Записки грустного существа о светлой грусти сущест

Ты уехала, и поплелся я мимо едва прочерченных контуров по фальшивым перспективам.
В неназойливом соседстве двигаются акриловые и пастельные шаблоны. Плывут бежевые и бледно серые прямоугольники, плавно растекаются, ползут за мной по пути в никуда. Что мне в этой мастерской полной возможностей без желанному. Я выплеснул на себя банку жидкости близкой по тону этюдному городу, мимикрировал, заперся в потаенном и обжитом уголке. Уснул в незаконной и усталой жизни тоски вперемешку с сыростью августа. Испортил несколько листов белой, меланхолично капая на нее буквы. Сложил что-то похожее на домик из мятых игральных карт. Выкурил больше обычного, подавился, закашлялся и печально-гордый лег спать.

Утром по городу прошел я и дождь. Затем вышло редко теплое августовское солнце, свежескошенная трава чуть запрела и воздух запах арбузом. В глаза вдруг бросились, цветы в придорожных клумбах. Дуб, словно исподтишка, уронил на макушку два желудя. Я напряженно боролся с подкатывающей радостью от солнечного дня, его цветов и запахов - показное невнимание к заигрыванием природы, ведь ты уехала, мне грустно.

Из снов памяти вижу тебя на берегу в поисках «счастливых» камней - камней с дырочкой посередине. Ты морщишь мордочку и говоришь, чего «хочет киска» - ты ребенок. Рыжеватый пушок на твоих руках, светящееся сквозь твои уши солнце, ты ребенок, а как ты плакала и «хотела к маме», ты ребенок.

Конечно, если глядеть пристально, то в «киске» проглянет каприз не из детских, а в пушке темнеющие волоски – руки властной, или даже своевластной особы, (не идет к тебе это слово). Но эти неверные приметы и черты были частью целого, частью твоего образа, частью неотъемлемой. Я не понимал этого, был нетерпелив, сердился, забивал их под глянцевую обложку, а ты все чаще плакала и хотела к маме, и ты уехала.
Это произошло не сразу, сначала мы жили в одной комнате и дулись друг на друга. Потом ты сказала, что «кажется, любишь одного человека». Потом вышла за него замуж. А уж потом уехала. Но это все лишь хронология стоявшая нам многих слез, и не имеющая для меня никакого значения.

Теперь жизнь течет сквозь призму грусти, сталкивается со счастьем бытия и уносится прочь в обиду и скорбь, прочь от дождя, прочь от солнца - всякая радость незаконна, ведь ты уехала. Это безумие, но лишь в том случае если оцениваешь со стороны, не стоит судить, не нужно. Я в норме просто ты уехала.

У меня в кармане билет. Билет в ту самую сторону, вслед за тобой, но хочу ли я тебя видеть, говорить с тобой, слышать твой спокойный голос? «Да», кричит моя слабость, и поеду я в вслед за тобой. Возможно, падут последние препоны самолюбия, проделаю на ватных ногах несколько шагов на встречу с девушкой, как две капли похожей на тебя. И, если день будет солнечный, могут светиться ее уши точь-в-точь как твои и рыжеватый пушок на руках… обидное сходство. Вижу твою копию, искусную, с учетом бесчисленной массы подробностей и мелочей. В ее речи можно выслушать пару твоих интонаций, и в суровом лице разглядеть намеки твоей, наверняка краденой улыбки.

Билет в сторону твоего отъезда, по твоему пути, не билет к тебе. Как ни жаль в этом приходиться сознаваться… И ехать по инерции, не понимая, зачем и куда? Ночь под стук колес протянет меня обремененного зрением и слухом, вдоль сырого перрона, и покачусь в точку на лини горизонта. В глазах будут перемежаться вертикали столбов и срывающиеся горизонтали проводов, в ушах заухает и заскрежещет дорожное железо. Я еду. Вернее меня везет. Меня и мою грусть, а есть ли ты? Может быть, но ты… Ты придуманное мной обоснование одиночества. Никто другой теперь мне не нужен. Ни с кем другим я не испытаю тех, отретушированных и отшлифованных одиночеством, радостей. Из бытового раскола я, садовник собственной жизни, вырастил трагическую гиперболу прекрасную своей скорбью. Одновременная плотность и эфирность позволяет плести из нее нити-строки, больно ударятся, блуждать в ней. Отстранившись понять, что безумен. Приблизившись поверить, что бессмертен. Это истинно «мой мир», в который я не смогу, при всем желании не смогу пустить посетителя. Даже ты близкое моей гиперболе существо, и в некотором смысле мать ее не увидишь мой мир, не разделишь его прелести. Тем более, что ты уехала.

1

На всякой плоскости слой пыли и золы, пастельное белье сырое, пахнет китайской лапшой, апельсинами и подпорченной курицей. Я в вагоне, и уже где-то в Свердловске, забыл, в Екатеринбурге. С его, уже детским, набором придорожного креста на места ипатьевского дома, неподвижным крокодилом сто двадцати лет… Интересно, жив ли он еще, а еще интересней был ли жив, когда я его видел, в купе с огромными ощипанными попугаями, замученными медведями, тиграми? Тронулись. Да ну, к черту все! …а слона съеденного свердловскими мышами, мне было жаль только в детстве. Апатия ко всему. Уже угасает надежда на никчемную встречу. Спать, спать, как можно больше, и что-нибудь пройдет. Снова поволокло по рельсам…

Рельсы. Я столько времени провел в дороге, что теперь земной шар в моем восприятии, обмотанный и стянутый проволокой рельс, не представляется обидно огромным и необъятным мячом. Он как бы сжался и уже помещается в моем сознании, не в пример образу вселенной. Я не был во Владивостоке или Мурманске, но ощущаю это расстояние, знаю, что могу там быть. И нет уже в этом, почти нет, никакого чуда, и жаль. Ведь было, «Случайно на ноже карманном найди пылинку дальних стран и …»

Пылинки. В училище я придумал теорию, согласно которой мир лишь частица серы на спичечной головке. Поймите, материя состоит из атомов, которые в свою очередь состоят из ядра, вокруг которого вращаются частицы. И если представить, что огромное солнце – ядро, то получится что огромная солнечная система лишь атом в молекуле вселенной. Та в свою очередь молекула какого-то вещества. И почему б ей не быть молекулой серы на спичечной головке? Рассуждая в обратную сторону, запросто приходишь к выводу, что в твоем кармане находится бесчисленное количество миров. Мой общечеловеческий эгоизм ставил нас – людей в середину этой бесконечной в обоих направлениях цепочки. А где мы находимся на самом деле не важно. Чудесная все-таки пора была, изобретение собственного «велосипеда» становилась важной частью жизни, опять же и «проклятые вопросы» волновали до дрожи в рассудке. Рождались строки первенцы, рождались потому-то хотелось написать, как хотелось есть, быть свободным, любить и поражать окружающих фактом своего существования.

И что теперь, (так и напрашивается «в итоге») - старость в молодости, угнетенность, одиночество и прочь.

В полночь я сойду на перрон надуманной и забытой студенческой жизни. В город, где жил богом в ореховой скорлупе, провожал живые самолеты, стал и умер поэтом, любил, и несколько раз плакал. В общем, был знаком с одним из своих воплощений.


Рецензии