Из Владимира Базилевского. Переводы с украинского

Из Владимира Базилевского

Экспромт

…Язык тот гордый и туманный
с небес снисходит в Украину.
Люблю и я Марину, Анну,
но сердцу ближе Леся, Лина.

Возвысить землю к поднебесью –
судьба у Анны и Марины.
Но возвращают Лина, Леся
к земным и горестным низинам.

И всё ж поправок внёс немало
в отличье разум наш коварный.
Читатель!
                Занеси в анналы:
Марина, Леся, Лина, Анна.


Окно напротив

Окно напротив…
                свет горит, горит,
горит всю ночь, задумчиво, сурово.
Дом видит сны, но то окно не спит,
оно как будто стража – наготове.

Там бродит кто-то – шатка эта тень –
плывёт, ложится на экран портьеры.
Почто не спит?
Всю ночь бродить не лень?
Какие попроведали химеры?

Слоняюсь я – мне тоже не уснуть,
и свет в моём окне в ночную пору.
Друг другу окнам руку протянуть,
но между ними океаны, горы.

*  *  *

Под шестьдесят горька певца удача.
Взял возраст-флибустьер на абордаж.
И женщины глядят уже иначе:
всё сквозь меня – я выведен в тираж.

И плачь – не плачь,
какая к чёрту норма,
всё так же душу крылья ввысь несут.
Все замечают: изменилась форма,
не замечают – неизменна суть.

*  *  *

А предосенний поля алфавит –
нет, не минор, всего лишь тень минора.
Он поздним цветом, ягодой манит
в период летний,
                ловишь с косогора,
как стрекозу, которая парит,
ты вертолёт, что сел на осокори,
лишь только миг…
                а первой пашни вид
на плоти поля, схожей цветом с воском, –
след тех, кто со спины сдирал полоски
бедняги Гонты1…

*  *  *

Земля нас и кормит и кормится нами:
её удобряем своими телами.

Металл, что взрывает пласты перегноя,
не знает о людях, что там, под землёю.

Вдруг, в глину вгрызаясь под коркою наста,
вгоняет потомок в прапращура заступ.

Вдруг там, где построен дворец или хата,
по стенам размазано тело сармата.

Уста царских скифов в певучьей натуге
уловишь в мельканьи гончарного круга.
 
И меч киммерийца – порывистый, хваткий –
в сосуде из глины звенит, как загадка.

*  *  *

Пощады ждёт пора свершений,
и уплывает каравеллой.
Пора утрат порой осенней
дождём слезит, листвою стелет.

– Ты это?
– Я, – тихонько скажет.
Волной холодной дом окатит.
И так узлы свои завяжет, –
и мудрецам не развязать их.

Ты в пору позднюю приходишь,
зовёшь тревожным всплеском тела.
И песню дивную заводишь
про пору ту, что отшумела.

Иголку ищем в стоге сена.
Найдём ли, потеряв когда-то?
Горит в руках листок осенний, 
с времён утрат печаль утраты.

*  *  *

Под шум воды и лепет воронья
растёт душа скирдою у межи.

Как хорошо – никто не знал: твоя
профессия ловить лишь миражи.

Что ты не жил, не жил, не жил, не жил,
а собирался жить…
                И напевал
мотив свой одинокий, как тужил,
как стеклодув лишь губы надувал.

Будь проклято вот это ремесло,
что из седла пушинкою смело!
Источник отражало. Как назло,
лишь напоить водою не могло.

 *  *  *

В чреве сумрака ночью гриппозною
билась плоть, словно птица в силке.
Кровью сколь истекала венозною,
сколько корчилась на лежаке.

Спит  покорно, измучившись страхами,
одолев непосильный подъём.
И лежит, как земля, перепахана,
в забытьи тяжко-сладком своём.

А душа – там, за Гангом и Андами,
и чувствительно тело пока.
Но десница хранителя-ангела
простыню поправляет слегка.

*  *  *

«Тяжка одёжа старость, ох, тяжка…» –
сказала, головою покачала.
И слов её вода перетекала
в сознанье, как печальная река.

А старостью напуган, как чумой.
И мысленно прошу я об отсрочке.
И пусть не тело, дух хотя бы мой
смог избежать смирительной сорочки.

Пугает, донимает – так близка –
тяжёлым гнётом и лица, и тела.
«Тяжка одёжа старость, ох, тяжка…» –
сказала – будто вмиг окаменела.

*  *  *

Он старшей волчице сказал:
– Зачем ты кому-то?
Он младшей волчице сказал:
– А слёз не минуть нам.

Пока говорил, как назло,
и жизнь промелькнула.
Стянул всё смертельным узлом
слуга Вельзевула.

Сидит на холодном песке
он меж валунами.
И думает думу в тоске –
что сделалось с нами?

Себя или их мне винить?
Чей выстрел порочный,
что стали волками сыны,
волчицами дочки?


Музыка

Не стало слов.
А мука,
     мука,
          мука
дрожит, живая!
              Вторит сердцу стуком –
всем пеплом всех клаасов прошлых лет
горит, как медь, и плавится, как медь. 

Прервётся крик – чуть слышно вновь на сцене
ведёт смычок свою, не нашу тему.
И скверну, будто с дерева кору,
сдирает с душ. Ещё чуть-чуть – умру.
И в танце искромётном вновь воскресну
я в лихорадке золотой небесной.

И только дух.
И невесома плоть.
И прямо в очи смотрит мне Господь.

*  *  *

Чернорукий листопад.
Поле чёрное. Вороны.
Чёрный вечер. Чёрный сад
руки-ветви тянет в чёрном.

Свет без света. День без дня.
Пепел сеет, дождь ли это?
Абрис чёрного коня:
катит чёрная карета.

Не волнуйся зря, не плачь
за барокковым фасадом.
Надевай свой чёрный плащ,
скройся в чёрном листопаде.

Капли чёрные, как ртуть.
Чёрный цвет душой приемлю.
Вытри слёзы…
                В чёрный грунт
закопают, то бишь, в землю.

*  *  *

Не прочтут они наши граффити
на разрушенных стенах содома.
Разминулись - оборваны нити,
сможем встретиться в веке чужом мы?

Ощущаю певучим инстинктом:
не удастся найти нам друг друга.
Души близкие, будем бродить там 
привиденьем – по вечному кругу.

И не будет за то нам прощенья,
что в гордыне в беспамятстве слепы.
Потеряли мы в пору затменья
ключ от райских ворот так нелепо.

*  *  *

Когда распятья душу извели,
один, обернут крепом ночи чёрной,
и страх в ракушке слуха шелестит,
стремится впиться щупальцами в горло.

В ракушника норе так шелестят
клешнями хищно крабы в устрашенье,
когда их растревожить норовят
неловким неосознанным движеньем.

И что-то пялит очи в глубине,
шевелится, что так на круг похоже.
Что это? Миг – и палец вдруг в клешне,
до крови в тех тисках сдавило кожу…

Душа таит дыханье, замерев,
таится, как в лохмотьях, в теле слабом.
А ночь длинна, в невидимой норе
над горлом страх шуршит клешнями крабов.

*  *  *

Наплыв времён всё это…
ловит взор,
как рушится ампир, его узор.
Пилоны и пилястры почернели,
лежит на арабесках грязи груз.

Безносый сфинкс в отяжелевшем теле
подсвечивает зданий старых грусть.

И мы печальны также возле входа
в былое, где не помнит нас никто.

Мы знаем эту злую несвободу,
что всё крошит и рушит,
пекло то
её столь алчно обрывает лиру,
крушит не только прелести ампира.

*  *  *

Кто влиял на кого?
Чей гобой иль кларнет?
Истощится ли в выходках гений?..

Там, где Бунин закончил «Помпею» – сонет, 
там продолжил раскопки Арсений.

Что немыслимо: Бродский – и тот, видит Бог,
у туманной Невы, будто овощ,
дозревал на полях медитаций Ли Бо.
Их для нас раскитаил Гитович.

Чутки око и ухо на цвет и на звук
гармонических слов ощущеньем.
И за чёрным крылом, что взметнул Маланюк,
Гумилёв ускользающей тенью.

Ликерья

Не её вина – не полюбила,
не постигла – в том сомненья нет,
что на муку радость обратила,
и случилось соло, не дуэт.

Молодость со зрелостью нечасто
ходят в паре и лелеют сны.
Истина – свидетель: непричастна,
никакой не сыщите вины.

Да – неблагодарна, да – корыстна.
Что с того? Пускай не доросла…
Та – супруга – и без задней мысли
под смертельный выстрел подвела.

Кем же, кем была она – Ликерья –
гордою, забавной, молодой?
Прихоть запоздалая, химера
и поэта призрак золотой.

*  *  *

Убийца – век!

Сбивают ветры с ног.
И горизонт затянут
чёрной тучей.
Кто подберёт поэта?
Изнемог!
Грош соучастья –
и отдамся тут же.

Как плащ,
поизносил не только плоть,
и даже веру,
будто кто сурочил.
И если же
отрёкся сам Господь,
мне умереть бы,
как душа захочет.

*  *  *

Мудр, как будто змея.
Нищим духом дарую прощенье.
Свой? Чужой? Знаю я
вес печали за груз прегрешенья.

Дни нижу я на нить,
как монисто, и пломбы теряю.
Опыт мне говорит –
человек – катакомба сырая.

Пью с отравою мёд
волокусь я от муки до муки.
Знаю всё наперёд,
оттого опускаются руки.

Мудр, как будто змея.
На коленях пред Богом прошу я:
– Ты помилуй меня
и верни мою глупость былую!

*  *  *

Душа идёт по битому стеклу
в волнах кипящих мутного потока.
Нет места ни добру уже, ни злу:
духовное полуда скрыла око.

*  *  *

Что спросит однажды у красного белый
в том сумрачном мире, в особенном лете,
где вместе сжились и богатый, и бедный,
а мудрым из вечной не вырваться клети?

И что же у белого выудит красный
в том сумрачном мире, в январском метели,
где классовых битв отголосок напрасный,
где тленная плоть, а безвечны постели?

А белый что красному скажет на это
в том сумрачном мире и в чуждом нам мае?
От красного белому будет ответом:
– За грех этот тяжкий прощенья не знаем.

Что белому красный ответит открыто
в том сумрачном мире, в июне нездешнем?
А белому красный в ответ: – Ненасытны
у дьявола черви в хозяйстве умерших.

– Что нас разделило границею тонкой?
– Что нас разделило на белых и красных?
– А нас разделили нелепые гонки.
– А нас разделила цитата из Маркса.

*  *  *

Толчок не стоит этот ни гроша!
Утешимся легендами и снами.
Лишь им, что поднимают нас над нами,
бессмертием обязана душа.

*  *  *

Век шерстью вздыбился, как Иоаннов зверь.
Ни тем, ни этим ты не верь, не верь.
На них печать продажности, лакейства.
Слепит эпоха горечью потерь.
И лёгкие взрывает дух плебейства.

Как тяжело дышать! Поблекла высь!
И астмы спазм – от недорода…
На раздорожьи ты остановись,
за люд, что имя прогулял народа,
губами каменными помолись.

*  *  *

Субтилен Божий дар.
И не ему со злом
бороться, если век
пропитывает фальшь.
Спивается поэт.
Ногою, как веслом,
неловко так
           гребёт
оплёванный асфальт.

Где мутную бурду отпустят на разлив,
он гривою трясёт,
прилавок подперев,
ворам и шлюхам шлёт он ямба перелив.
Пройдохи, алкаши –
«ура!» – чуть протрезвев.

Вийон,
      фигляр,
             колдун,
                лунатик,
                вертопляс,
легендами степей разбуженный флейтист.

Спаси его, Творец,
в убийственный наш час!
Талант и слабость в нём
решил Ты совместить.


Из цикла «Киевские элегии»

II

Здесь удержаться, главное, в седле,
не вылететь случайно в повороте –
на радость крикунам, что злей и злей.
Не дай, Господь, довериться голоте –
затопчут, лишь расслабишься на миг.
Здесь начались немыслимые гонки –
всяк утопить старается других.
Желаешь в оборону? Но в сторонке 
не сможешь быть.
                Летят со всех концов
с отравой стрелы – подлые злодейки.
Тьма-тьмущая там лучников-стрельцов.
И целят в душу все, а не в копейку.

XIX

Вождей боялся, как овца щелчка
клыков у волка, цензора – писака.
На «к» был первый, и второй на «к».
Сложить их вместе – выйдет просто кака.
Не защищаю их и не браню,
и не клеймлю позором в слове хлёстком.
Отмечу лишь, что подложил свинью,
как говорят в народе, тёзке тёзка.
Эксгетман мной не понят: он теперь
дерёт в народных депутатах глотку.
О духе вспомнил!!!
                Ведь глушил в четверг,
а в пятницу – а ну спасать сиротку!

XXIX

Над нами насмеялся сам Творец
и в планы ввёл – с прицелом – недостачу:
Он в стадо сбил, как будто бы овец,
и чужаков чабанами назначил.
Дал языки похожие. Делил
истории дерюгу на три части,
как будто бы бутылку не разлил, –
тьма в катакомбах прошлого во власти.
И на себя сильнейший тянет край
дерюги, как и прочее убранство.
Творец коль насмеялся, так и знай:
осталось над собою посмеяться,
над тем, что безголовы…

*  *  *

Почто не радует в свободе
шум ярмарки и громкий свист?
И бьюсь, как о запруду воды.
Дрожу я, как осенний лист.

Утратил к фарсу вкус и к драме,
давно забыл про неба шёлк.
И только щёлкаю зубами,
в закут я загнанный, как волк.

Свобода,
           дай же ты уменье
мне разорвать твою шлею!
Но человечьих лиц каменья
летят всё в голову мою…

*  *  *

Нечистый снег, туманы иль дымы
свет дня нам застят сизой адамашкой,
пьянчуга тенью вынырнул из тьмы,
скулит, скулит побитая дворняжка.
А в серых мрачных сумерках зимы
и думы мрачны, и дышать мне тяжко.

Не хуже ведь, чего таить греха,
чем в слякотный период листопада.
Но душу рвёт уставшую тоска,
просвета нет, день будто бы в блокаде,
и приплелась случайная строка,
как нищенка, что ей нигде не рады…

*  *  *

В глубинах вод снуёт тенями по траве
в вечерний час народ, ногами кверху вставший.
Та оптика озёр, где мир на голове,
намёк на жизни суть, опору потерявшей.

Тормашки вверх – тростник, осока, верболоз.
Зеркальный слой воды, мерцающий агатом.
В глубинах хоровод ведёт чета берёз –
на голове стоят и думают ногами.

Не исключенье мы: в трясине и в воде –
погружены в сюжет о капитане Немо.
Стоит на голове судьба – всегда, везде –
с Чернобылем своим, её подошвы – в небо.

*  *  *

Для соло пора миновала.
Расчистим архива завалы.
Расслышим, как век вытекает
из раструбов ада и рая.

*  *  *

Храмовым цветом расцвёл зодиак.
Ангелы Божьи при деле.
– Как тебя, юноша, звать-то?
– Чумак.
– Кем ты убит?
– Войском белым.

Нет ни могил, ни креста – всё летят…
Всюду полынь и цикорий.
– Кто расстрелял тебя?
– Красных отряд.
– Кто ты?
– Чупринка Григорий.

*  *  *

Кому оспорить нам злодейство
всего, что мы зовём судьбою?
В запасниках поры музея
мы оказались вдруг с тобою.

Идут нахраписто, нахально,
чужих толкают понемногу.
Цвет жухнет красок уникальных
в подвалах мачехи-эпохи.

Где тот, кто пыль смахнёт с обличья,
врата кто в вечноcть раздвигает?
Нас снова явит?

И покличет,
в слов зеркале себя узнает?

Бешенство

                …какая-то особь искусила пса.
                Лина Костенко. Записки украинского самашедшего.

Серый мой брат, будь же ты осторожней,
зря не пятнай снег подушками лап.
Люди кусаются, добрые - тоже.
Иммунитет против бешенства слаб.

Слух бередит пандемия заразы
лаборатории пробы на гнев.
Мир устремился в неистовства фазу.
Бешенство рака, проказы страшней.

Прёт напролом ошалевший от власти,
будто объелся с утра белены.
Бойся избранников – нашей напасти:
рты в дикой пене, в потоках слюны.

СМИ и банкиры, вампиры-гурманы,
пёсьей вам крови, иначе – не жизнь!
Серый мой брат, не поддайся обману,
рук, что лакают тебя, не лижи.

Генные шалости гложут души,
злоба, всплески вселенской вражды.
Я был взбесившимся тоже укушен.
Серый мой брат, ты на шаг отойди.


1 – Иван Гонта – предводитель народно-освободительного гайдамацкого восстания 1768 – 1769 г. г. на Правобережной Украине против польского засилья. Иван Гонта (?  - 1768) - сотник надворных казаков польских магнатов Потоцких (с. 1757), из крепостных крестьян села Розсишки,входивших в состав Уманского имения Потоцких, участник движения гайдамаков, один из руководителей Колиивщины(1768). Российский полковник Гурьев, якобы обещая восставшим поддержку русских войск, коварно захватил Железняка и Гонту. Гонта был выдан полякам и был осужден особым церковным трибуналом, который состоял из трех монахов и ксендза. После десятидневной пытки Гонте был вынесен смертный приговор. Наказание должно было длиться на протяжении двух недель и сопровождаться ужасной пыткой, отрыванием кожи кусками, четвертованием и вырыванием сердца. Останки Гонты должны были выставить в 14 городах Правобережной Украины. На третий день казни коронный гетман Ксаверий Браницкий приказал отрубить голову Гонте, который с чрезвычайным мужеством выдержал пытки. После этого приговор выполнялся над трупом.
Воспет Т. Г. Шевченко в поэме «Гайдамаки». Википедия.


Рецензии