Признания Харьковского Вийона

     Темень улочек, петляющих за Гоcпромом,
     Запах палой листвы всё живущее сводит с ума,
     Чья-то пьяная тень мельтешит у витрин гастронома
     Я названий не помню - я помню дома.

     Здесь всё ветхо теперь, и ползут из щелей тараканы,
     Половица скрипит под нетвёрдой ногой старика,
     Чай снимают с плиты, а потом разливают в стаканы
     Животворную влагу крутого, как ртуть, кипятка.

     Здесь отец мой сидел с где-то найденной пьяною бабой,
     А меня, пацана, выгонял на трескучий мороз,
     Я на улице рос и в пять лет матерился не слабо,
     А в двенадцать меня принимали блатные всерьез.

     Я удары держал, а когда пропускал, то не плакал,
     Если кости ломали, сознанье терял, но молчал.
     Что ж осталось от детства? Лишь вечная драка,
     А другого я видимо попросту не замечал.

     Голод мучил меня, в школе мучили нудной наукой:
     Ты способный - учись. Я учился, спустя рукава.
     Вычитание цифр для меня было смертною мукой,
     Но зато с этих лет покоряться мне стали слова.

     Я стихи повторял, как монахи молитву,
     Каждой найденной рифме я в душе возводил своей храм,
     Подрезая карманы зажатой меж пальцами бритвой,
     Как заклятия, их  я всегда про себя повторял.

     И спасали они - я не гнил за колючкой колоний,
     Хоть вокруг, словно грушки, осыпались мои корешки.
     Раз в четырнадцать лет по совету очкарика Лёни
     Я в газетку забрел - что принес? - я ответил: стишки.

     Ухмыльнулся редактор: ты, я вижу, парнишка не гордый.
     У других всё шедевры, да вот не хватает корзин.
     Оставляй! - Я оставил, прошло в ожиданье полгода
     Вдруг пришёл гонорар - с круглой суммою: рубль ноль один.

     Кто так всё подсчитал, и учёл в гонораре копейку?
     Я добавил полтинник - мутной жужки купил бутылёк.
     Пил в подъезде с горла, долго в сквере сидел на скамейке:
     Да, теперь я велик, но зачем же я так одинок?

     Вдруг очнулся - гляжу, а вокруг мои верные шкеты
     -Чё - совсем очмонел - у ментовки уселся кирной?
     Кто-то в бок саданул, кто-то дал докурить сигарету...
     -Ну, погнали !- я мчусь - лишь рубахи пузырь за спиной.

     Ну, погнали, родные, - какая еще там паскуда,
     В миг последний затрусив, застряла в дверях?
     Будет громкая слава, будет сладкая жизнь Голливуда
     И французские тёлки в Елисейских полях…

     Ну, погнали! - Мой Боинг взмывает над Фриско -
     Припадаю к бутылке и делаю первый глоток.
     Торопливая память, как глупая киска-мурлыска,
     В нетерпенье вонзает мне в грудь коготок.
   
     Двадцать лет за бугром догорают оплывшим огарком.
     Жизни поздний закат на висках проступил серебром.
     А теперь в никогда  обо мне не всплакнувший мой Харьков,
     Но одним он мне дорог, что в нём есть  Госпром.

     Рёбер тощий скелет, но закован в могучие латы,
     И векам не разжать из бетона отлитый кулак,
     Я увижу его, ну, а вас как увидеть, ребята?
     Лишь сквозь толщу земли в заколоченных тесных гробах.

     Нас немного и было рождённых в войну малолеток ¬¬,¬ 
     Безотцовых, безмаминых, злых на жизнь, как сто тысяч чертей.
     И за сытость мы били генеральских откормленных деток.
     Скрыто детство моё - не отрыть из обвалов смертей?..

     Отстегнули ремни, стюардесса плывёт по салону –
     Рот растянут в улыбке, а в глазах поздней осени грусть,
     Обагряет октябрь остролистые клёны –
     Я не в осень, я в детство свое приземлюсь…

     Отработан удар, потому и не знает промашки.
     От такого  передние зубы летят.
     Вечно в ссадинах были на пальцах костяшки,
     Но зато слыл крутым средь окрестных ребят.

     В коммуналке сортир и по стенам  был даже задристан,
     Но меня не смущали ни вонь, ни бумажек гора –
     Тусклой лампочки свет открывал для меня Монте-Кристо -
     Запирался ночами и нередко читал до утра.

     А еще пару лет, как и все, увлекался  Тарзаном .
     Бельевые верёвки заменяли нам плети лиан,
     Но за дерзость полётов нередко платили слезами,
     Постигая на опыте неизбежность падений и  ран.

     Серый цвет нищеты был всего откровенней в одежде.
     Привыкали все так, что в ином на глаза не кажись.
     Лишь экраны кино в нас порою вселяли надежду
     На иную шальную красивую сытую жизнь. 

     Мчатся шкеты мои, я за ними едва поспеваю,
     Но один ты - никто - взяли в стаю - её и держись!
     Кто-то бегло прочтет и отбросит зевая:
     Всё стишки и стишки, да еще и за жисть…

     Карнавальную ночь мы смотрели на летней площадке,
     В клубе Ленина краткий устроив привал.
     В Людку Гурченко я, как и все, был влюблён без оглядки...
     Так зачем на беду я в тот вечер тебя увидал.

      Между предками шла: боров-папа и стройная мама .
      Я оставил  ребят и ушел за сияньем твоим…
      В проходные дворы завела меня детская память –
      Листья жгут - сладок мне горькой влагой пропитанный дым.

     Вновь встаёшь сквозь года - всё в обтяжку - сапожки и ляжки,
     Полушубок распахнут, и свитер - сверкающий тигр.
     Я с младенчества вор, ну а твой слишком честный папашка
     Мне с балкона орёт, чтобы я отвалил и затих.

     Я в отпаде - застыл, предо мной ты стоишь неземная.
     Бесполезно описывать - выйдет сплошное не то.
     Как к тебе прикоснуться?- И сегодня я даже не знаю.
     Легче банк грабануть и уйти от облавы ментов.

     Как последний пижон, вёл за ручку тебя до подъезда,
     Всё о книжках бубнил и, как спичка, сгорал от любви.
     Разве мог я посметь утащить за собой тебя в бездну?
     Отвалил - только счастливы ль годы твои?

     Третий муж - не подарок - и старый, и грязный, и пьяный  -
     Хочешь сразу с балкона, а хочешь по лестнице вниз?
     Только, знаешь, давно просветлели черты уркагана,
     И папашка бы твой не узнал меня нынче не в жисть.

     Обхожу твой подъезд - там другие дворы, в них другие шалавы.
     От случайной любви и от спирта не раз я блевал...
     Первой, с кем переспал, оказалась соседская Клава.
     Часто тискал, но помню - лишь раз целовал.

     Она тихой была - не любила спиртное,
     От моих матюгов заливал ее стыд,
     В двадцать пять удавилась, расхотев быть завмагской женою,
     А завмаг через год был за что-то дружками убит.

     Но довольно об этом... У Вальки был смех непристойный,
     Он меня доставал среди жаркой постельной возни.
     Звонким ржаньем журча, вырывался на волю из стойла:
     -Ну, кусни, - подставляла себя, - ну, кусни!

     Обалденными были ее длинные стройные ноги,
     Водопады струящихся светлых волос,
     Ложем наших забав был диванчик убогий,
     Но на крыльях любви мы взлетали до звезд.

     Ах, любовь!- Олдингтон восклицает с усмешкой.
     -Ах, любовь!- вслед за ним повторяю с тоской.
     Длится матч, и в ферзи пробивается пешка.-
    Я оставил Госпром и ушел колесить по Сумской…

     Шкетов строй всё редел, всех блатных добивала чахотка,
     По утрянке  блевали не супом вчерашним, а кровью густой.
     Раз избил я отца - он мычал и давился икоткой –
     Глухо вздрагивал пол в тёмной комнате нашей пустой.

     Утром, взяв все свое, он из дому убрался  куда-то.
     Через месяц пришли и сказали: по пьянке замёрз.
     Хоронить мне его помогали ребята –
     Все соседки ревели - я не выдавил слёз.

     Затаскали меня по вонючим собесам
     Так хотели помочь, чтоб спихнуть  поскорей в интернат.
     Но ввалился мужик, громыхая тяжелым протезом  -
     Оказалось - мой дядя - старший матери брат.

     Он прошел Крым и Рим и в житейских делах разбирался –
     Опекунство оформил, а глаз  никогда не казал.
     Той зимой я с журналом московским списался
     И тетрадку стихов заказным отослал.

     А весной - бандероль. В ней журнал, а в журнале - подборка
     Из стишат моих всех -  я поверить не мог.
     Ту подборку блатные читали от корки до корки,
     Всё хвалили меня, но я будто оглох.

     В школе тоже прочли -  подвалила ко мне директриса,
     Пригласила к себе, я краснея поплёлся за ней.
     - Береги свой талант - он так рано, так ярко раскрылся,
    Но талант не тебе, он в тебе для людей.

     Подпиши мне на память... - Взял я ручку дрожащей рукою,
     Процарапал коряво: Светлане Михайловне в дар!
     С той поры от нее мне не стало покоя -
     То кормила меня, чтобы не голодал,

     То совала мне в руки какие-то шмотки:
     -Неприлично тебе - и в отрепье ходить.
     Шмотки брал у нее, но менял их на водку –
      Раз подачки суют - значит нужно пропить.

     Жизнь текла, как река: правый берег высок, левый низок.
     Над стишками корпя, от земли отрываясь, парил,
     А на хатах блатных среди мата и пьяного визга
     Лапал грязных шалав и весёлую травку курил.

     Невзлюбил я себя, сам с собою впервые рассорясь,
     И житуха моя, как рубаха, вдруг стала тесна.
     То ли злоба давила меня, то ли совесть –
     Всё вскипало во мне, я лишился покоя и сна

     Уж не знаю зачем, обменял я кастет на гранату.            
     -Уложу! - на Благбазе торговцам кричал.
     Я бы бросил ее, но, спасибо, скрутили ребята,
     А гранату я позже кому-то за трёшник загнал.

     Умыкнул пистолет у заснувшего пьяного вохра.
     Если б были патроны, кого-то пришил,
     Псину двинул ногой - кувыркнулась и сразу издохла,
     В руки взял голубка - и, сдавив пятерней, задушил.

     Стал бояться себя - все повадки мои изменились:
     Руки прятал в карманы,  глаза от друзей отводил,
     Не писались стишки,  даже шкеты - и те отступились
     Не зазвать никого - я остался один..

     Бросил в школу ходить, полюбил на диване валяться,
     Всё, что в доме осталось, на туче продал.
     И умершая мать по ночам ко мне стала являться –
     Я не помнил ее - лишь на стареньких фотках видал.

     А теперь, обнимая меня, в изголовье
     Всё сидела, и гладили пальцы ее
     Мои щеки и лоб, нежно трогали губы и брови...
     Весь в меня ты, сынок, а отцова в тебе ничего.

     Не цепляйся за жизнь - что тебе в ней досталось?
     Сладок будет твой сон у меня на груди...
     Я, с трудом из  холодных объятий  её вырываясь,
     Всякий раз говорил ей одно: уходи.

     И она удалялась с улыбкою жалкой,
     Но рукой за собою куда-то маня,
     Я бродил спотыкаясь по зимнему парку,
     И бессильные слёзы душили меня.

     Был готов на убийство и самоубийство,
     Есть не мог ничего -  только жужку глотал,
     Но иной оборот мои приняли мысли –
     Про поэта Вийона я раз прочитал.

     Ах, Вийон Франсуа!  Брат по духу и крови!
     Знал ты толк и в стихах, и в чужих кошельках,
     На законы плевал - был бродягой и вором,
     А теперь и велик, и прославлен в веках.

     А раз ты, то и я - падший, но не пропащий - ¬¬¬   
     Мне ли с даром таким вслед плестись за тоской?
     Опостылел Госпром - отмету день вчерашний?
     По****ую чуток со старушкой Сумской.

     ... Изъяснялись там парни без ора и мата,
     Берегли до поры и финак, и кастет,
     Деньги шли к ним крутые, но порою ждала и расплата
     По статьям от пяти до пятнадцати лет.

     Поначалу и здесь обчищал я карманы,
     И, казалось, доходы пошли мои вверх,
     Но однажды, как соли, сыпнули на рану:
      - Ты карманник, а значит не наш человек.

     Я взвинтился от злости: попробуйте сами!
     Но в ответ процедили сквозь зубы: шпана.
     Я впервые в тот вечер вгрызался в салями
     И впервые букет просекал у вина

     Через месяц угнал москвичонка с Артёма,
     Расплатились не слабо со мной чуваки.
     Показалась мне тысяча суммой огромной,
     Но была она только началом строки,

      А строка разрасталась на многие стопы,
      Но меня не смущал столь пространный размер,
      Тем же летом стишок мой про девочку Клёпу
      Напечатал охотно журнал "Пионер".

       -Что мне Харьков, - я думал, бухая в Центральном,
       - Оставлять себя в нем  - это сущий облом...
       Свет от люстры дробился  в бокале хрустальном
       И у тёлки в глазах за соседним столом.. 



       Мелкий дождичек, нанизывающий капель бисер,
       Из сияния фар вырастает огромный Rolls-Royce -
       В нём на заднем сиденье с тяжёлой одышкою мистер -
       Весь в киношном бреду непрерывных злодейств и геройств.

       Это я! Узнаёшь ли, дотошный читатель?
       Прежний харьковский шкет за бугром изменился чуток –
       Нет поэта, что прежде блистал в самиздате –
       Есть пройдоха, что влился в голливудский  бурлящий поток.

       И теперь…

       Склеротический мозг в сотый раз проверяет неспешно
       Каждый кадр на грядущий коммерческий сбор
       Я, как Бог, триедин в разработках проектов успешных:
       Сценарист и продюсер, но прежде всего - режиссёр!

       Ну гони, черный Джек, мой водила и телохранитель,
       По ухабам конфликтов и глади безоблачных сцен.
       Двадцать лет ты мой самый признательный зритель,
       Твоё верное сердце не знает измен...

       - О! - круглятся белки на чумазой его образине,
       - Your new film is such true, your new film is such life!
       - Перестань! - я кричу ему в мощную спину,
      Но душою кривлю - мне слова его слаще, чем кайф!..

      Я люблю мой LA, город сказочный, сытый, богатый.
      В нём прожектов не строят, а чеки под них выдают,
      Здесь уместна любая безумная трата,
      Потому что за нею стоит Голливуд!..

      Верный сути своей - я и здесь промышляю обманом –
      Ребятишкам заморским тягаться с моим тяжело! -
      У Америки всей обчищаю карманы,
      А она  восхищенно ревёт: "Russian blow!"

      "Russian  blow" – для противника неотразимый,
      Вырубающий мозг, обрывающий времени бег.
      Он один оплатил  мои ранчо, дворцы, лимузины,
      Он один обеспечил мне в Америке прочный успех

      Разве мог хоть помыслить вор с открытой чахоткой Витяша,
      В Загоспромье с маманькой доживая последние дни,
      Что удар его хлёсткий, пол Клочковской в отключку уславший,
      Станет в дальней Америке главным брендом для всей ребятни.

      Миллионами баксов со мной за удар Голливуд расплатился,
      А Витяша, который мне этот удар показал,
      В долгих ходках одной лишь чахоткой разжился,
      И на воле не жил: а уже угасал.

      После смерти его порыдала с полгода маманька,
      А потом и её прикопали в оградку к нему,
      Чтоб в загробных мирах она снова была ему нянькой,
      Не давая в обиду бодливое чадо своё никому…

      Пил Витяша без меры и без меры всегда духарился -
      Почему и бывал  до бесчувствия бит.
      Как-то я за него на Благбазе вступился
      И его не добил озверевший бандит.

      Я соврал ему: дяденька, это мой батя.
      Вы не бейте его – он смертельно больной.
      За такого сидеть –  только времечко тратить,
      Да пускай матерится - он просто шальной!

      Отступился бандит, подхватил свою лярву
      И отправился с нею в ближайший буфет,
      Любопытный  народ заспешил за товаром,
      И прошествовал мимо внушительный мент…

      Час валялся Витяша   в полнейшей отключке,
      А потом начал кашлять и всех материть –
      В его слабом мозгу всё мутилось от взбучки –
      Весь избитый он рвался кого-нибудь бить.

      Я подальше его оттащил от дороги,
      Смыл под краном с лица тёмно-бурую кровь
      И, призвав пару шкетов себе на подмогу,
      Потащил под далёкий родительский кров.

      Шелапутный! – корила маманька Витяшу: :
      Скока ж будешь исчо ты меня огорчать? -
      В струпьях щёки и лоб, глаз подбит, нос расквашен!
      Не цепляйсь до людей, а умей помеж них помолчать!..

      Успокойтесь! – сказал я: зачем вы кричите,
      Соберутся  соседи  да станут судить,
      Лучше в дом мне его затащить  помогите –
      Он простуду на улице может схватить

      Улыбнулась маманька: ты мальчик хороший,
      С добрым сердцем, и Бог тебя будет любить…
      А всех лаять, как Витенька , дюже негоже –
      Осерчают –когда-нибудь могут убить…

      В дом Витяшу с маманькой втащили, раздели,
      Уложили на старый скрипучий диван –
      На скуластом лице ярко ссадины рдели,
      А под глазом фингал синевой отливал…

      С той поры стал я к ним забегать не надолго
      Покалякать, попить в холодочке кваску
      И, с капустой пирог ухватив на дорогу,
      Убегать в неприкаянность, боль и тоску…
   
      Помню дворик их чистый… скрип акации вечером поздним,
      Долгий кашель Витяшин, слов маманькиных шелест сухой.
      Захмелевший ворюга хмурил брови лохматые грозно
      И, меня поучая, расчерчивал воздух рукой:

      Кулаками махать всякий шкет начинает сызмальства,
      Но в смертельном бою побеждает смертельный удар…
      Как-то в ходке на Север я с парнишкой из Ейска спознался,
      И науку такого удара он мне преподал.

      У любого в запасе не меряно силы,
      Но собрать её так, чтоб в единый момент
      Она наземь повергла, под корень скосила,
      Нужен точный расчёт и особый секрет.

      Я секрет разузнал, да видать слишком поздно –
      Не осталось уж гибкости в теле моём,
      Потому всё  в башке замышляется грозно,
      А на деле всегда только смех да облом.

      К счастью ты ещё мал, всё в три счёта освоишь.
      Без утайки тебе расскажу, что к чему.
      А освоив любого урода уроешь
      И не  дашь себя впредь унижать никому!

      Промелькнула  неделя в упорной работе,
      И витяшин удар я освоил вполне,
      Пару раз применил, и в таком стал почёте,
      Что добычу делить прибегали ко мне..

      Я по-братски делил и за лучшим куском не гонялся,
      А молва об ударе пошла по округе гулять –
      Приходили амбалы, просили, чтоб с ними подрался,
      А потом без передних зубов на земле оставались лежать.

      Осознав свою власть, стал я чуток осторожней,
     Да и шкеты не смели меня задевать,
     Но в кварталах чужих, говорю вам, без скромности ложной,
     Мог любого былого обидчика в отключку  услать.

     …Вот такую полезную крайне науку!
     Я познал, чтобы стать в этой жизни сильней.….
     Но не бойтесь меня – распускать свои руки
     Я себе запретил до скончания дней…

     А тогда…

     После срока… нервишки мои расшатались…
     Из Союза спровадили в Штаты меня.
     От безделья скучал, а стишки  не писались.
     И мрачней становился я день ото дня.

     Dissident! - огалтело  кричали газеты
     А какой я, скажите, к чертям диссидент –
     Просто толстым журналом  московским пригретый
     Беспризорный талантливый харьковский шкет.

     Да, талантливый! Это теперь аксиома,
     И её подтвердят вам и друг мой, и враг…
     Вот и жить бы до смерти в отеческом доме,
     А не в дальних  немилых для сердца краях…

     Но что вышло, то вышло, а иного уже не будет…

     Зов былого отечества поднимает меня среди ночи.
     Подбегаю к окну – мир чужой – нечем взгляд приласкать.
     Я давно отлюбил – ты чего от меня ещё хочешь? –
     Отпусти, не буди,  не зови меня больше, Москва!

     Так неясно в душе – даже строки ложатся неровно,
     Перепутаны мысли, как плети  лиан.
     С голых склонов к реке устремляются брёвна,
     Чтобы сбившись в плоты, вместе плыть в океан…

     Я один на весь мир… шквал гудит над пучиной басами,
     И взлетает отвесно надо мною крутая волна –
     Распахнутся все бездны, как двери пещеры сезамом,
     Обнажая ландшафты океанского дна…

     Стихли шторма удары! Бьют куранты на Спасской,
     Ощетинившись стены зубцами пришельцам грозят…
     Не забьёт батогом, так добьёт неуёмною лаской –
     У Москвы хищный профиль и нежный младенческий взгляд…

     Я любил, растворившись в пейзаже неброском
     Различать в тёмной глине борозд блеск семян золотых…
     И душой трепетать, как умеют одни лишь  берёзки,
     И из трепета их возводить безмятежно безоблачный стих.…

     Сам пришелец,  мечтал и желал я с тобой породниться,
     И, казалось, давала ты знаки надежде моей.
     На пунцовые щёки наползали, как тени, ресницы,
     И морщинка лучилась, змеясь ручейком меж бровей…

     Это бред сновиденья, а ты не такая.
    Черт, когда-то придуманных, бесполезно  искать,
    А в натуре проходишь торговкой базарной, всех грубо толкая,
    А тебе вслед кричат, не толкайся, Москва!..

    Я студент, я литфаковец – устремляюсь в поездки –
    То в Калинин, то в Горький, то в тихий  Торжок.
    Деревянные храмы без единой железки,
    Уводили меня на зелёный лужок.

    Кремль, почти что московский над тихой Тверцою распростёрся,
    А над стенами искорки пробивают туман.
    Я стоял на мосту и внезапной догадкой просёкся,
    Этот Кремль лишь по виду, а на деле тюрьма.

    Чуть кольнуло внутри – мог и я оказаться
    За высокими стенами в низких кельях сырых
    И за несколько лет со здоровьем расстаться…
    Только вот вам, легавые, фигушки, фиг!

    Раз уж так повезло поживу я столице,
    На большого поэта чуток поучусь,
    Съезжу в Харьков, увижу знакомые лица -
    Погощу пару дней и в Москву ворочусь.

    Мне в Москве было так  хорошо… разве это не чудо –
    С Полевым и Твардовским чаи попивать? –
    Дал зарок – ничему удивляться не буду,
    Но как сладко весомым себя сознавать!..

    В голове, как плоды, вызревают поэмы,
    А за ними уж брезжит большущий роман,
    Я во власти одной исторической темы
    Пара лет, и взойдут эпопеи тома…

     За спиною моей не стихающий ропот  -
    Жарких споров за груды подборок моих,
    Я сую, как шкодливый слонёнок, свой хобот
    В толщи жизни и  громко трублю: я постиг!..

    Так бы жить мне и жить и дышать полной грудью,
    Смаковать и любить, каждый миг на земле,
    Чтоб однажды строка стала истинным чудом,
    И звездой путеводной засияла во мгле…
 
    На мои выступленья собирались огромные залы –
    Заключали в объятья, дарили букеты цветов,
    А в других городах приходили встречать на вокзалы –
    И всё это всего лишь за несколько строчек удачных стихов.

    Это слава! – твердил мой сосед по общаге,
    Мне пытаясь налить, - я стакан отвергал.
    Трезвость жизни ценил за высшее благо,
    И, как в харьковском детстве, уже никогда не бухал.

    Сколько девушек самых раскошных проводило под окнами ночи
    А, дождавшись меня, прижимались, начинали   дышать тяжело,
    Сколько раз их лаская ощущал я воочью,
    Что заветное слово стихов до сердец их наивных дошло…

    Ранние шестидесятые, вы  - самые сладкие годы
    Для поэзии в нашей беспросветной стране,
    Это позже морозом прибило все дружные  всходы,
    И они полегли, как солдаты на страшной войне…

    Никому не дано оставаться весь свой век знаменитым
    И подобно светилу блаженства лучи испускать –
    Слишком многим захочется, пока вы в зените,
    Тёмных пятен побольше на вас отыскать!..

    Леопарды - пятнистые страшные звери –
    Но дизайнеры любят изваяния их по тёмным углам размещать –
    Сколько раз мои гостьи, в их застывшую живость поверив,
    В галерею ступнув, на весь дом начинали пищать.

    А  раз я им  нестрашен - значит пятна на мне не заметны –
    И поэтому их легко успокаиваю, говоря про вторичность скульптур,
    Не настолько я страшен, чтоб бояться до смерти,
    А всего лишь старик, что, как Пан  кривоног и сутул… 

    Невозможно мне быть незапятнанным – год рождения сорок третий –
    Немцы в Харькове почти что  два года,  и те же два года на фронте отец воевал.
    Как в войну без отцов появляются дети
    От блатных я позднее в беседах узнал…

    Мой отец-не-отец  понимал это всё досконально,
    И, несчастную мать избивая, об этом вещал  до утра –
    А, к утру утомясь, шёл развлечься к бабищам скандальным,
    И меж них разгоралась любовная злая игра.

    Мать с трудом поднималась в синяках,  пятнах кровоподтёков,
    И, дав наспех мне завтракать, уходила трудиться на ХЭМЗ…
    Пропасть минула лет - я в компьютер ввожу эти  строки,
    А мой дядя, брат матери, рядом в комнате чинит протез…

    Неудобно спросить, почему за сестру свою грудью
    Не осмелился стать, а всё издали лишь наблюдал…
    Я глотнул из стакана – враз застлало глаза мои мутью –
    Не могу дописать этой драмы зловещий финал…

    Дядя в дверь заглянул: всё кропаешь? – Айда перекусим!
    Я кивнул головой, щёлкнул мышью, экран погасил –
    Что поделаешь? Все мы хоть в чём-нибудь трусим,
    Что поделаешь? Все мы с других не умеем, как нужно,  спросить…

    Что ж вернёмся к рассказу…

…Вскоре мать умерла – не-отец, от похмелья страдая,
Снисходил иногда до недолгой беседы со мной:
Ты из милости здесь – но помни, что ты не родня мне,
Нагуляла тебя в оккупацию мать с немчурой.

Я кричал, он смеялся и бил меня долго - с оттяжкой –
Печень, почки гудели, кровью рот истекал –
Но, момент улучив, бил  я  в челюсть ему без промашки,
И он, падая на пол, по паучьи ногами мелькал…

Раз в году появлялся с подарками дядя
И, к столу не садясь, устремлял за порог свой протез –
Не-отец вслед бубнил: в дом- ходить неспроста к нам  заладил –
А случилось бы что, так  бы  сразу и влез!..   

Ладно хвати о горьком! – я не дам за него и вот столько –
Выжил, вырос  - зализал, залечил струпья ран.
Верю – прав был сосед мой Барышников Колька,
Говоря: твой отец не фашист, а герой-партизан.

Это Колька так думал, а в зловредной заморской газете,
Моего не-отца кто-то мысли себе пристегнул –
Сколько лет я искал подлеца –  хорошо, что не встретил,
А не то бы… ему шею цыплячью свернул.

И до ныне живёт этот лжец недобитый
Что  черкнул по заказу спецслужбы одной,
Будто я от эсесовца тайно прижитый,
И в Бразилии прячется папочка мой.

Будто пишет мне длинные нежные письма,
Будто я уже скоро к нему укачу…
А  в стихах моих сплошь ницшеанские мысли,
Потому что марксистские знать не хочу.

 Враз гебисты в Союзе поверили в  это,
И стихи, что вчера вызывали  восторг,
Оказались сегодня разменной монетой,
Для  дельцов, что вели политический торг.

 После сессии был я отчислен из вуза,
 Уничтожили книгу, закрыли дорогу в журнал –
Я пошёл выяснять, но молчали чиновники –трусы -
И, слетев с тормозов, я запил, загулял.

Что я только не делал, кого только я не облаял,
И каких обращений в дрызг пьяный не подписал  -
Пригласили гебисты, сказали, чтоб пыл свой убавил,
Я был зол и гебистов подальше послал…

А раз так  -  вскоре был на горячем я пойман,
Взят под стражу, в компании с кем-то судим –
Мне сказали: вовек не видать тебе дома,
А у нас посидишь - станешь сгорбленным дряхлым, седым!..

Но ошиблись паршивцы, едва только прибыл я в лагерь,
За бугром обо мне стали столько писать,
Что гебисты мгновенно покой потеряли
И не знали, куда от позора бежать…

Ну а как же… талантливый, признанный миром,
Захотевший свободы в закрытой стране,
Отстранён от друзей, от божественной лиры,
Сброшен с горних вершин и доходит в тюрьме!

Отсидел я в Мордовии разве, что с месяц,
И ко мне прикатил очень важный гебист -
Не выказывал зла, был улыбчив и весел
И с ухмылкой твердил: ну, поэт, – ты артист!

Жить в Союзе не хочешь?  Ну, что ж не неволим,
Отправляйся  в Америку век доживать,
Вот уж где для брехни тебе будет раздолье –
По чужим голосам свой народ поливать!..

Я смолчал, но подумал печально и горько:
Что ж вы, сволочи,  сдали меня так легко,
Я отчизну любил, как родную сестрёнку,
И был предан ей каждой своею строкой…

Понеслось… воронок, самолёт, пересадка,
Новый рейс – КГБ сдал меня ЦРУ –
Да, в Америке я, только жить здесь не сладко –
Вы не думайте, будто кривляюсь и вру.

Здесь для русской души никакого простора,
 А ломать и менять я себя  не хочу –
Лучше век оставаться мне харьковским вором,
 Чем во всём подчиняться чужому хрычу!..

Ну да ладно - в сердцах – в них чего и не скажешь,
Ведь какие подонки вертелись вокруг –
За всю жизнь не встречал я противней и гаже,
Но молчал – разве мог что-то высказать вслух.

Потому что в гостях, потому что пригрели,
Потому что упорно считали своим…
Не шумели берёзки, не пели свирели,
Не витал надо мною отечества дым…

Резюмирую: я не гожусь в диссиденты –
Не унижусь за мзду петь с чужих голосов…
Мне твердили вокруг: упускаешь моменты!..
Но за них ухватиться я был не готов…

Начал вновь вспоминать всё, что было со мною:
Как ночами водили меня на допрос,
Как пугали особым режимом, шпаною –
Только зря – со шпаной в Загоспромье я рос.

Всё в подробностях мне описали блатные:
Как вести себя, с кем и о чём говорить,
Как легко записаться притворно в больные
И на койке в безделии дни проводить.

Всё я знал, но молчал – ни к чему знать гебистам,
Что пред ними не хлипкий наивный студент,
А хлебнувший немало из жизни нечистой
Изворотливый, жилистый харьковский шкет…

Не хочу быть причастным к среде диссидентской,
Я поэт, и она от меня далека,
Да, сидел, но душой оставался советским
И не мог отделить себя от общака…

Вырвиглазов мне ночью приснился сегодня –
Чисто выбрит и новый костюмчик на нём,
Лишь из аспидных глаз, как из врат преисподней
Так и пышет безжалостным адским огнём.

В пухлом деле моём не тома, а томища –
Сам Эфрон не мечтал про подобный размах:
- Упеку тебя так, что вовек не отыщут –
Заскулишь через год на тюремных хлебах.

Покажи без утайки отцовские письма,
Расскажи мне про то, как ты их получал,
Где и как предавал идеалы отчизны,
И в компании с кем ты «Майн кампф» изучал…

Где оружие прячешь для скорого путча,
Где листовки со свастикой, рация где? –
И не тешь себя мыслями, будто всех круче –
Ты в холодной покуда ещё не сидел!

Лучше честно признайся и сделаем скидку –
Отсидишь пару лет - возвратим все права –
А покажешься крут  - враз окажешься жидким,
Знай - бравада – всего лишь пустые слова!

Погляди в протокол – и не станет вопросов
Раскололись дружки – правду нам говорят.
Не успеешь сознаться – останешься с носом,
И один только будешь во всём виноват.

Наяву я держался – о прошлом ни слова,
А во сне разошелся, и бросил ему:
Вырвиглазов! – с меня никакого улова –
Я давно загреметь мог в любую тюрьму!

Обчищал я карманы, ларьки и прилавки,
Потому что семьи никогда не имел,
Потому что в безжалостной жизненной давке
Как и всякий живой умирать не хотел.

Признаюсь, был когда-то фигурой зловещей –
Посягал на имущество многих людей –
Только знай – никогда не насиловал женщин,
Не увечил старух и не мучил детей,

Навсегда завязал с криминальным занятьем -
И сегодня в Союзе известный поэт!
Никаких показаний не стану давать я –
И судить за измену меня сущий бред!

К панегирикам нет никакого призванья,
Я с другого имею с для жизни доход –
Ни к чему мне награды, почётные званья –
Я без них нашей славной страны патриот.

Это мутное дело - сплошная ошибка –
Я  фашиста за жизнь никогда не встречал –
На крючок ты меня не подцепишь, как рыбку, -
Я сказал тебе всё – я навек замолчал.

Вырвиглазов с тревогой поёрзал на стуле,
Будто в тощем заду шевельнулись глисты:
Прошипел: погоди - не таких ещё гнули! –
Бросил папку на стол и сказал: увести!

Я проснулся в поту, потянулся к бутылке,
Отхлебнул не спеша, помотал головой…
-Вырвиглазов, не жди ни малейшей натырки,-
Знай не сдам никого я, покуда живой!..

Раз без дела, так пить начинаю без меры –
Постепенно ушёл я в глубокий запой –
Ужасались две ведьмы - седые мегеры,
Что в Нью-Йорке тогда были рядом со мной.

Два осколка дворянского древнего рода –
Пережив три смертельно жестоких войны,
Отыскали приют себе возле уродов,
Верных рыцарей грязной какой-то волны.

В Смольном их обучили приличным манерам
И зачаткам ненужной теперь чепухи –
Им когда-то строчили стишки кавалеры,
И они на досуге кропали стихи –

Вот и выбрали их, будто близких по духу,
Чтобы с ними общаясь, быстрей поумнел,
Но напрасно, я слушал слова их в пол-уха,
И желанья поближе сойтись не имел.

Им не нравилось всё: и моё воспитанье,
И по-харьковски красочный сочный жаргон.
Говорили кривясь: обратите вниманье
На манеры свои, поведенье и тон!

Я кивал головой и тянулся к бутылке,
Убегали в испуге они  от меня …
Как я их ненавидел -  училки-страшилки
Не давали пожить мне в покое и дня…

Пил сначала один – над бутылкою виски
И над чистым листом мог сидеть до утра,
А вокруг тишина – ни мышиного писка –
Хоть бы чья-то душа, хоть бы чья-то нора!..

  А, когда надоело бухать в одиночку,
 Я шатаясь забрёл в дорогущий кабак.
 И такая нашла на меня заморочка,
 Что не вспомнить теперь, ни что было ни как.

Только пьяная муть, только злость и обида
И почти непонятный английский язык…
Разметал поначалу пижонов каких-то:
- Вы чего на дороге стоите, козлы?!

Лысый что-то сказал, Мне бы как-то сдержаться,
Ну, а я вместо этого начал орать:
- Не дождёшься, чтоб стал пред тобой унижаться!
Научись-ка сначала меня уважать!
 
Он задраться хотел – но - инстинкт безусловный
На витяшин удар… вынес руку мою…
Треск передних зубов, хрип дыханья неровный –
Он лежит на полу – я шатаясь стою…

Дальше… чёрный провал, - мозг на части распался,
А сложился когда, обо всём позабыл.
Только сдавленный крик в  подсознанье  прорвался:
Пьяный русский ударил и сразу…убил…

Протрезвел от железа, что врезалось в кисти...
Я в наручниках? –Это же  полный облом!
Кто-то в спину толкал…я в сердцах матерился,
Что я сделал, и что со мной будет потом?!.

Чем обидел меня тощий лысый очкарик -
Я в полиции толком не смог объяснить,
Да и что объяснять - я его так ударил,
Что лишившись зубов, он не мог говорить.

Хорошо, что хоть жив – рад я был и за это –
А ведь мог бы убийцей нечаянным стать
Детектив закурив от меня ждал ответа –
Я  мотал головой, силясь что-то сказать…

Получилась молитва: спаси мя, Исусе!
Я поверю, а ты бы меня приласкал...
Отведи от тюрьмы… и…  вмешался продюсер,
Что крутого героя  для  action-а искал.

Он прорвался за мной в полицейский участок
И, представ перед клеткой, где заперт я был
Мне по-русски сказал: ты поедешь на кастинг
Я продюсер, удар меня твой удивил!..

Это классно… ну, просто фантастика… слушай,
Научи меня так – я ужасно хочу…
Нет, шучу! Будешь в action-ах дубасить – так лучше!
Ну, а я, как продюсер, твой action оплачу

Был он толст и высок – в коридорчике тесном
Размещаясь с трудом, он дышал тяжело…
И хрипел: знай в твоих и моих интересах
Сделать так, чтобы с рук тебе это сошло!..

- Познакомимся что ли?  -  он пожал  мою руку:
Константин – одессит  - харьковчанин? – Ну, значит земляк!
И не дрейфь, - ни одна полицейские сука
Не посмеет по тюрьмам гноить твой кулак 

Он достоин иного – отбрось все сомненья, -
Из тюрьмы  прямиком путь ему на экран.
Ну, а там станет брендом всего поколенья…
И не только Америки - множества стран.
 
 Докой был Константин  -  всё в три счёта  уладил,
Обломился очкарик, процесс проиграв…
Сняли фильм, и из Харькова прибыл мой дядя –
По LA-ю протезом своим громыхал.

Ну, племяш! – улыбался он честно и прямо:
Я всегда в тебя верил и ты не подвёл –
Как бы рада была твоя бедная мама,
Что всемирный успех ты в актёрстве обрёл…

Каждый новый проект был чертовски успешен –
“Russian blow” заполнял все big-board-ы страны/
Если б космос был ими так плотно увешен,
То давно бы достигли big-board-ы Луны.

Константин мой пыхтел, набивая карманы,
Я ударом витяшиным всех одарял –
Честно зубы партнёрам крошил - без обмана,
Константин им протезы всем честно вставлял.

Вскоре знали удар мой не только экраны -
На big-board-ах, light-box-ах и строках табло
Красовался во всей красоте первозданной
Ловко найденный бренд – золотой “Russian blow”…

После пятого фильма  вышел я из проекта,
Через несколько лет сам продюсером  был.
“Russian blow”  - до сих пор мой единственный вектор,
Хоть давно, направление я бы сменял…

Но без “blow” меня публика знать не желает,
Только с ним будут прибыльны фильмы мои,
Поневоле Витяшу опять вспоминаю
Что открыл мне когда-то секреты свои..

Может в бронзе отлить монумент ему щуплый
И украсить навеки любимый LA?
Не беда, что был в прошлом фигурой преступной
В миг один засияет средь лучших людей.

Только, думаю, будут ему не по силам
И внезапная слава и сладкая жизнь –
Пусть покоится рядом с маманькой в могиле,
А не ловит шампанского сладостных брызг…

Это я, сделав “cheese”, ослеплю всех улыбкой,
Белоснежьем фарфора подменяя  эмаль –
Кто сказал, что наш мир ускользающе зыбкий? –
В нём за деньги доступна любая деталь.

И ландшафт и пейзаж  мне предложат на выбор,
Круг друзей и любимых впишут в банковский счёт.
Прохожу сквозь толпу, озаряемый нимбом,
И судьбу мою чертит седой звездочёт.

Пусть блажит – я доверюсь лишь зову рассудка,
Отыщу лучший выход из худшей игры.
Для довольства и нег так расписаны сутки,
Что всегда загоняются в лузы шары…

Бывший харьковский шкет – я король превращений –
Старый Свет удивил, покорил Новый Свет.
Я в зачатьях эпох, я в истоках течений.
А вокруг океан, океан моих лет.

Все штрихи к легенде прописал Юрий Иванов

1980 –2006               Харьков


КОНЕЦ ПУБЛИКАЦИИ


Рецензии