Поэт Иван Чернов

Открылась бездна звезд полна (с)

— Андреич. Ну, поехали за свежим мясом?
-Это… Куда поехали?
- Ну, к Ивану-то, Чернову.
- А. Так поехали.

Сели в бортовой уазик, перемахнули через Коксу по новому мосту и покатили. Вдоль пологих склонов, вдоль маральников. Объезжая останцы, через весенние ледниковые ручьи. У конюха Юры на заимке машину оставили, и дальше, уже на лошадках.

Знаете, нет зрелища более смятенного и отчаянного, чем алтайские горные пейзажи зимой. Серые, мучительно конвульсирующие лиственницы. Ости стволов, как редкая шерсть на туше погибшей планеты. Планеты, проклятой еще до появления человека.

Нет жизни. Ледяное дыхание космического дьявола. Узкая неровная щель между горизонтом и блеклой губой неба — как его усмешка. Нет жизни. И не было.

Но — вдруг начинает бить весенний, зеленый пульс, мягкими, яркими иголками из окоченевших стволов и ветвей.

И всевышний младенец, хохоча небесами, скаля молочные зубы облаков, собирает раннюю жатву радости. И божий серп высекает из булыжников наших душ искры слез. И мы плачем.

Я познакомился с Иваном Черновым в начале мая, в районном селе. Там площадь такая в центре, как в американском городке: администрация местная, мусАрня, банк, пара гастрономов, конторы всякие. Мы с Андреичем в джипе грелись, ждали, пока шнырь конторский бумаги принесет, по земле, нужные.

-О, вон Ваня Чернов идет, — Андреич улыбнулся, — щас будет нам про Есенина врать.

Мужик к нам шел, качаясь. Но уверенно так, солидно качаясь. В бушлате старого армейского образца, в ковбойских «казаках», с металлическими мысками. И сильно траченный. Как пожилой Чарлз Бронсон. Он улыбался.

-Здорово, Ваня. Ну ты все уже, готовый уже?

-А. Здорово, Андреич. Ну, я готовый! Я со вчерашнего тут. Деньги снял — наебошился.
Я к победному дню стих про кукушек написал, печальный, ну, в редакцию тут им принес, они, блять, ра-адостные! Я у них на стул сел, в коридорчике, и тихохонько взял, блять, нахуярился из горлушка. У них тепло… Им уже уходить, ага, а я ****ец, не могу нихуя уходить… Этот, главный их, Кузьмич-то… он всегда говорит, что я основной тут у них поэт… он говорит, ну оставайся, Ваня, до утра… он нормальный мужик-то… А утром, бля-ать, позор, ну! Они меня будят, а я – чо такое, не пойму – а я обосса-ался! Ну ничо, ругать не стали, линолим подтерли за мной, Кузьмич вывел, на солнышко посадил, обязательно, говорит, стихи еще привози…

Иван достал из-за пазухи бушлата початую бутылку водки, протянул нам. Андреич уклонился, а я отпил. Тепло стало. Да и солнышко уже пригрело. Я из машины выбрался, присел рядом с Иваном у клумбы, на бордюрчик беленый. Андреич посмотрел на нас, кивнул на Ивана:

- О. Щас он буровить будет. Ну, так-то, интересно, в охотку… Ну, вы отдыхайте тут, я сбегаю, пошевелю в конторе, штоп поживее.

И побежал, чуть поюзывая, как матерый барсук. Хороший помощник, Андреич, с понятием.

Иван пошерудил в кармане бушлата, достал комок бумажных листков, еще умял его поплотнее, как снежок, дал мне.

- На, почитай, и эта, в Городе в газету отдай, штоб сразу, понял, штоб сразу напечатали. А лучше в Москве… Там люди понимают… А я тут самый главный паэт, понял, и все погранцы, и менты со мной вот так вот, впритирочку, уважают, ну, мое творчество… А этот, самый главный паэт, алтаец-то, ****ый, из Города, ему показывали мои стихи-то, он говорит, не, мне, мол, не нравится, ***та и все. А паэты, они же знаешь, друг друшку никогда не похвалят… ты вот похвалил, вот и забирай, эти бумашки, в Городе напечатаешь.… Я вот тебе расскажу как Сережу Есенина убивали, блять, как он мучился… погранец кричит – добивай! А хуле – добивай, ушел он от нас, самый дорогой, самый круторогий … три туши у меня на леднике лежит… поехали ко мне, мясо нагулянное, хоть и зимнее, муфлон — са-амое жирное мясо… возьмешь сколь надо, поехали… я Бога-то не признаю, в последнее время, как личность… а паэт никогда сам себя не убъет, это все брехня…

Иван отхлебывал, быстро говорил, торопился, видать, изложить свое кредо по жизни. Речь его становилась все более убежденной, чоткой, бессмысленной. Допил, лег бочком на клумбу и уснул. Мне показалось, он лег в уже имеющуюся, привычную выемку. А перед тем велел: Ты машину мне щас найди, мне ехать надо. И лошадь. С жирибеночком.

Ну. А Андреич мне потом еще рассказывал про Чернова:

-Ваня вообще-то из коренных здесь, из староверов. Такие вот староверы пошли…Он у меня долго работал, при совецкой власти еще. У-у, он такой мастер был, стихов не писал, по дереву резал стихи-то, по кедру, по лиственнице. Нарасхват был, всем председателям, директорам тут кабинеты отделывал, оклады оконные творил, венцы. А потом запил, запился, и все, резьба грубая пошла, щас идолов у себя на заимке режет, муравьев огромных из дерева, да про космос буровит, как Рерих… В прошлом году сосед его пристрелить хотел, спорили про космос-то, не сошлись, сосед за ружьем съездил, Ваню с крыльца позвал, избу открыть и через дверь стрельнул. Не прострелил. Плаха из лиственницы... А мясо свежее у него всегда есть, он с погранцами по горкам охотится….

И вот мы нарядились к Ивану. Лошадки-то сами шли, и вдоль обрыва, на перевале, прижимаясь к скале, не выдавая страху, как по ниточке. Лошадка тебя несет, перебирая ногами, проносясь над бездною, и ты как на веревочке, Бог тянет тебя. Веревка веры тянет в небо. Через лошадиное подвздошье, через круп, через промежность седока, до маковки, и в небо. И не важно, веришь ты или нет. Понял? Это ж не твоя веревка, Богова. Вот так.

А после перевала лежишь на траве, смотришь на горы… Как это, как это все может быть, даль такая синяя, и жутко красиво все, аж подтрясывает. И ты живой. И ты смеешься. Хохочешь.

Легко, быстро добрались. Еще раз только спешились, нарвали черемши охапку.
Иван у ручья со снастями возился. Увидев нас, только кивнул: О. К обеду успели. Водку привезли?

Но видно, видно было, что обрадовался.

...Язык ледника спускается по ложбине прямо в ограду к Ивану. В лед вмурован железный сварной ящик. Ларь. Ваня к леднику сбегал, бок с задней ногой принес. Хороший бок, почти не примороженный. Я нужную часть выбрал, кусочками порезал, так чтобы и мясо и жирок вместе. Казан на щепках разогрел, мясо туда, сверху черемшой засыпал, прикрыл, чтоб запарилось.

Побродили, осмотрелись, сели обедать. Ваня еще хариусов мелких поднес, присоленных.

Да, я еще идолов ваниных посмотрел, изучил. Стоят внушительно, и вправду, как гигантские муравьи, вздыбившиеся. Из трех овальных сегментов, лапки обозначены, прижатые к туловищу. Верхний, головной овал – с гигантской разверстой пастью, нижняя челюсть – как площадка, на ней остатки пищи, зерно, мясо, И сильно поклевано дерево, прям как топориком потесано. А лиственница-то — дерево чрезвычайно твердое.

- Это птички клюют — Иван пояснил – прилетают, птички-то… Вот так птички...

Ну вот, сели под навесом, враз пару пузырей разогнали, похлебали шурпы зеленой, дымящейся.

Андреич бойко разговор повел, привычный, видать:

- Так ты чо, Иван, давай к нам в долину-то. Ну, женим тебя.

И Иван привычно отыгрывал:

- Хы! Так ты ж знаешь, Андреич, я уж жил у вас женатый. Хорошая женщина какая была.
Я бак-то поливной, нержавеющий, пропил у нее. Продал чеченам, которые железом-то барыжат, и пропил. Ну вот. О-о-о! Так она на меня и с братьями, и с милицыонэрами охотилась. А я не прятался. Сам не знаю и не помню, где был-то, потому, видно, и не нашли. Она потом в Город, что ли, уехала, и потерялась там. Хорошая была женщина..

Андреич еще поддавал проверенные, видать, сюжеты:

- А ты вон прошлый раз брехал, как с Горьким на пару по Катуни босячил. Ты Евгению-то расскажи, ну.

- А. Не помню. Да врешь ты.…Хы, ну то придумал я, конешно, Горький-то, он с Волги. Не был он здесь! А ты, Женек, оставайся у меня, поживешь, чо тебе внизу-то делать…

Ну, пили-пили, хохотали без повода, после дороги- то размякли.

Дальше, разговор, понятно, зашел о душЕ, и Андреич уже поглядывал на свой карабин, к дровнику приставленный. Оружие у Андреича — все с большим понятием подобранное, профессиональное.

- Вы, сайдингом-***йдингом души свои обшили! — Иван уже кричал, нависнув над столом, как партийный оратор из старого фильма, — сидите, блять, в будке, радуетесь! А меня Бог мучает!

- Андреич вдруг напрягся:

-Чо он тебя мучает? Меня вот ничо не мучает.

-А ты ему неинтересный. Видать, у тебя нету души, кончилась. Он ведь по крупицам душу выковыривает, выжимает. То поддавит, то погладит. А кончилась сладость твоей души, все, ты ему неинтересный.

- Это. Так то бесы тебя мучают! Пьешь-то безбожно, пустобрех…

-О-о, Андреич! Бесы ли, Боги, мы почем знаем? Это точно, много их, один с таким стадом человеческим не управится. Это уж я все обдумал. Знаешь, мураши как за тлей ходят? Целые стада разводят. И вот Он погладил усиками своими, лапками, и тля аж размякла от удовольствия, потекла. Это Он по-доброму. А нет — так челюстями прихватит за бока. А–а, бля, больно, вот и давай еще сладкую капельку. Вот. Смеемся мы, плачем, Им одинаково полезно. Так — Он — с нас кормится. И страданиями нашими кормится, и радостью… Вот так он нас мучит… Летит он, вот как ты, Андреич, со спасателями на вертолете, увидит – душа светится, как звезда в небе – раз — и нападет – и ласкает и мучает…

Пили еще долго, Ваню слушали, стихи его нелепые, шутили, смеялись чего-то. Когда Ваня лбом в скобленую столешницу уперся и затих, пошли с Андреичем к ручью.

Белели, отражая луну, инсектоморфные боги во дворе, как дизайнерские ландшафтные светильники.

Андреич осмотрелся, сказал задумчиво:

- А деляна у Вани хороша. Прибрать ее надо. Вот, что ты искал-то. А то останется без хозяина. Баньку прям здесь поставить, у воды, домик гостевой на склоне. Японцев сюда вертолетом забрасывать из района, они любят на вертолете. С погранцами я договорюсь насчот охоты.

- А Иван?

- И он приберется. Пойдет вон пьяный, мордой в ручей упадет, и все. Или повесится с перепою, поэт. Вон как его гнетет-то...

Я — вдруг услышал оглушительный, гремящий хохот. Над собою, и в себе, повсюду. И — невыносимые, пронизывающие вселенную рыдания. Энергия звука была потрясающей, знаете, как в хороших наушниках. Потом все прекратилось. Нет, не прекратилось, просто я перестал слушать. Снял наушники…

---------------------------------------------------------
Да. Так. А вот стих Ивана Чернова. Как я ему обещал:

Я брел пустыней, и пески
Мне больно ноги обжигали.
Томила жажда, и виски
Великой болью изнывали.
Спустилась ночь, как зверь дрожит.
И небо звездное висит.
Смотрел я в небо и мечтал:
Не там ль начало всех начал?

Не там ли есть святая жись,
Где мы б со звездами слились.

Такая вот компания, Лермонтов, Ломоносов, и Ваня Чернов.



И это…


Кто смеется над нами? И Кто по тебе плачет?


Рецензии