Сказание о мудром кентавре

  http://www.litrossia.ru/2010/50/05809.html
               
     СКАЗАНИЕ О МУДРОМ  КЕНТАВРЕ*
    

     Он рассказывал мне, что часто видит себя во сне кентавром. Ощущает, как ранним ноябрьским утром, накануне своего дня рождения скачет по сопкам седанкинского редколесья. Как стереозвук шуршащей листвы и топота копыт далеко разносится по окрестности. Как почву, получившую мускульный импульс, дрожь пробирает до костей… Натурально до костей тех несчастных, кто был расстрелян и похоронен на склонах Седанки, ближайшего курортного пригорода Владивостока, в далёкие сталинские тридцатые годы.
     Видимо, сновидения были навеяны многолетней тоской инвалида, лишённого возможности чувствовать землю ногами. Детская фантазия поэта давала ему возможность ощущать в мечтах своё преувеличенно сильное, с привкусом горечи четвероногое счастье.
     Рождённый под знаком Стрельца (30 ноября 1940), Александр Петрович Романенко и впрямь чем-то походил на кентавра*. То ли тем, что при ходьбе опирался на костыли, и как бы имел четыре нижние конечности, то ли тем, что был добрым и мудрым наставником... 
     Он был бородат, лохмат, как лев, и садился на стул вполоборота, так чтобы костыли опереть о спинку стула. Когда заговаривал со мной, то передвигал в мою сторону свои непослушные ноги при помощи рук.
    Он стремился к общению, ему не хватало собеседника, слушателя, а когда я к нему приходил в гости, то он всё равно оставался воодушевлённо одиноким.
    Мне было девятнадцать.
    
    Думаю, что стихи мои ему «не показались», потому что он, по существу, от обсуждения моей рукописи уклонился и перевёл разговор в теоретическую плоскость. Потом читал свои стихи, которые мне тоже «не показались», но поэт просил комментировать и я, что-то неопределённое, но никак не греющее, пробубнив, умолкал совершенно бестактно. Я находился в тот момент под впечатлением  вычурных метафор Андрея Вознесенского. Отсутствие таковых было равносильно отсутствию поэзии.
     Для Романенко поэзия была полётом души, фантазии, мысли, почти никак не связанных со словом. Он часто описывал эти полёты, сюжетно и отстранённо. Если убрать ритм и рифмы, то почти так, как это делают прозаики-эссеисты. Не случайно в его сборниках органично присутствовали прозаические миниатюры.
     А для меня поэзия была искусством слова, когда из неожиданных сочетаний, как после манипуляций фокусника, возникает новая реальность.
     Человеку, перенёсшему лучевую болезнь и три года находящемуся между жизнью и смертью, жизнь сама по себе была и чудом, и поэзией одновременно. Стихи он сравнивал со следом от реактивного самолёта, результатом высокого горения. Что стихи?  – шлак, пар и зола. Главное – сам полёт.
      Уязвимость позиции моего взрослого товарища состояла в том, что читатель, глядя на неловко срифмованные строки, мог запросто сказать сакраментальное «не верю», засомневаться, что полёт и выход в космос имели место.
      Слабым местом моих воззрений было то, что между иллюзией искусства и реальностью, я выбирал иллюзию, а жизнь была просто поводом для фокуса превращения двух и более слов в нечто большее, чем их простая сумма. Было яйцо – оп! – цыплёнок. Диалектика, филологическое кун-фу.   
       Ясно, что при таком подходе к делу, я не мог иметь учителя.
       Фокус занимал моё воображение ровно столько времени, пока я не понимал, как он делается.
      Однако нечто большее, чем простое любопытство и литературное соперничество влекло нас друг к другу. Похоже, что – судьба. Мы оба всматривались друг в друга, как в затуманенное зеркало, каждый – чтобы лучше разглядеть себя.
               

     Куратор нашей 312-й группы филфака Е.А.Первушина (кажется, это было в 1975 году) приглашала поэта для чтения своих стихов. На удивление, Александр Романенко, за успех которого я уже искренне переживал, произвёл вполне благоприятное впечатление на моих сокурсников.
    
     По-взрослому мы стали общаться с поэтом уже в восьмидесятых годах, когда я, вернувшись из армии, женился и зажил оседло в посёлке Восток. Потом доучивался заочно, боролся на первенствах города и края, приезжал с детьми на соревнования по самбо, каждый раз появляясь у него в квартире на Партизанском проспекте или на Седанке, в доме у тёщи по улице Чайковского. Он был единственным литератором, с кем я находился, выражаясь современным языком, "в контакте". Дома у меня хранится приличная пачка его писем, последнее в своём роде эпистолярное свидетельство в канун эпохи электронных посланий.
      
     Опыт, полученный мною в Советской армии, был сродни уголовному. Романтизм, как пыльца на крыльях махаона, пойманного в сачок и  безжалостно взятого за крыло, слегка поистёрся. Перечитывая Андрея Вознесенского, я уже не получал прежнего эстетического удовольствия. В нём мне уже не хватало подлинной жизни человеческого сердца. Я не заметил, как поэзия стала для меня самой настоящей реальностью, куда более реальной, чем обстоятельства внешней жизни.
     Когда я писал диплом по лирике Геннадия Лысенко (1983), Александр Петрович с ревнивым любопытством следил за изгибами моей мысли. Ему казалось невероятным, что я признаю за первостатейного поэта не столичного интеллектуала, а местного стихотворца, рифмующего про обрубку стали. Наши споры о том, что такое поэзия,  перешли в такую стадию, когда он, почувствовав несокрушимую силу моей натренированной правоты,  всерьёз задумался о себе. Кто он? Не один ли из тех игроков в поэзию, которых видимо-невидимо и своих, и приезжих.
      Ещё большее впечатление на Романенко произвело моё отношение к Союзу писателей, куда все стремились вступить, и Романенко тоже стремился, а я – даже не планировал. В тот момент мною всё приносилось в жертву почти  религиозному служению ямбам, и вёл я себя, практически, как пророк, носитель последней истины.    

      В 1987 году на волне новых демократических веяний Союз писателей и местный комсомол провели региональный смотр талантов, в котором я по настоянию Александра Петровича принял участие.
     Когда поэт при обсуждении стихов прятал в бороде лукавую однозубую улыбку, то чем-то напоминал добрый сказочный персонаж – гнома. Так не похож он был на людей, которые готовы, «в круг сходясь, оплёвывать друг друга».
     Помню, как он сидел, обхватив голову руками, опешивший от накала страстей. Для него поэзия была отдушиной, райским местом,  но никак не ристалищем гражданских и личных амбиций. Я же, напротив, чувствовал себя как рыба в воде в развернувшейся полемике. В нашем «демократическом» семинаре я был единственным, кто писал стихи в столбик, с полноценной рифмой, за что и подвергся дружной атаке неформалов. Атака была легко, непринуждённо отбита с большими моральными потерями для нападавших.  Остальные рифмовальщики тусовались в другом семинаре, над которым хищно парил комсомольско-партийный коршун БЛа-БЛа-БЛа****. Наличие двух семинаров в нелитературном городе Владивостоке фиксировало произошедший раскол писательской среды по политическим мотивам. Раскол общества ещё только намечался.
    
     Кажется, в том же 1987 году или чуть позже призвали в армию сына Максима, и Александр Петрович, в смятении и ужасе вспоминая мои героические басни про армию,
советовался, как быть. По закону и он, и его жена как инвалиды могли оставить сына при себе. В конце концов, после нескольких месяцев службы в морпехах, Максима, исхудавшего, затравленного, вернули родителям, ну не Ахиллес он оказался – подтвердилось худшее из того, о чём я со смаком рассказывал. 
     В 1990 году у Романенко вышла третья книжка стихов с характерным названием «ТРЕТЬЯ СТЕПЕНЬ СВОБОДЫ», и он подарил мне экземпляр со следующей надписью «Ване Шепете – играющему моему тренеру в это прекрасное смутное время».
      Это было, если и не знаком признания со стороны старшего товарища, то шуткой, в которой, как водится, была доля истины.      
      Время и впрямь было смутным. В последних оргазматических судорогах советской литературы я получил удовольствие быть напечатанным в одноименном её журнале «Советская литература» на европейских языках, потом в «Новом мире» и «Литературной учёбе». Мне на голову нежданно-негаданно села маленькая литературная птичка славка и, по обыкновению, нагадила. Никто из писателей во Владивостоке моему успеху не обрадовался. Мне показалось, что и Александр Петрович в этот момент внутренне обособился от меня. Мы не стали реже встречаться, но чёрная кошка взаимной настороженности уже тёрлась у наших ног.
      В период развала СССР и ельцинского содома первых лет РФ, вольно или невольно, Александр Петрович стал свидетелем моего «демократического» куража. 
      В это время планета находилась под сильным влиянием созвездия Скорпиона.
      Увидев меня в августе 1991 года в компании некой замужней красавицы, поэт, глядя мне в глаза, как человек, на которого снизошло озарение, сказал: «Тебе – конец!»   
       Я не понял тогда почему, но приговор запомнил.
       И вправду поэт оказался пророком. На долгие годы я умолк, стихи не писались. Если раньше я не мог не писать, то теперь спокойно обходился без этого.
               
      

      Летом 1993 года, торгуя китайскими овощами, я снимал за 150 долларов в месяц квартиру поэта на Партизанском проспекте. Александр Петрович с выражением недоумения на лице наблюдал меня в окружении совсем уже юных весталок. До сих пор жалею, что позволил себе жить у него, лучше б я эти доллары просто подарил. Хотя… как подарил бы? Ему важно было ощущать себя мужиком, добытчиком. Ради этого он, инвалид 1-й группы, работал в журнале ДВНЦ**. Ради этого в советское время упорно добивался литературного признания – тогда за стихи платили.
     Умерла жена, вернулся из Москвы сын Максим, окончивший Гнесинку, подававший надежды музыкант и рок-певец. На «Славянском базаре» Максим поделил 3-е место со своим однокурсником Насыровым, на всю страну запевшем «Мальчик хочет в Тамбов». Работы не было ни в Москве, ни во Владивостоке, но здесь хотя бы был дом у бабушки, было, где жить. В конце концов, после многих мытарств сын женился и стал православным священником.
      Я разочаровался в литературе и напоминал попа-расстригу, которого заинтересовала жизнь как таковая, со всеми её безобразиями. На поэтов я уже смотрел как на недоделанных мужчин, а не как на одухотворённых жрецов светского культа.
      Несколько лет, самых криминальных в истории страны, мы не встречались. Помню, как в апреле 2002 года я объявился у Романенко на казенной машине, с личным водителем. Настоящий новый русский – износившийся, потолстевший. Маска ужаса так и не сошла с лица поэта до конца нашей беседы, как я ни пытался снять напряжение шутками. По законам диалектики добро, обрастая кулаками, рублями и долларами становилось не отличимым от зла.
     Прощаясь (ещё не зная, что – навсегда), Александр Петрович протянул  мне только что вышедшую книжку «Письма с Востока». Я почувствовал легкий укол ревности: в самом начале 90-х, помню, собирал в папочку с таким заголовком стихи для следующей после «Заповедника» книги.               
    
     На титуле я увидел надпись «Ване Шепете Навсегда 1974-2002 гг для продолжения бесед! АР 20.04.02» Надпись получилась пророческая. Личное время  – термин, многократно слышанный мною от Романенко, заканчивалось, и наши беседы
плавно перетекали в вечность.
     Позже, читая сборник,  впервые за долгий период нашего общения я понял вдруг, что имею дело с настоящим поэтом, и мне стало совестно как бывает совестно вероотступнику, осознавшему глубину своего падения. Тем более, что в коммерции мои успехи были несопоставимо скромнее.
     Книжка получилась. Здесь многое сошлось. И то, что я не писал, и мог смотреть на его стихи, мысленно не выбираясь из-под обломков своих собственных. И то, что Юре Кабанкову, редактору сборника, на мой взгляд, удалось каким-то образом сделать то, чего не хватало прежним книгам: придать в хорошем смысле слова литературность набору новых и переработанных старых текстов. Появилось долгожданное мастерство, и ценимое мною изящество поэтических жестов.
       Слишком медленно я дозревал до мысли порадовать старика своим признанием –  не успел. Как знать, скажи я ему, что мне стали нравятся его стихи, он мог бы остаться в живых.  Я помню его прощальный взгляд, засобиравшегося в дорогу человека. Он настолько доверял моему вкусу и так ждал моего одобрения, что тайно страдал в 80-х, оттого что я, не говоря вслух, «про себя», всё же не признавал за ним значимого, самостоятельного поэтического дарования.

      Он умер не своей смертью, словно продолжая спор со мной и стремясь соответствовать неписанным правилам, подтверждающим его права – поэта.
      В 80-х я приезжал к Романенко на «Запорожце», доставшемся по наследству. В колёсах именно этого автомобиля поэт увидел быстрые и сильные ноги кентавра, так не достающие ему в жизни.  Как только появились иномарки, и «Запорожцы» стали стоить 200 долларов, поэт, помня мои героические сказания о  проходимости моей машины в верховьях северных заповедных рек  в тайфун «Джуди»***, купил себе аж 3 штуки, чтоб с запасом, – так и ездил, с риском для жизни, пока на седанкинском перекрёстке не попал в автокатастрофу в 2002.               

      Его отец был гражданином США, и по законам этой страны поэт мог стать американцем. Однако отец  вернулся из эмиграции. Не потому, что в Америке жили плохо, а потому что хотелось на Родину. Трактор, привезённый из Америки в СССР, не пригодился.
      В 1946 году, мальчишкой, он выучился понимать японский, и помнил, как его юных друзей выселили с Сахалина жестокие взрослые. Всю жизнь поэт тосковал по своему японскому детству, иногда слушал японское радио, уже практически ничего не понимая.      
       Не только слово, но и судьба – материал, из которого настоящий поэт творит своё искусство. Поверьте, жизнь подлинного поэта имеет значение для людей, интересующихся поэзией, потому что его жизнь - поучительная метафора, образ, так необходимый читателям. Размышляя над феноменом поэта Александра Романенко, это особенно зримо понимаешь.
       Он любил её, жизнь. Ценил. Не вылезал из больниц и называл себя мастером спорта по выживанию. Пройдя свой чернобыль, смог создать семью, родить замечательного сына, который в свою очередь произвёл на свет внуков. Стихи начал писать в 27 лет, прикованный к постели, а не понукаемый тщеславием, как многие, – стремясь выжить. Это была его единственная возможность. И смысл жизни, и молитва.
      По вечерам из окна его квартиры на Партизанском проспекте открывались космические пейзажи Амурского залива. Для меня теперь эти багровые, термоядерные закаты до скончания моего века будут ассоциироваться с именем поэта Александра Романенко.
 
* * *

На мысе Песчаном, на той стороне
И море, и небо в закатном огне.
Он также глядел вечерами туда,
Где неба огонь отражала вода.
               
По воле того, кто отсюда незрим,
И мы это небо с тобой отразим,
Запутав в сетях стихотворных силков
Струящийся пламень в разрыв облаков.

Коль память потомков, как воздух легка,
Пусть памятник будет – закат и строка
О мысе Песчаном, о той стороне,
О памяти вечной в закатном огне.

               
Это стихотворение - одно из первых, которое было написано мною после долгого перерыва, под влиянием очистительных мук совести. И до сих пор, прося вдохновения над чистым листом бумаги, я ощущаю помощь, приходящую неизвестно откуда - так, будто на одного ангела у меня стало больше.
                Апрель 2010 г.
__________________
     *Самый известный кентавр греческого эпоса – Хирон. Мудрый наставник путешественника Ясона, занятого поисками золотого руна, возможно – певца Орфея. Когда легендарный Геракл достиг зрелого возраста, мудрый кентавр стал ему другом. Печальный парадокс сказания о кентавре заключается в том, что именно молодой и неразумный друг Геракл нечаянно нанёс смертельную рану кентавру, которому боги изначально даровали вечную жизнь.
    **ДВНЦ – Дальневосточный научный центр
    ***тайфун «Джуди» - август 1989
    ****БЛа-бла-бла – некий член СП, имени которого по настоянию поэта Ильи Фаликова я не произношу вслух.

__________________________
СТИХИ АЛЕКСАНДРА РОМАНЕНКО

***
Лес стоит за оградою сада.
а с другой стороны - автострада
надрывается, воет... И звук
душу ранит...
              Но птицы вокруг
поутру завели перекличку,
и вплетается в музыку дня
голос маленькой серенькой птички -
это радует очень меня!
Окружён я весёлым содружеством
всех растений, животных и птиц,
и меня их спокойное мужество
восхищает... Свистками синиц,
флейтой иволги,дудкой удода
наслаждаюсь... Не знает природа,
что поёт, но её голоса
нас бескрылых зовут в небеса!

***
Огоньки на другом берегу
показались мне вечером ближе,
память я о тебе берегу,
но тебя и во сне я не вижу,
и любовь наша так далека,
так немыслимо к ней расстояние,
что вот эти два-три огонька
по сравнению с нею - сияние!
Вспыхнет память - мерцающий след,
и не гаснет, не тонет во времени...
ничего уже, кажется, нет,
но любви замирающий свет
дольше нас ещё борется с теменью.

***
По просторам России пешком
шла костлявая дама с мешком
и давилась крысиным смешком

И тащилась за ней из мешка
человеческая кишка...

***
Сын молча свинчивает свой кларнет -
свистульку детскую и дудочку пастушью,
соединенье дерева с металлом,
блистающее, словно инструмент
диковинный волшебника-хирурга
для срочной операции на сердце...
Трость вставлена в мундштук,
и он уже ко рту подносит,
как древнее оружье духовое,
свой огнемёт с душой болотной выпи.

О, птичка одинокая!
Ты плачешь, из сил последних волоча
крыло простреленное по зелёной тине, -
весь мир тебе помочь не в силах,
но ты лечишь
своею болью раны всех вселенных,
в пространство мировое посылая
призывные сигналы к состраданью,
жизнь отлетающую превращая
в тоскующее горлышко Земли... 
               
    
Юрий Кабанков

УСМИРЕНИЕ СКОРБИ КАК ДАР РАВНОВЕСИЯ

Об «умопостигаемой сфере»  поэтического мира
Александра Романенко


…А чтобы ряды стоп не удлинялись до такой степени,
что могли бы утомлять его внимание,
разум поставил им предел (terminus),
от которого они бы возвращались,
и от этого самого назвал их стихами.
                … Таким образом он произвёл поэтов.

                Бл. Августин, «О порядке вещей». [1]


… а латинское versus (стих) происходит от глагола vertere (возвращать), отсюда – ставший почти что бранным среди стихотворцев термин «версификация», т. е. «стиходеяние». Однако сразу оговоримся: поэзия как таковая не знает границ и пределов, и уж тем более – «портов приписки». И ежели в самом деле существует такое понятие, как «приморская поэзия», то, полагаю, истоки  её следовало бы искать где-то в начале 70-х годов уходящего столетия. Именно тогда «первичный бульон» версификации тяжело «добулькивал» своей густеющей массой и на поверхности этого нового Соляриса явственно обозначились изгибы и контуры того, что мы и назовём впоследствии поэзией Приморья. (Речь идёт именно о Поэзии, а не о стихослагании, которое существовало всегда, неся в себе возможность Поэзии как таковой).
Можно было бы с увлечением (и благодарностью) перечислять имена, обозначившие появление этой Поэзии, они на слуху у её знатоков и любителей. Но – иных уж, к сожалению, нет (Геннадия Лысенко, Юрия Кашука), а те – далече (Илья Фаликов или, допустим, Игорь Кравченко). На мой взгляд, именно те из «иных», которых уж нет с нами, в неоценимой мере определили тональность поэтического мироощущения «на краю географии» - и читательского, и, конечно же, «пробующих перо».
Среди, слава Богу, ныне живущих среди нас – Александр Романенко, «последний из могикан», имя которого плотно стоит в ряду с именами «ушедших» - Г. Лысенко, Ю. Кашука (и – хабаровчанина Виктора Еращенко, который – кстати напомнить – весьма скрупулёзно и внимающе рецензировал в своё время книгу Романенко «Третья степень свободы»).            
Хотел сказать: «Господь забирает лучших», но – дай Бог здоровья и «многая лета» Александру Петровичу. Ибо Господь уже призывал его к Себе – много ранее, но судьбе было угодно оставить его среди нас, живущих. О том, что случилось с ним, молодым тогда физиком, рельефно и ёмко поведано Александром Романенко в его художественной прозе, которую, кстати сказать, весьма высоко оценил «живой классик» отечественной фантастики Аркадий Стругацкий. Вот – один лишь абзац:
«…А тут ещё сирена – забыли отключить – завывает противно, и её леденящие звуки слились в его мозгу с давними, когда-то потрясшими его образами: весёлый Анри Беккерель носил в кармане ампулу с источником, а потом обнаружили язву на коже; нищие Пьер и Мария Кюри работали в дырявом сарае, потому и спаслись – газ радон улетучивался. И зловещий гриб над Хиросимой, и тройка имён – Ган, Штрассман, Лиза Мейтнер – всё это слилось с завывающими звуками… Да вспомнились слова Роберта Оппенгеймера после испытания первой атомной бомбы: «Мы сделали работу за дьявола!» Потом к этому чувству нереальной, призрачной опасности прибавилась ещё страшная, смертельная слабость да неожиданные длительные кровотечения – кровь текла алой струйкой из носа и оставалась на снегу, и никак её нельзя было унять, а он всё бегал на завод и получал, получал небольшие, но уже добивающие его дозы…».
  (Саше Романенко было тогда двадцать три года, столько же оставалось до Чернобыля…)
В стихах всё это – опосредованно – отразилось много позже (а тогда он не ведал, что обладает даром стиходеяния), отразилось, подернутое, как дымкой, горьковатой самоиронией:

Разработан нереальный план успеха –
Курам на смех он построен на песке,
Только мне сегодня не до смеха –
Жизнь моя висит на волоске!

Или – в стихотворении «Маньяки» (для которых научный эксперимент всегда важнее животрепещущей жизни и к коим в своё время имел честь – по «роду занятий» –принадлежать и сам Александр Петрович):

Времени рентгеновский пучок
Как дождем свинцовым прошивает –
Если кто из нас и выживает,
То уже красой не блещет щёк.
Каждый миг – как счётчика щелчок:
Гонит прочь иль просто – убивает…

Поэзия спасла его, подхватила на крыло, и он выжил, несмотря ни на что, и теперь – поныне (несмотря на «почтенный» для поэта возраст) – он в долгу перед нею, Поэзией, и, покуда не оплатит сполна этот долг, - никуда от нас не денется, будет жить среди нас, - ибо Господу так было угодно.
Три поэтические книги Александра Романенко, вышедшие в промежутке десятилетия 80-90 гг. в Дальневосточном книжном издательстве («Седанские ясени», «Дар равновесия» и упомянутая уже «Третья степень свободы») ещё дожидаются, как у нас повелось, своего часа и осмысления.
То, что поэзия Романенко стоит как бы особняком даже в уже упомянутом выше ряду, - с этим спорить не приходится. Оно, конечно, «не можно впрячь в одну телегу коня и трепетную лань». Но поэт тем и отличается от стелющего соломку стихослагателя, что, не взирая на окружающие страхи, стремится к невозможному:

Дар равновесья – странное наитье
В опасности овладевает мной,
И я иду по паутинной нити,
Натянутой над бездной временной.

Попробуйте соединить несоединимое: например, натурфилософию позднего Заболоцкого (или «поэтический рационализм» Ю. Кашука) с деревенской непосредственностью «поэтики» Николая Тряпкина (или – того же Г. Лысенко) – ничего у вас не получится. А Романенко «работает» свою Поэзию именно на этой грани:

Мне Бог сказал: «В начале было Слово».
И я ему поверил. Я привык,
Что мой животрепещущий язык –
Опора мира и его основа.

Но то, что «Слово было у Бога, и Слово было Бог», что «всё через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть» (Ин. 1;1-3), - осмыслено будет много позже. Покуда же – «странное наитье» задаёт свои наивные вопросы, живьём сгорая от любопытства:

Это жизнь или игра?!
Я всегда иду по грани,
Всё мне кажется – играю
В прятушки.
Из-за угла
Тень моя перебегает,
Звонко в стенку ударяет
И кричит мне: «Туки-та!»
Жизнь, святая простота,
В мой костёр дровишки носит,
Ничего взамен не просит,
Ничего не говорит,
А костёр горит, горит!

Умудрённая Новелла Матвеева в одной из своих «наивных» песенок не случайно обмолвилась: «Ах, вопросы нам жить не мешают, ответы – мешают!». Пушкинский вопрос о счастье остаётся (к счастью!) вечно открытым. Ведь «счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету».

Холодный дом. Окраина села.
 Сюда меня случайно завела
Февральская слепая непогода.
Темно. Я занят разрешеньем кода –
Хожу и повторяю безутешно:
«Математически модель безгрешна –
Покой и воля равносильны счастью».
…Четвертый день беснуется ненастье,
И твердь земную заметает снег.
Напрасно одинокий человек
Рассчитывает точную модель.
«На свете счастья нет…».
Метель, метель…

Пушкинская метель, вольно перепутывая нити судеб, с воем врывается в «эру технозоя», в которой – по заданной программе – не место стихиям и случайностям. Мышление физика и философа преломляется, «как в капле воды», в некоей хрустальной «сфере Паскаля» (центр которой находится всюду, а окружность – нигде). Эта «умопостигаемая» сфера не есть ли – в данной ситуации – сфера самоей Поэзии, дающая ослепительную возможность воспринимать мир целиком и сразу, не оглядываясь на трассирующую дискретность научного знания?
Такое – целостное – мировосприятие есть «дар Божий, стяжеваемый, однако, трудами не над одним лишь исследованием истины, а более над сердечным и жизненным усвоением ея, - говорит святитель Феофан Затворник, - …тут и власть слова над душами. Книжникам, говорящим и пишущим от научности, не даётся такая сила, потому что они говорят от головы и в головы пересыпают своё умствование. В голове же нет жизни, а только верхушка ея. Жизнь – в сердце, и только исходящее из сердца может воздействовать на токи жизни». [5] Так и здесь –

Нет оснований, предлога, причины
Мне отличаться от тысяч песчинок, -
Мыслящий камешек на берегу,
Жить я без вас не могу!

Воспринимаю всё заново, кроме
Запаха моря с привкусом крови,
Напоминающем мне об одном –
Хаосе древне-родном.

Древняя кровь моя горько-солёная,
Жизнь и любовь моя – сине-зелёная
До горизонта сплошная вода!
Солнечный день – как слюда…

Когда-то (в год выхода первой книги А. Романенко) в моём «безоглядном» стихотворчестве промелькнула довольно странная (на взгляд редактора) строчка: «Солоным-солона золотистая лимфа густого Японского моря…» Через двадцать лет Саша Романенко объяснил мне, что с «научной точки зрения» химический состав крови и морской воды схожи.
Однако это – полбеды. Открываю на днях (случайно и наугад) мандельштамовский «Разговор о Данте» и читаю: «Старость в понимании Данте прежде всего кругозорность, высшая объёмность, кругосветность. В Одиссеевой песне земля уже кругла». И – далее: «Эта песнь о составе человеческой крови, содержащей в себе океанскую соль. Начало путешествия заложено в системе кровеносных сосудов. Кровь планетарна, солярна, солона…». [3]
В «Записях» священника Александра Ельчанинова говорится: «Солнце – вечное окно в золотую ослепительность… Солнце – соль, sol – sal. Солнце замещается солью в священных обрядах, солью очищается  жертва. Вкус солнца – горько-солёный, как у моря…». [2]
Это «море с привкусом крови» подчас «разъедает» своей солью всю, в общем-то,     жизнеутверждающую, поэтику Романенко («Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь её солёною? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить её вон на попрание людям»,  –  Мф. 5; 13).

День прошёл. Над Седанкой кружил вертолёт –
Стрекотала вдали стрекоза Технозоя,
А теперь только северный ветер поёт
Что-то лютое и металлически злое!

Однако покуда – слава Богу! - «нам не даёт Земля упасть в пространство выгнутое неба…»,  и Александр Петрович, запрокинув голову, объясняет:

Обыкновенное облако это
Необычайным кажется мне,
И называется мир белым светом
Не по моей, как ты знаешь, вине.
Я его вижу зелёным и синим
Сквозь одуванчика жёлтый зрачок,
Знает его настоящее имя
Каждый кузнечик и каждый сверчок.

В том-то и дело, что кузнечик знает, а мы не знаем (и, видимо, не должны знать – покуда не пройдем до конца отмеренный нам земной путь). Ибо, «до зубов вооруженные» знанием, «видим все как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, когда же наступит совершенство, то увидим мы всё лицом к лицу…» (I Кор. 13, 12). А покуда, как сказал любимый поэт Саши Романенко Арсений Тарковский, - «Земле – земное»:

Мягким крылышком воробьиным
Серый день обласкал глаза.
Вдоль садовой дорожки – примулы
И малиновая лоза.

Ведь – чтобы с ума не сойти от вопросов –

Надо только делать дело,
Дело делать – и всего лишь.
А познать себя успеешь!
Для того дрова и колешь,
Чтобы печка загудела.

Ведь «если и есть счастье, так в том, чтоб лежать поздней осенью на мокрой земле, смотреть в небо сквозь голые ветки и изо всех сил стараться не плакать». Потенциальная энергия этих растянутых, как тугая пружина, строк в любой момент готова «кинетически» взорваться – чтобы сжаться в упругое пятистишье, весьма схожее с японским «танка». («Смотрю на восток, не мигая, - я солнцу вставать помогаю…»).
Такая стремительная метаморфоза необходимо предполагает «метанойю» - преображение духовное, сколь болезненное, столь и целительное:

Сяду, колени прижав к подбородку,
В маленький ком протоплазмы сожмусь…

В такой момент зрение человека обретает выпуклость и стереоскопичность зрения насекомого, недоступные осуетившемуся человеческому взору:

Под давленьем осеннего света
Загорелся осиновый лист…
Надо мной беззащитно завис
Самолётик защитного цвета.
Он как будто привязан за нитку
Паутинную. Лес облетел,
И деревья стоят, как зенитки,
Равнодушно берут на прицел
Самолёт беззащитного цвета,
Залетевший случайно из лета…

В какой-то момент слова как бы растворяются, становятся прозрачными, оставляя читателю скрывающееся за словами явление как оно есть (что, собственно, и есть признак истинной Поэзии). «Тем более – слова. Они скрывают лики. Их произносят, а они молчат», - сказано у Александра Романенко. Но – более того: апостол Павел озадачивает прямолинейный житейский ум таким (в общем-то не удивительным   для поэта) парадоксом: «Если кто из вас думает, что умён по канонам этого мира, то должен стать он «глупым», чтобы сделаться воистину мудрым» (1. Кор. 3;18). Ибо – сказано у Иова - «Бог уловляет мудрецов их же лукавством» (5.13). Потому те, кто не шутя мнит, что им «явились источники вод и открылись основания вселенной» (Пс. 17; 16), - в лучшем случае (на первых порах) остаются в дураках.
Романенко прекрасно знает об этом и потому «осторожничает», не спеша выплёскивать в мир то, что примстилось его знанию:

Я заглянуть хотел за край Вселенной
Из жизни моей милой и мгновенной,
Но, встретив чёрный взгляд небытия,
Легко скользнул за острые края
Слепой необратимости познанья…

Лев Шестов, едва ли не первым из философов пришпиливший к белому листу ночную бабочку экзистенции, отчаянно (хотя и весьма рационально) сомневающийся во всемогуществе человеческого разума, настаивает на том, что «только человек, затерявшийся в вечности и предоставленный самому себе и своему безмерному отчаянию, способен направить свой взор к последней истине».[6] Не отсюда ли «в минуту отчаяния» (так называется триптих, отмеченный 1972-м годом) у Романенко прорывается такое совсем уж не «научное» призывание:

Успокой меня, Господи Боже!
Наложи на уста мне печать.
Человек я живой. Разве может
Быть живым человек – и молчать?

«Я был нем и безгласен, - говорит псалмопевец, - и молчал даже о добром; и скорбь моя подвиглась» (Пс. 38.3).
Гордый ум человеческий, как уж повелось со времён адамова грехопадения, изо всех сил сопротивляется наличию в мире – хотя бы идеи! – Творца,  ведущей в конце концов

… к той неведомой опоре всех опор,
О которой я не ведал до сих пор.
Никаких научных споров не велось,
Просто кажется, что есть же в мире гвоздь,
На который Кто-то, Некто иль Никто
Ночь повесил, как дырявое пальто,
Острым временем пробитое насквозь…

Время как подвижный образ вечности – подобно мифическому быку с налившимися кровью глазами - «легко проносится сквозь нашу плоть повинную», унося с собою всё тленное, что не сгодится в «жизни будущего века». Более того: «…если жилище наше земное разрушено – есть у нас обиталище от Бога на небесах, дом нерукотворенный, вечный. Ибо, находясь в доме земном, отягощены мы заботами и стенаем, желая совлечь с себя нынешний покров и облечься в новый, дабы жизнь вечная поглотила всё смертное» (2 Кор., 5.1,4).

Словно пёс, изготовившись к вою,
Стану я к своему изголовью:
Спи спокойно, последнее тело,
Наконец-то и ты отболело
И отпало осенним листом…

Видимая трагичность этого стихотворения («Бессмертие»), слава Богу, не беспросветна. Ведь еще Блаженный Августин считал, что «человек никогда не находится в жизни, поскольку он пребывает в этом теле, которое скорее умирает, чем живёт». [1] («Я каждый день умираю», - назидает апостол Павел коринфян. – I. 15.3). Но тот же Бл. Августин почему-то упускал из поля зрения своей мысли тот факт, что умирание – процесс творческий, что встречный поток времени несёт в себе (из будущего) Божественный смысл и возможность духовной наполненности нашего «скудельного сосуда»: «Разве не знаете, что вы – храм Божий, и Дух Божий живёт в вас?» - говорит апостол Павел (1 Кор. 3; 16); «Послушайте, я скажу вам тайную истину: мы все не умрём, но все мы преобразимся, в один момент, во мгновение ока, когда прозвучит последняя труба» (I Кор. 15; 51-52).
Истинная трагичность заключается в ясном осознании умирания не только собственного тела, но и «тела вселенной»: эсхатологичность пронзает сознание поэта куда болезненнее житейского временного потока:

Я слышу шум дождя и шорох электронов,
Я видел много раз, как молнии растут,
Стремительно выкидывая в небо
Ветвистые и огненные руки,
И если бы их век был не мгновенный,
То землю бы опутали леса
Потрескивающей и раскалённой плазмы…

Пророческая дальнозоркость отчуждает поэта от мира; спасительная для многих центробежность мирской суеты разрывает его сердце, и лишь Слово спасает его в этом «сквозном сиротстве одиночества», когда

… косноязычный лепет,
Летящий голову сломя,
Слова наотмашь в сердце влепит,
Звездой зазубренной отметит –
И ничего на белом свете
Нет, кроме Слова и меня.

На этом «уровне» вполне уместно приостановить наше невольное погружение в глубины «умопостигаемой сферы» Александра Романенко – поэта, прозаика, философа, члена Союза российских писателей, члена Русского PEN-центра Всемирной Ассоциации писателей (и прочая, и прочая), который в любой день своего дальнейшего многолетия мог бы афористично заявить:

Под напряжением лучше мне корчиться,
Чем отрешенье от жизни и творчества!

А мы, со своей стороны, заметим (устами Сократа из платоновской Апологии), что «с хорошим человеком не может произойти ничего дурного ни при его жизни, ни после его смерти (ежели по-христиански понимать «Слава Богу за всё!») и что боги никогда его не оставляют». [4]
«Я был нем и безгласен, - говорит псалмопевец, - и молчал даже о добром, и скорбь моя подвиглась» (Пс. 38. 3). Поэзия Александра Романенко есть преодоление и усмирение этой безглагольной скорби.               

                19/6 августа 2000,
                Преображение на горе Фавор               
Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа               



               



Споспешествующая литература:

1. Бл. Августин. Энхиридион, или О вере, надежде и любви. – Киев : «УЦИММ-ПРЕСС» - «ИСА», 1996. – С. 147, 366
2. Ельчанинов Александр, священник. Записи. -  Париж, 1934. – С. 89
3. Мандельштам О. Слово и культура. – М. : Сов. пис., 1987. – С. 130
4. Платон. Апология Сократа. / Собр. Соч. в 4-х т., т. 1. – М. : Мысль,  1990. – С.  96
5. Феофан, епископ. Мысли на каждый день года по церковным чтениям из слова Божия.  – М. :  Издание  Моск. Патриархии, 1991. – С.  111
6. Шестов Лев. Дерзновения и покорности. / Соч. в 2-х т., т. 2. – М. :  Наука, 1993. – С. 238





Слово прощания

Ушёл из жизни  Александр Романенко. Ушёл один из «последних могикан» настоящей приморской литературы «старшего поколения».  Смерть пришла к нему утром  6–го августа в день памяти православных мучеников Бориса и Глеба. Сейчас уже можно сказать, что и сам он был мучеником – всю свою сполна сознательную жизнь, за которую он усиленно боролся, которую цепко любил и которая – по большому счёту – до последних минут отвечала ему взаимностью.
Двадцати трёх лет будучи  облучённым на секретном заводе в Большом Камне и став пожизненным инвалидом, он не терял присутствия духа; более того,  весьма многие -  сознательно или исподволь – заряжались его неуёмной светлой энергией. Сам же он черпал эту энергию в поэтическом творчестве; именно поэзия спасла его тогда, подхватила на крыло, и он выжил, «несмотря ни на что». «Под напряжением лучше мне корчиться, чем отрешенье от жизни и творчества», - писал Александр Петрович много лет назад.
 Он не верил в существование смерти как таковой. Когда ему звонили и шутя спрашивали: «Саша, ты жив?» - он всегда отвечал бодрым, смеющимся голосом: «Ещё как!» Хотя в тяжёлые минуты писал такие шутливо-трагические стихи: «Разработан нереальный план успеха, курам на смех он построен на песке. Только мне сегодня не до смеха – жизнь моя висит на волоске!»
Истинный поэт дальнозорок в своих невольных пророчествах; потому этими строчками вполне можно охарактеризовать его физическое и душевное состояние в последнюю неделю перед приходом смерти. Он бы ещё мог жить и жить: витальной энергии хватило бы для того, чтобы бороться с недугами и скорбями. Но 30-го июля в его старенький «Запорожец» на полной скорости «въехала» «иномарка».  Ох, как всё это символично в наше свихнувшееся время!
  Год назад вышла замечательная (и последняя прижизненная) книга стихотворений Саши Романенко «Письма с Востока».  Как радовался Александр Петрович этому своему поэтическому детищу! Однако к «известности» он относился с нескрываемой иронией – как истинный философ. Быть может, потому «широкому» читателю (покуда!) мало что говорит его имя. Хотя Александр Петрович Романенко (что для «широкого» читателя весьма немаловажно) являлся членом Русского РЕN-центра Всемирной Ассоциации писателей, членом Союза российских писателей; и до самого трагического дня 30-го июля, несмотря на физическую немощь, которую он не желал признавать за данность, работал редактором научного журнала «Вестник» ДВО РАН.
    Он умел усмирять житейскую и «мировую» скорбь, зачастую посещавшие его. Теперь наша очередь – усмирять свою скорбь по ушедшему. Великий Сократ в платоновской «Апологии» говорил, что «с хорошим человеком не может произойти ничего дурного ни при его жизни, ни после его смерти» (ежели по-христиански понимать «Слава Богу за всё!»).
  В сравнительно давнем стихотворении Саши Романенко, которое называется «Бессмертие», есть ужасающие наше земное чувство строчки: «…Спи спокойно, последнее тело, наконец-то и ты отболело и отпало осенним листом…».
Да будет пухом земля  его отболевшему телу; и Царство Небесное – его светлой душе.







Два фрагмента из электронных посланий
Александра Романенко Станиславу Минакову
за несколько дней до трагедии

Как скорбное  «приложение к судьбе»

От 22 июля 2002 г.:

…Как мой век информацию любит!
Всё он знает! Досье он ведёт,
А не летопись! Он меня сгубит,
Он меня в психбольницу сведёт
Или на автостраде раздавит –
Созерцателя из разинь!…
               
От 25 июля 2002 г.:

…Моя стратегия по жизни (и по смерти) – победитель! Что же касается времени, то его у меня – бездна. Ибо – вторя Арсению Тарковскому – «на свете смерти нет, ни тьмы, ни смерти нет на белом свете. Мы все уже на берегу морском, и я из тех, кто выбирает сети, когда идёт бессмертье косяком». Кстати, именно за это Ю.К. меня и корит. Потому что живу я довольно беспечно-созерцательно: конь не валялся среди всего начатого и задуманного мною (куча рукописей, не доведённых до ума, стихи, дневники, письма,  начатая и брошенная проза и т.д.), а он всё спрашивает: «Ты что, вечно жить собираешься?»
  Ну что ему ответить, ежели он не хочет видеть-понимать, что я и так уже вечно живу!


Рецензии
Да, читается насквозь со всенарастующим интересом. И по мере чтения видны становятся подспудные "океанские" течения, а потом и вовсе расступаются "воды" и открывается карта страны поэзии, а на ней во всем величии взгляду предстает вершина имени Романенко.
Спасибо, Иван.
И.

Игорь Царев   01.11.2010 12:02     Заявить о нарушении
Ой, спасибо, уж кого кого, а тебя не ожидал! Только что опубликовано в "Рубеже" №10.

Иван Шепета   01.11.2010 12:56   Заявить о нарушении
Иван, тебе огромное спасибо, что открыл неведомого мне до селе Романенко.

Игорь Царев   01.11.2010 13:09   Заявить о нарушении
Почитай "мемориал Геннадия Лысенко" - это наш классик. 29 октября провел вечер его памяти с презентацией книги "Счастье наизнанку". Статьи, правда, не мои - критиков хватает... Теперь можно и за тебя взяться:))

Иван Шепета   01.11.2010 13:56   Заявить о нарушении
На это произведение написано 16 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.