Тетрадь
Сиял он в снежной дымке голубой,
Казалось, что природа нам являла
Всю прелесть и красу своих веков.
Он был задумчиво спокоен,
Затишьем наполняя все вокруг,
Он знал, конечно, знал, что будет,
Но это будет все потом…
А в январе, румяный стужей,
Я в школу шел по снежным лужам.
Светился я, как новый рубль,
И жизнь во мне кипела, словно ртуть.
Десятый «А», в котором я учился,
Готовили как медалистов,
Но дисциплина лучшего желала
И потихоньку с нами ковыляла.
Нас часто на линейках призывали
И говорили прямо и в лицо:
«Вы — будущее Ленинграда,
Идейной революции плечо!»
Конечно, действовало мало.
Хватало соглашения на час,
И в том же духе продолжали
Мы с классом дурака валять.
Вам не скажу, что был я хулиганом,
Наверно, в силу возраста шалил,
И педагоги это понимали
И находили общий компромисс.
Из всех учителей в сто первой школе
Мы почитали лишь двоих —
Учительницу русской литературы
И списанного к нам военрука.
Учительница рано потеряла братьев:
В Гражданскую Колчак их расстрелял,
Родителей не помнила и вовсе:
Их егерь мертвыми в лесу нашел.
Любила она мужа-коммуниста,
Но деток малых не было у них,
В тридцать седьмом как ярого троцкиста
Его на десять лет упрятали в тюрьму.
И одиночество ее так ранило нам души,
Мы все хотели чем-нибудь помочь,
Хоть на чуть-чуть, на маленькую долю
Ей радость материнскую вдохнуть.
Прошедший Крым и рым в созвездии свинца,
Товарищ военрук был списан по раненью,
Картечь днем в теле душу бередит,
А ночью подымала в наступленье.
О многом наш учитель говорил,
Он был для нас оплотом и примером.
Когда он по болезни в школу не ходил,
Мы шли к нему на чай с вареньем.
Любили после школы погулять
По зимнему красавцу Ленинграду
И булочки с изюмом покупать
С лотка у старой уличной торговки.
Мы были все полны идей,
Пред нами открывались горизонты,
Поедем строить новый Днепрогэс?
А может, все метро поедем строить?!
И мы галдели долго невпопад,
Смеялись и галдели снова.
Давайте все поедем отдыхать?
На море нам, конечно, будут рады!
Но планам грандиозным и мечтам
Было не дано осуществиться.
Война! Проклятая война!
Я вижу до сих пор те лица.
Те лица тех юнцов,
Которые в какой-то миг так повзрослели,
Когда на школьном выпускном
Нам в репродуктор объявили:
«От советского информбюро…»
Мы замерли все, вслушиваясь в голос,
И кто-то так нелепо приобнял
Девчонку в ожидании плохого.
Сегодня без объявления войны
Бомбили Брест, бомбили Киев
И вероломным сапогом
Хотят ступить на грудь России!
Вот что мы услышали тогда,
В то утро с пылающей зарею,
В то утро, изменившее судьбу
Десятков и десятков миллионов!
В глазах у девочек застыли слезы,
А мы ершились! Мы тогда ершились!
В мечтах у каждого висели ордена,
Но мы тогда не понимали,
Что значит слово гадкое — война!
Война, когда в окопах умирают.
Война, когда под пули лезешь сам.
Война, когда в бою друзей теряешь
И плачешь, не стесняясь, от утрат.
И мы тогда, как в читаных романах,
Рванули все на сборный пункт
И били в грудь себя!
Кричали: «Взрослый!»
И дергали за юношеский ус!
Но нам сказал угрюмый и усатый:
«По метрике, ребята, сколько лет?
Пришел приказ: лишь только в восемнадцать.
Прошу я вас немного подождать».
А мы завидовали тем, кого забрали.
Мы знали их по прошлым выпускным.
Мы разошлись тогда, в сердцах надеясь,
Что наше время только впереди!
Мы провожали наших земляков,
В душе надеясь на досрочную победу,
Но репродуктор извещал нас вновь
О фронтовых и повседневных буднях.
И как-то сразу город потускнел,
Пропали жизнерадостные лица,
Закрыли Эрмитаж и Петергоф
Для иностранных и своих туристов.
В круговороте первых дней войны
Отцу пришла повестка с надписью «явиться».
Я помню тот последний хмурый день,
Когда с отцом пришлось проститься.
Мать целый день смотрела на отца,
И в этом недосказанности нотки,
А ночь чувства разожгла,
И плакала всю ночь, тихонько очень.
Он шел от дома бравою походкой —
Таким всегда ходил он на завод.
Он в целом был всегда довольно бодрым
И трудностям всегда смотрел в лицо.
Он не сказал «Прощай» — так было нужно.
Он долго с эшелона нам махал рукой,
И в том прощаньи с нами что-то было —
Наверно, то, что шансов не дает.
Я знал отца: он будет самый первый
Под пули вражеские лезть.
И каждый день, увидев почтальона,
Боялся получить дурную весть.
Как много изменилось за мгновенье,
И изменился смысл бытия.
Так почтальон из мирного эстета
В войну стал мирным палачом.
Мне было жаль немного почтальона —
Всегда с непроницаемым лицом,
На каменном лице все ж отражалась
Печать печали — жизненный апломб.
Мать тоже извелась, переживая.
И худоба ее отчетливее стала,
Я говорил ей: «Мама, так нельзя,
Пожалуйста, не изводи себя».
Я хорошо запомнил этот день,
Совсем не предвещающий плохого.
Стояла осень. Ясный день,
И листья падали с деревьев монотонно,
Я вел с собой неспешно монолог,
Ведь осень — это философский камень.
В дверь постучали, тишину прервав,
Я вздрогнул… вздрогнула со мною мама.
В дверях стоял тот самый почтальон,
Протягивая мне клочок бумаги,
Где было сказано: «Ваш муж геройски пал,
И память ему вечная и слава!»
Мать отшвырнула похоронку в угол,
Назвав ее бесстыдной, гадкой ложью,
И продолжала ждать любимого с войны,
Но время шло… и след отца в тумане растворился.
А немцы продолжали крестный ход,
Шизофрению прикрывая высокой нравственной идеей —
Идеей чистой расы голубых кровей
Без всякой примеси евреев.
Поработив Европу и создав союз,
Вершили судьбы, словно боги:
Сомнем Москву, придушим Ленинград,
Растопчем древние святыни.
И было сунулись в юдоль советской революции,
Но Красной армии бойцы по носу щелкнули.
Тогда решили: напролом зачем соваться?
Мы лучше голодом затравим голодранцев.
Зима сковала Ленинград кольцом из снега,
И провода висели просто так, без дела.
Без отопления, воды дома остыли,
И от отсутствия еды глаза пустые.
Вот что увидел я следующей зимою,
И сердце у меня тогда сковало болью,
И будто не было в помине мирной жизни,
А были холод, голод и руины.
Я видел мать, съедаемую болью.
Я видел то, что никогда не пожелал другому, —
Печаль сердечных мук —
Несбыточных желаний.
Мне верить не хотелось, что мама увядает.
Она за жизнь свою бороться не желала.
Сначала перестала на улицу ходить,
А после перестала из спальни выходить.
Я мать поддерживал как мог.
Все говорил, что все наладится.
Отец родимый обязательно придет —
Прогонит немцев и воротится.
Но всматриваясь в мамино лицо,
Я понимал: ей не подняться.
И плакал ночью я тайком
В квартире зябкой.
Однажды ночью мама позвала и мне сказала:
— Сынок, моя любовь, моя отрада.
Я так люблю тебя.
— Я знаю, мама!
— Хочу, сынок, чтобы выжил ты в этой мясорубке
И сердце чтоб твое ни очерствело…
Пусть сердце у тебя будет
Всегда гореть заботой к людям.
И улыбнулась мне тогда такой улыбкой,
Которую узнал бы без ошибки,
Которую я знал с детства
И от которой замерло сердце.
Сказала мне, чтоб шел ложиться,
А завтра будет день и будет пища.
Но утро для нее не наступило.
Любовь к отцу мама унесла в могилу.
Мать хоронили скромно, без обряда,
На безымянном кладбище в лесу:
Два одиноких сердца рядом,
Две родственных души плечом к плечу.
От мамы знал, что бабушка — дворянка.
Но дух студенчества: «За равенство и братство!»
Мою бабулю сильно захватил,
И как любую аксиому, для всех и каждого стала доносить.
И путь ее, тогда еще девчонки,
Прошел под знаменем борьбы.
И были тюрьмы, карцеры и ссылки,
Но веру в будущее не смогли сломить.
Однажды слышал, как бабушка сказала:
«За что боролись, доченька, за что?
Царя мы свергли, а тирана
Мы посадили на престол!»
И никогда бабуля не шепталась
Глубокой ночью, в душных тупиках,
А если было что сказать,
То говорила и словом доставала до умов.
Вот деда я совсем не видел,
Но знаю: память в сердце под замком
Всю жизнь бабуля проносила
И не жалела ни о чем.
Погиб мой дед в бою неравном,
Погиб он с песней на устах:
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был никем, тот станет всем!
И вот мы с бабушкой стоим возле могилы
И дань последнюю маме отдаем,
А я смотрю украдкой на ее седины
И думаю: как много женственности в них,
Как много духа в этой женщине советской,
Как много воли торжества,
И если б были силы у нее телесные,
Она бы первою на фронт пошла.
Я видел своей бабушки страданья,
Былые раны не дают уснуть.
Отсутствие лекарств и жуткий голод
Всех стариков оковами примкнул
Конечно, лучше не было решения
Взять то, что было под рукой.
Бриллианты из фамильного имения и серьги с редким янтарем —
Все то, что сердцу было мило, мы враз поставили на кон.
Мы все поставили, чтоб выжить,
Чтоб наше древо сохранить,
И не жалели о бриллиантах, о серьгах с редким янтарем.
Дороже жизни, нашей жизни, могла быть только наша жизнь.
На черном рынке перекупщик сытый
Своей ухмылкой рвоту вызывал:
Когда от голода детишки погибали,
Он пирожки с капустой поедал.
Смотрел я на него надменно
И не стеснялся мысли, что он гад.
Он брюхо отъедал на горе,
Замешенном на человеческих смертях.
Вот так пытались мы с бабулей выжить,
Но ценностям пришел зарок,
И в нашей маленькой квартире
Остался только старый граммофон.
Он был старинным, седовласым:
Когда мы ждали на обед гостей,
Его, как главного повесу,
Мы ставили к столу на табурет.
И вот, когда все гости были в сборе,
Слегка насытившись и выпив по одной,
Мы заводили с граммофоном разговоры,
А он нам отвечал: «Пух-пух-пух-пух».
Потом, откашлявшись немного
И пару раз тихонечко чихнув,
Он напевал нам старые мелодии
И современный модный блюз.
Я вспоминал то время очень часто:
Как мало надо нам для слова «счастье»,
Ты начинаешь это сразу понимать,
Когда лишаешься простейших благ,
Когда лежишь, от холода дрожа,
В квартире без семейного тепла,
И думаешь о том, как выжить завтра,
Где силы взять для нового рывка.
Прости меня, наш старый граммофон,
За то, что я хотел отдать тебя ярыге
За шанс продлить бабуле жизнь,
За жизнь, которую бабуля покидала.
И бабушка сказала мне в тот день
Слова, которые я не посмел оспорить:
«Внучок, ты граммофон не тронь,
Он памяти моей святое отраженье».
Есть снизу памятная надпись
От командиров и бойцов:
«За доблесть! И за верность долгу!
От всей дивизии вам дарим граммофон».
А ниже звание и дедовы инициалы
И перечень незыблемых побед.
Вручили граммофон в тот день, не зная,
Что он последним стал в его судьбе.
Я понял, как тут не понять,
Что этот граммофон — частичка деда.
Я помню, бабушка в тот день на граммофон смотрела
И утирала накатившую слезу.
А ночью, темной ленинградской ночью,
Я слышал сквозь дремоты пелену,
Как бабушка в бреду произносила
То имя, что под сердцем у нее.
Всю ночь не отходил я от постели,
Всю ночь горел полночный фитилек.
Я видел, как в глазах костры пылали,
Я слышал вдох… и выдох за чертой.
А после смерти… словно помешался,
Я словно выпал из пространства,
Я будто замер у постели,
А дни жестокой оккупации летели.
2
Как многолик был Ленинград совсем недавно,
И лица были радостью полны,
А что я вижу здесь… сейчас… сегодня…
Самоубийство! Самоубийство на глазах!
Нет, не могу поверить в это:
Где город, полный красоты?
Где мостовые и бульвары?
Кафешантаны с надписью «Меню».
А вместо этого безликие помосты
Театр военных действий развернул,
И здесь совсем не понарошку
Страдают и от голодухи мрут.
Давно квартиры опустели
От наших любящих сердец,
И Жучки, Шарики и Васьки
Пошли кому-то на обед.
Уходят уцелевшие питомцы,
Затравленно глядят на небеса
И, думаю, совсем не понимают,
Откуда у людей животные глаза.
Кто мог хотя бы год назад подумать:
Холеный, сытый Ленинград
Сейчас весь в трупах утопает,
И трупы на снегу нас перестали удивлять,
А если ходишь, то дай бог
Дожить хотя бы до утра
В сырой нетопленой квартире,
Где от плохой воды дизентерия.
В какое время мы жестокое живем!
И тот, кто выживет, потом расскажет:
«Я видел смерть свою, и было страшно,
Но к смерти ближнего я равнодушен был».
Кто знает цену одиночества, поймет,
Поймет меня и не осудит
За мысли черствые мои,
За мысли о своем самоубийстве.
И встреча с ней была как луч
В квартире с одиноким человеком,
Когда уже все мысли прочь,
Чтобы грести против теченья.
Мы встретились совсем случайно
На перекрестке двух мостов,
И проходя, она сказала: «Здравствуй!»
Я даже отшатнулся от нее.
Я знал о ней совсем немного:
В одном подъезде жили много лет,
Одной тропой ходили в школу,
В Дом пионеров на кружки,
Но этого хватило для общения.
Признаться честно, сразу не узнал:
Война такие в нас привносит изменения,
Что, встретив одноклассника, едва признал.
Она мне вкратце рассказала
О том, что нет больше семьи,
Отец и мама пайку урезали,
Дочурке отдавая лучшие куски.
И то, что мать с отцом недоедали,
Сказалось очень быстро и легко,
Себя всегда мы обмануть сумеем,
А голод — очень нелегко.
И не боясь ненужных мыслей,
Я обнял по-отечески ее
И вдруг почувствовал всем сердцем
Печаль и скорбь ее души.
Расстался с ней с одной лишь мыслью:
Чтоб выжить, нужно быть вдвоем.
По одному мы хилые тростинки,
Которые сломать очень легко.
Я заходил к ней в гости с сухарями,
А это стало роскошью большой,
Мы пили кипяток и вспоминали
Былой, целованный судьбою Ленинград.
Я стал к ней сердцем проникаться
И за собой стал замечать,
Что мне так нравится искрящий
И с поволокой нежный взгляд.
Но я стеснялся даже думать,
И чувство внутренне давил,
И говорил себе напрасно,
Что никого я не любил.
Ходил-бродил по улицам, кварталам,
С ума сводящий ветер, злой,
С товарищем своим — героем
Зима и голод встали в один строй,
А немцы с ними в коалицию вступили,
И чтобы свою силу показать,
Решили гордость ленинградцев
Бомбежками с землей сравнять.
Бомбили нас довольно часто,
Дома крошили, как песок,
И те, кто не могли уже подняться,
Под бомбами искали свой покой.
С тех самых пор, как повстречались,
Мы ни на миг не расставались,
Услышав протяжный гул сирены,
Спускались под спасительные стены.
По карточкам продукты получали
И вместе белый чай глотали.
Болтали обо всем на свете,
И в нашем мире не было войны на всей планете.
С ее приходом в дом пришла надежда
На лучшее, ведь не могло так быть все время.
Где человеческие качества? Где совесть?
Иль наши души опоили вечным злом?
И с верой в лучшее
Вошли мы в новый год!
Казалось, чудо с первых же минут произойдет…
Минуты вылились в часы, а за часами потянулись дни…
В тот вьюжный день…
Я не спеша пошел за отоваркой,
В руке квадратик крепко сжав,
Я все мечтал, и от мечтаний было жарко.
Я видел прежний парк с торговым рядом,
И, проходя среди лотков,
Я девушке своей, любимой и желанной,
Купил на рубль эскимо.
Присели мы на краешек скамейки,
Под вековые тени лип
И ворковали с ней уж очень нежно,
Конечно, только о любви.
Сглотнул слюну от этих мыслей,
Сглотнул со вкусом эскимо.
Нет, не забыл тот вкус приятный:
Над тем, что любишь, время не стоит.
Я не заметил той извилистой дороги,
Которая между сугробов шла.
Так далеко вели меня мои мечтанья.
Так высоко я оторвался от земли!
Но опустился я на землю очень быстро,
Услышав крики негодующей толпы:
«Сегодня ночью наш район оставили без хлеба,
Убив солдатиков, с продуктами ушли!»
Не знал, как после этого домой мне возвратиться,
Как посмотреть мне девочке в глаза?
И я побрел домой с повинной головою,
Хотя злодейства я не совершал.
Она увидела мой взгляд усталый,
С вопросом на немых устах:
А что же дальше, что же будет дальше?
Просвет остался где-то позади!
Припасы наши быстро истощились,
Закончились на печке сухари.
Огонь и кипяток в бидоне —
Вот что осталось для поддержки сил.
— Ты знаешь, Тёма, я стихи писала, —
Однажды я услышал от нее сквозь грусть, —
И если б не война, то я бы дописала,
Так может, ты поможешь рифму подобрать?
— Поэт с меня, конечно, никудышный,
Стихи все больше на слуху,
Но слушателем буду я хорошим
И сразу стих твой оценю.
«Ты посмотри, какая осень!
(к стиху с любовью начала)
В пурпурно-желтом октябре,
Ты посмотри, какая проседь
В начале млечного пути.
Ты посмотри, какие люди…»
— Не переживай и не печалься, Аня.
Наступит осень в желтых кружевах.
Ты обязательно свой стих допишешь,
А новый будет про любовь…
Как больно было видеть наше увяданье,
Еще совсем безумных, молодых,
А нам бы в омут с головою,
На танцплощадке время проводить,
Кружиться вихрем и стрелою падать
И от любви нам вновь взлетать,
А после танцев под окном любимой
Про небосклон и звезды серенады петь.
— Мне страшно! Что-то очень страшно.
Я ей сказал:
— Не бойся, я с тобой.
Давай поставим старую пластинку —
И бомбы обойдут нас стороной.
Я взял пластинку с солнечным названьем
И вслух для одобренья прочитал:
«Утомленное солнце» —
И граммофон красиво заиграл:
«Утомленное солнце нежно с морем прощалось,
В этот час ты призналась, что нет любви.
Мне немного взгрустнулось
Без тоски, без печали,
В этот час прозвучали слова твои».
Мы танцевали с ней под грохот канонады,
Под гул моторов и страшный вой сирен,
И этот танец стал для нас обоих
Большим признанием в любви.
Глаза моей любимой потускнели,
В них вера на спасение прошла,
И вместо слов и миллиона объяснений
Она в ладонь мою вложила поцелуй.
Я закричал от безысходности и боли
И многократно повторял:
«Анюта, ты мой талисман,
Прошу тебя, не умирай!»
Я остался один на один с одиночеством,
Только темной ночью в мой дом
Входят гостем тени из прошлого
Голосами немых половиц,
А из кухни тянутся запахи —
Мне знакомы с детства они,
Те прекрасные, сладкие запахи
Свежевыпеченных пирогов.
Вдруг увидел я Анину осень,
Осень мира и красоты.
Прежний город предстал, как из пепла,
Город рифмы и город любви.
Ты посмотри, какая осень!
В пурпурно-желтом октябре,
Ты посмотри, какая проседь
В начале млечного пути!
Ты посмотри, какие люди!
Красивые по городу идут.
Свидетельство о публикации №111011405382
Иванна Райберг 13.02.2025 21:29 Заявить о нарушении