Очаг, глава 3

3

     Я задумался о своей горничной; Ольга оказалась права: Катя помыкала старыми рачительными слугами. И припомнились мне сцены, которые подтверждали это; в сознании моём вдруг обильно замелькали её нахмуренные брови, сердитое фырканье, высокомерная поступь и визгливые повеленья; ещё вообразились согбенные и робкие спины моих стариков. И всё это бесилось в моём сознании в ярких, отчётливых и не размытых красках. Я не подозревал, что в моей памяти могло запечатлеться такое. Уже нельзя было не понять: чем безропотней Катя была со мною, тем спесивее помыкала она старой супружеской четой, готовой всё стерпеть ради тихой пристани для своего изнурённого сына в моих хоромах. Катя всё наглела, злокозничала и уже начала воровать; вспоминались пропажи книг из библиотеки и серебряной тарелки с царским клеймом.
     И замаячил предо мною вопрос: позволять ли Кате и впредь изгаляться над стариками и красть? Может  мне нужно её пожурить, отчихвостить? Но если поступлю я так, то станет она строптивой в постели и не будет уже прилежно следовать моим эротическим извращённым фантазиям. А если Катя вдруг потребует прогнать стариков из усадьбы? На меня нахлынуло вдруг удушье, и я понял, что прогоню их. Значит, я уже стал рабом её покорности; Ольга и в этом не ошиблась.
     И вдруг на меня опять нахлынул смертный страх, будто Ольга в меня прицеливалась. Но почему вдруг возник у меня этот страх, если вполне ясно, что Ольге не нужно меня убивать? Неужели её мысли я подсознательно уподобил револьверу?
     И снова мне вообразилась Катя; воспоминания о ней менее устрашали, чем речи княгини. Моим ноздрям пригрезились благоуханья азалий и шампанского. Мне вспомнилось, как этим летом я впервые повелел целомудренной, наивной Кате застелить мою постель чёрным шёлком: на аспидных простынях белизна плоти особенно возбуждает меня; после непонятного ей приказанья горничная вопросительно и робко скосилась в мои глаза, и я объяснил ей причину; закатные лучи озарили девицу, и она зарделась и скромно потупилась.  До ночи оставалось ещё два часа, и Катя провела их в саду возле каменной ограды; я уверен, что девица колебалась: не стрекнуть ли из окаянной усадьбы? Катя не посмела улепетнуть, она служила мне за ужином, и я тешился её стыдливым румянцем. Затем я гулял с нею в саду в благовониях вербены; я вопрошал Катю об её предках, дразнил её, выпытывал её детские тайны, шутил и шалил с нею. Затем я увлёк Катю в свою спальню…
     И в тёплых, будто тлеющих, сумерках возле реки я вспоминал эту ночь. Я тогда медленно зажёг пять свечей на увесистом литом канделябре и проворно воспрепятствовал Кате задёрнуть шторы: звёздную бездну полюбил я в отрочестве. Затем я с бодрой ухмылкой смаковал красное вино в хрустальном бокале; она, потупясь, столбенела. Наконец я ей велел скинуть туфельки с острым  высоким каблуком и водрузил её на низкий мягкий табурет. И вдруг я опять вообразил себя крысой, и Катя вздрогнула, ощутив мою готовность истязать её при сопротивлении.
     Она стояла на табурете, и я медленно раздевал её. Я приказывал ей улыбаться, и она нервно скалилась; я снимал с неё кружевные чулки и целовал её колени; я нежно покусывал соски её упругих грудей; затем я безмерно унизил Катю. Я вдруг пожелал беспредельной, абсолютной власти не только над сей смазливой девочкой, но и над всяким по выбору моему…
     И вот теперь возле речки, под облезлой ивой я понял причину своего властолюбия: его породила утрата творческого дара. К тому времени я уже пять месяцев не мог написать ничего путного. И теперь ещё не могу я творить, всё получается вялым и скучным, и возрастает моё властолюбие, и от него тяга к большевикам.
     Я в сумерках поплёлся по скрипучему гравию и вдруг смекнул, что утрата моего творческого дара началась после того, как я помыслил о возможности лада с большевиками. И чем усерднее уверял я себя, что с победившими комиссарами можно поладить, тем бесплоднее становились мои потуги на творчество. Я всё ещё корпел над рукописями и картинами, но моё усердие сплошь было тщетным; я творчески оскопил себя и стал сам себе страшен. Мне вспомнилось уверение Ольги, что подобный страх она заметила у чекистов, и я ощутил своё сходство с ними…
     В своём доме я, никого не встретив, поднялся на второй этаж в мастерскую; я торопливо зажёг там свечи в бронзовых канделябрах и, кручинясь, бродил от одной своей картины к другой. И все они казались мне бездарными. Я непроизвольно и растерянно схватил томик философского сборника со своей статьёй об искусстве и с пугливым трепетом углубился в собственные строчки:
     «Красота – это гармония простоты. Человеческое лицо делает прекрасным скупость его черт. Мы охватываем взором его прелесть, ибо наше созерцание не разбрасывается на мелкие подробности, на излишнее и постороннее, но сгущается на скупости линий и черт. В уродливом же лице созерцание разбито на излишнее, ненужное; мы не можем взором охватить физиономию во всей совокупности, и уверяемся: это уродливо!.. Безобразие порождается излишним… Любое произведение искусства непременно передаёт все чувства, с которыми оно создавалось. Художник в миги творения не должен испытывать зависть, честолюбие, тщеславие и прочие посторонние чувства, ибо это обезобразит его создание. А в иных произведениях, кроме этих посторонних чувств, и нет ничего…»      
     Я бросил книгу на натёртый воском паркет и тяжело опустился в мягкое кресло; я смотрел в огромное окно с тщательно вымытыми стёклами; я любовался жидкими лучами солнца во рваной кайме леса, и странная мука-грусть стесняла меня. У меня было такое состояние, будто помер любимый мною человек, оделивший меня огромным наследством, и поэтому моя печаль умерена предвкушением богатой, роскошной жизни. И вдруг мне почудилось, что такая смерть случилась во мне самом.
     С закрытыми глазами я расслабился в кресле; мои ощущения были смутными, и вдруг возникло понимание того, что мои последние картины и статьи обезображены стремлением поладить с большевиками. Я не сомневался уже в грядущей победе комиссарской оравы, и все поздние свои созданья бессознательно приноравливал ко вкусам новых властелинов; эти посторонние для искусства потуги уродовали моё творчество. И вдруг я заподозрил себя в том, что моё стремленье ладить с большевиками порождено алканием власти над моими хулителями. Я прозревал в себе бессознательную надежду, что большевики наградят меня властью за верность им, и я буду сладострастно вершить насилие над теми, кто хаял мои статьи и картины. И тяжким будет иго моё.
     Помимо своей воли я воображал сцены этого насилия, и было мне моих грёз хотя и стыдно, но весьма и сладостно; в моём сознании замелькали подобострастные тела и лики мелких писак, и всё это скопище предо мной лебезило, егозило и подличало, я же напыщенно и сурово внимал их лести. И вдруг я заметил, что подлинных творцов и мыслителей я бессилен вообразить угодливыми, и, озлобленный этим, я усомнился в ценности своих мыслей и творчества.
     В своей статье о пагубе цензуры я когда-то мусолил, что насилие над культурой нужно лишь духовным или умственным кастратам; я брезгливо вспомнил розоватую бумагу, на которой эта статейка была тиснута. И если теперь я готов прибегнуть к насилию над культурой, то не означает ли это, что я – духовный и умственный скопец? Но неужели таким я был всегда? Сколь часто я объяснял удачу и славу соперников не их дарованьями, а везеньем, случайностью и глупостью толпы, и вот теперь это доводы обратились против меня. Неужели мои произведенья привечают только потому, что на них падает отблеск гения моего отца, а я дурманюсь самообольщеньем сызмальства? Неужели всю жизнь я считал себя не тем, кто я есть? Но кто же тогда я такой?
     И было мне страшно ответить на этот вопрос, будто познание полной истины о себе сопряжено со смертельным риском. И вдруг я поверил в существование некой тайны, знанье которой мешает жить. И настолько оно мешает, что природа, ради сохраненья человечества, позволяет проникнуть в эту тайну только в миги умиранья. И Ольга наверняка проникла в эту тайну в преддверии своего расстрела…
     Вдруг уловил я шорох за своей спиной, и резво я воспрянул с кресла: предо мной стояла Ольга в монашески-чёрном платье, распущенные пряди обрамляли её лицо. Я уже давно мнил себя великим знатоком женщин, а теперь вдруг подумал, что был я с ними просто наивен. И я усомнился в том, что я был знатоком и в других вещах. Я слегка покачивался перед Ольгой, будто хмельной, и сомневался в своём мастерстве живописца и литератора. Мне захотелось стенать и метаться по комнате, но глаза Ольги вдруг резко приблизились к моим, и я, взирая в них, остался недвижим. Меня поразил в её глазах странный радужный ободок. Или он только мерещился мне?..
     Мне чрезвычайно захотелось выведать у Ольги смертную тайну, которая открылась княгине перед расстрелом. И вдруг мне пригрезилось, что я расколол ей канделябром голову и погрузил от страсти к познанию свои руки в мозговую гущу. И вдруг я ощутил яростную готовность наяву сделать это и странную власть Ольги надо мною. Если бы княгиня мне мигнула, я раздробил бы ей голову. И виделось мне, что Ольга понимает это, и что мучительно ей хочется мигнуть, но она борется с соблазном. Я отвёл назад правую руку и нащупал канделябр, и на один миг бронза его показалась мне раскалённой, однако я не отдёрнул десницу, и вскоре ладонь моя разнежилась на шероховато-тёплом увесистом металле.
     Заворожённый, я смотрел в её глаза с радужным ободком, всё ближе и ближе были они, и меня знобило от их очарованья. Глаза её всё более и более возрастали, а сам себе казался я всё мельче и мельче. И вдруг мне почудилось, что я превратился в мелкое отвратное насекомое и влетел в радужный ободок; я барахтался в сумраке комнаты,  как в густой едкой глазной жидкости; во рту появился мерзкий привкус. На миг я по-детски зажмурился, и мне вообразилась гримаса боли на её лице, будто насекомое, в которое я превратился, мучило её, копошась в роговице глаза. Я враз открыл глаза и наяву узрел её искажённое болью лицо. И мне поверилось, что её мучит и нудит великий соблазн побудить меня миганьем убить её. Она вперяла взор на мою длань на увесистом канделябре и боролась с нервным тиком.
     Возможно, что Ольга не ощущала всего этого, но я уверен, что прочитай она эти строки, она искренне подтвердила бы их истинность. И я сам искренно уверен, что со мной всё было именно так, но Бог весть, что со мной стряслось на самом деле. Во многих своих ощущеньях мы не отдаём себе отчёта, и природа поступило мудро, распорядившись об этом, иначе мы, наверное, лишились бы надежды на счастье и стремленья жить.
     Я начертал слово «счастье» и задумался. Да разве на самом деле существует такое состояние, которое обозначается этим словом? Возможно, что такое состояние – лишь химера. Я однажды присутствовал на опыте: усыпил гипнотизёр пациента и, всучив ему лёд, заявил, что это – раскалённая сталь. И что же: у пациента кожа обуглилась. И всего этого гипнотизёр достиг только силой внушенья! Возможно, что и мы всю жизнь пребываем в гипнотическом состоянии, и морочат нас слова с извращённым смыслом. И особенно извращён смысл слова «счастье». Вероятно, ещё в пещерные времена возлежал косматый наш предок на шкуре в своём вертепе, и было кудлато-вихрастому у костра и сытно, и тепло, и дубинке и луку его завидовали все охотники стаи, и славная самка сновала и суетилась рядом. И тогда появилось слово «счастье». А что же теперь? Убивают, грабят, бесчинствуют на некогда святой Руси, и всё это, якобы, ради грядущего счастья народа. До какой же степени нужно извратить первоначальные значения слов, чтобы низринуться до всего этого?!
     Ольга прильнула ко мне, и я сомкнул руки на её упругом туловище; моё тело забыло недавнюю изнурённость её ласками. Ольга колола мою ступню острым каблуком и с каждым разом всё сильнее, а затем отрывала свои губы от моего жадного рта и бесовски испытующе всматривалась в моё лицо: нет ли на нём гримасы боли? И мне было больно, но, обнимая Ольгу, я невзначай повернулся так, что мог увидеть себя в зеркале: на моём лице шевелилась не гримаса боли, но сладострастия. Моя боль явно увеличивала мою чувственность, и я испуганно встрепенулся от ощущения, что во мне в эти миги происходят странные и опасные изменения…
     Вдруг я услышал за спиной ревниво-учтивое щебетанье своей горничной:
     - Вашему сиятельству, не угодно ли отобедать? Я приготовила боровую дичь.  Или вы соизволили на вечер перенести час обеденной трапезы?    
     - Да разве время теперь?! – вскрикнул я и выпустил Ольгу из объятий. Моя гостья уселась на мягкий стул и сердито посмотрела на дерзкую горничную; та, не тушуясь, развязно и бодро возвестила:    
     - Уже давно время. И княжна Анастасия Николаевна уже изволили откушать в своей комнате. Так было угодно им. Княжна-проказница всё предлагала мне господские яства и винца отведать. Но разве я смею?!            
     И Катя в голубом сарафане плутовато потупилась, а мне привиделось в глазах Ольги тусклое зиянье болотной топи. А Катя бойко ворковала:
     - Я не смогла, ваше сиятельство, сыскать вас для обеда. Я всю усадьбу оббегала, обшарила. Сновала я всюду. Могли б вы меня и покликать. И где находилась её сиятельство, я не смогла догадаться. Не настолько я пронырлива. Пришлось мне в поисках по клетям шмыгать…       
     Озорство Кати делалось всё более тягостным для меня, и я прервал её повеленьем:
     - В столовой накрой два прибора. Мы скоро пожалуем. И беги проворнее. Если еда остыла, разогрей…          
     Горничная вышколено присела и удалилась. Ольга на стуле возмущённо изрекла:
     - Какая  нахальная и юркая хохлушка. Очень она избалована вами. А ведь заслуживает она колотушек и пинка из усадьбы.             
     Затем Ольга встала со стула и, плавно шагая по мастерской, задумчиво процедила:
     - А ведь такие смазливые строптивицы очень приятны. Их сломить и попирать – сладость несравненная! Мир на пороке зиждется… Ступайте в столовую. Я скоро последую за вами…       
     Я вошёл в свою ванную помыть руки; там заботливой Катей были уже зажжены свечи в кованом канделябре; в своём белом костюме я замер перед зеркалом. К моим белым лаковым туфлям прилепились комки прелых листьев и грязи, но на костюме пятен не оказалось, даже после лесной чащи. А вот мои волосы были всколочены до неприличия; я аккуратно причесал их и, положив гребень на туалетный столик, ухмыльнулся в разнузданных эротических грёзах. Мне вдруг померещилась обнажённая княжна Анастасия…


Рецензии