила свое время и переживет наше: многое пройдет, она – останется.
Этот поэт с самого начала выламывался из советского поэтического контекста, поскольку исключительно свободно владел формой. Стих его богато интонирован, иногда демонстративно разговорен – мало кому удавалось писать по-русски, в рифму, с такой свободной, играющей естественностью. Особенно в тридцатые, когда Грунин начинал и когда все его заочные учителя – акмеисты, футуристы, – уже умолкли. В шестидесятые появилось немало свидетельств и о плене, и о сталинском терроре, но и тогда все попытки напечатать стихи Грунина оставались бесплодными – именно по причине их эстетической чужеродности: крамола была в самой свободе и изощренности его слога. А напечатать его пытались люди не последние – Твардовский, Сельвинский, Слуцкий: поэты не только мощные, но и влиятельные. Твардовский совсем было собрался печатать его стихи из цикла «Пелена плена», но потерял журнал. И Грунин остался в своем подполье еще на двадцать лет.
Он реализовался как художник и архитектор, и в лагере его спасло именно мастерство рисовальщика. Он режет по дереву, пишет маслом, множество джезказганских домов им спроектированы, – но главным своим делом Грунин считал и считает поэзию. На вопрос «Пишете?» он с вечной спокойной усмешкой отвечает: «Куда я денусь». Поэзия его и погубила, и спасла: не пиши он стихов – СМЕРШевцы не приписали бы ему авторство власовского гимна «За землю, за волю» (звучащего вообще-то в опере «Тихий Дон»), да и от эмиграции, которую предложили освободившие его англичане, он отказался из-за литературы. «Я русский графоман и должен жить там, где пишут и читают по-русски». Однако именно стихи дали ему силы выжить – он знал, что должен стать голосом миллионов сверстников, замученных, убитых, безголосых. Грунин в известном смысле реабилитировал свое поколение, доказав, что оно было не только и не столько советским – оно оказалось достаточно независимым от своего времени и его гипнозов. Впрочем, ошибочно было бы думать, что Грунин (и, скажем, Солженицын) прозрели только благодаря заключению – особенно пикантно, конечно, в этом контексте слово «благодаря». Они прозрели бы и так, ибо с самого начала обладали подозрительной для начальства энергией, волей, самостоятельностью мышления. И потому Грунин был обречен на мировоззренческий перелом – иное дело, что заплатил он за свою правду дороже многих.
Я не буду здесь пересказывать его биографию, которую и сам он не слишком любит вспоминать в силу слишком понятных причин. Тем не менее стыдиться ему нечего – и в плену, и в лагере он вел себя на редкость достойно, многих спас, со многими дружил после освобождения. Правда, особенность этих дружб в том, что встречаться бывшие солагерники все-таки избегают, и понять их можно. Более того: слишком долго живя на виду у других, в тесном человеческом сообществе с его постоянно тлеющими конфликтами, противостояниями, с неослабным напряжением, – Грунин, как и большинство лагерников, предпочитает одиночество. Главная любовь его жизни, о которой он рассказал в повести «Спина земли», тоже оказалась трагической. Отсюда трагизм его любовной лирики и горечь в посвящениях друзьям.
Жизнь в Джезказгане уберегла Грунина от многих соблазнов, хотя и помешала его поэзии стать органичной частью русской поэзии, задержала выход к читателю. Оставаясь одиночкой, он вместе с тем избавился и от соблазнов переделок и приглаживаний, редакторских правок и составительских претензий – мы читаем его стихи такими, какими он их написал. И выглядят они, словно сочиненные сегодня. Пример Грунина одушевляет и помогает справиться с разочарованием и усталостью, которыми проникнуто наше время. Я познакомился с его лирикой давно – случайно прочел небольшую подборку, присланную им в московский еженедельник «Собеседник». С тех пор сухие, точные, безжалостные стихи Грунина с их высочайшим лирическим напряжением и мгновенно узнаваемым строем стоят для меня в одном ряду с поэтическим эпосом Слуцкого, с лучшими текстами Самойлова. В военном поколении был автор, который вносит свою, необходимую и яркую краску в спектр русской лирики, – без его текстов наше представление о времени и о литературе было беднее. Счастье, что Грунин дожил до времени, когда его лирика выходит к читателю.
Он и теперь живет в Джезказгане, рисует, печатается в местной газете. Он напечатал почти все, что лежало в столе, и пишет новую лирику – ничуть не более водянистую, отнюдь не примиренную, все такую же страстную и честную. Он и выглядит моложе своих лет, и хочется верить, что мы прочтем еще много стихотворений Грунина – которые так или иначе задают планку, в последнее время рухнувшую. Грунину повезло с дочерью – она подготовила несколько его компьютерных книжек, которые довольно широко ходят в Сибири. Его единственную книгу в твердой обложке – сборник «Моя планида» – я вижу редко, поскольку в Москве она постоянно кочует по рукам. Тираж ее до российской столицы не дошел, она есть здесь, кажется, только у меня, Татьяны Бек и Дмитрия Сухарева. Но и им нечасто доводится видеть ее.
Справедливость, что называется, торжествует. Грунин издает трехтомник, его имя признано, он вошел в литературный контекст, мастера его считают равным, и люди, годящиеся ему во внуки, говорят с восторгом и недоверием: «Каков старик!».
Но я вот о чем думаю: Грунин, вероятно, – единственный большой русский поэт ХХ века, у которого в жизни не было ни одного творческого вечера. Ни одного, хотя бы и квартирного, какие бывали у подпольных гениев. Шестьдесят лет – в подполье; и не озлобиться, и не сойти с ума.
Сильна же вещь поэзия, как говорила Марина Цветаева, которую Грунин любит и традициям которой во многом наследует.

Дмитрий БЫКОВ".

Ольга Грунина   02.02.2013 21:47     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.