Рейнская элегия

                1

Так пасмурно, что кажется с утра
Настольную зажечь придется лампу.
В окошке подгулявшие ветра
Трясут каштану панибратски лапу,
Пугают птиц, присевших на траву,
И рвут зонты из рук у пешеходов.
На крышах прутья молниеотводов,
Покачиваясь, хлещут синеву,
Точнее, серость тающих небес,
И листья с потемневшего асфальта
Подпрыгивают вверх и крутят сальто,
Как будто в них вселился некий бес.
Порывами морщинит лужи дрожь,
Фонарь согнулся, словно знак вопроса,
И, видимо, невыспавшийся дождь
В падении глядит на землю косо.
Тем оживленней льющийся уют
Настольной лампы. В невысокой кружке
Дымится кофе. Ласково друг к дружке,
Обнявшись, буквы на бумаге льнут,
Зовя к себе хотя бы запятой,
Хотя бы точкой присоединиться,
И свет ложится каплей золотой
На их густые черные ресницы.
Но стоит буквам разомкнуть узор,
Как под настольной лампой, щурясь слепо,
Блеснет все тот же бесприютный взор
Осеннего сереющего неба.
Всё те же бесконечные дожди
Мир заключают в серебристой клетке,
И осень кудри рыжие на ветки
Накручивает, как на бигуди.
И чертят, как сошедшие с ума,
В тяжелом воздухе зигзаги птицы,
И мокнут сиротливые дома,
Отряхивая капли с черепицы,
И, словно парус, поднимают зонт
Прохожие, размывшиеся в пятна,
И уплывают прочь за горизонт.
И знает Бог, вернутся ли обратно.


                2

Угрюмый Рейн. Открытое кафе
На берегу. Протяжный чаек говор.
Натопленная кухня. Тучный повар.
Готовит мясу аутодафе.
В бутылках отражаются, дрожа,
Огни настенных ламп. Неторопливо
Официант разносит в кружках пиво,
Как раздающий золото раджа.
Ему наверное под пятьдесят;
Улыбка, оттененная усами,
Густые брови птицею висят
Над мясляными южными глазами,
Чернеющими, как сплошной зрачок.
На толстом пальце перстень. Белый китель.
Он смотрится, как некий победитель,
Поймавший посетителя в сачок.
Подобно праздничным колоколам,
Звенят бокалы, вилки и тарелки.
Снаружи ветер. По пустым столам
Сухие листья прыгают, как белки,
Спасаясь от незримого ловца,
И тонкие сиреневые тени
Два полуобнаженных деревца
Бросают на бетонные ступени.
Они как будто замок сторожат,
Где дух пивной вершит свое господство,
И даже не от холода дрожат,
А от сознанья своего сиротства.


                3

– Один бифштекс, картофель «фри», салат.
– Что будем пить?
                – Пожалуй, кружку пива.
– Мне – порцию лосося. Без подливы.
– А на дессерт?
                – Горячий шоколад.
– Сию секунду.
                – Предлагаю тост...
– Кислятина, ей-Богу, а не «кьянти»...
Что скажете о сем официанте?
– Довольно мил.
                – Какое мил – прохвост!
Поверьте, я отнюдь не ксенофоб,
Но эти турки...
                – Он-то итальянец.
– А суть одна и та же: иностранец!
Что по лбу, понимете, что в лоб.
– А говорите...
                – И скажу опять:
В Германии не сыщешь скоро немца.
– Да бросьте!
                – Вы наивнее младенца.
Поговорим лет эдак через пять.
Звенит фаянс, играет, пенясь, хмель
В прозрачном чреве хрупкого бокала.
И носится официант по залу,
Мохнатый и упитанный, как шмель.
– Мне – венский шницель и картофель «фри»!
– Мне – белое вино!
                – Мне – кружку пива!
– Всё, сказанное вами, некрасиво.
– Поговорим годочка через три.
– Что будем пить?
                – Один стакан воды.
– Простой воды?
                – Простой, как угол дома.
– Простите?
                – Извиняюсь, идиома.
Ну, скажем так: простой до тошноты.
– Боюсь, я вас не понял.
                – Боже мой!
Стакан воды. Обычной. Минеральной.
– С лимоном?
                – С пузырьками. Для оральной
Услады тела.
                – Шли бы вы домой.
– Да я не пьян. И не совсем дурак.
Я просто весел. Веселюсь до колик.
Скажите, а нельзя присесть за столик
Снаружи?
                – К сожалению, никак.
– Но почему ж никак?
                – Мы с октября
Обслуживаем только в помещеньи,
Поскольку холодает.
                – Это зря.
Ну, хорошо. Несите угощенье.
«...Однако, неприятный человек.
Быть может, сумасшедший? Непохоже.
Не немец. Но не турок. И не грек.
И не испанец – слишком светлокожий.
Наверное, поляк... Не все ль равно –
Клиент. Совсем особая порода.
Сиди себе, пей пиво, пей вино...
Ах, да – он заказал простую воду.
Не наживешься, право, на таком...»
«...Ну-ну. Высокомерье истукана.
Глядит, как Бонапарт на таракана –
Спасибо, что не давит каблуком.
Да, скучно жить на свете, господа,
Которых тихо презирают слуги,
Причем, ответно... Время, как вода,
Течет вперед, и в нем полощут руки
Пилаты, отмывающие кровь,
Что стала половиной океана.
И к нам оно затем приходит вновь,
Скукоженное гранями стакана...»
– Вот ваш заказ.
                – Простите?
                – Ваш заказ.
– Я закзал вам время, а не воду.
– Как-как?
                – Шучу. Разыгрываю вас.
Я – психопат, сбежавший на свободу.
Я путаюсь, где мысли, где слова,
Где действия. Хотите, я заплачу?
– С вас евро пятьдесят.
                – Возьмите два.
– Благодарю. Возьмите лучше сдачу.
– Я вижу, вы горды. А это – грех.
Сейчас, допью водичку и исчезну.
Желать кому-то счастья бесполезно,
Но благ – желаю. Всяческих и всех.
Скажите только, мудрый мой Эйнштейн,
Что там за речка движется в окошке?
– Вы шутите?
                – Ну, разве что немножко.
И, все же, что там, расскажите?
                – Рейн.


                4

Медлительная бурая река,
Похожая на спящего медведя.
Сереющее небо. В тусклом свете
Седые гривы моют облака.
Скользят высокомерные баржи,
Пыхтят и брызжут пеной теплоходы,
И чайки, словно юркие пажи,
Как мантию несут за ними воду.
По берегам, прозрачны и наги,
Деревья в вопросительном движеньи
Глядят в теченье мутное реки
И в нем напрасно ищут отраженье.
Их тень ложится грустно на траву,
Как тело побежденного колосса,
И сорванную легкую листву
Свивает ветер в рыжие колеса.
«...Да, это Рейн. Не так давно чужой,
Теперь он мне необъяснимо близок.
Укрытый дымкой, словно паранджой,
Он пополняет тот незримый список,
Что составляет суть мою. Горька
Пространственного бегства паранойя.
Страна родной не стала. Но река
Неуловимо сделалась родною.
Державы, разбредясь, как корабли,
Хранят свою особость и сердечность.
Но реки по артериям земли
Несут объединяющую вечность.
Их древняя, но детская душа
Лучам открыта солнечным и лунным,
Которые бегут по ней, дрожа,
Подобно извивающимся струнам,
И ветер, как невидимый смычок,
Касаясь их, творит свои мотивы,
И воды по веленью перспективы
Впадают в небо, чей пустой зрачок
Глядится в них, как в зеркало, скорбя
О вечности и суете движенья,
И в хрупкости земного отраженья
Как будто хочет отыскать себя».

 
                5

– Ну, здравствуй, Рейн. Ты удивлен, мой друг,
Что я заговорил с тобой. Наверно,
Со стороны глядится это скверно
И нарочито, как пожатье рук
С каштаном или кленом. Но они
Людей, пусть безразличней, но честнее
И – я несу, должно быть, ахинею –
Мне почему-то более сродни.
Ты знаешь, я хотел быть лесником –
Когда-то в детстве. Жить в глухой сторожке,
Протаптывать меж соснами дорожки
И не нуждаться, в общем-то, ни в ком.
Подкармливать зверей, а не съедать,
Быть с небом и землею солидарным
И – уж кому, не знаю – благодарным
За истинную эту благодать.
Прости, я очевидно говорю
Высокопарно. Сути не меняет.
Высокопарность то мне извиняет,
Что это правда. Ближе к ноябрю
Я делаюсь правдив. Прости, шучу,
Хотя шутить давным-давно устал я...
Итак, как видишь, лесником не стал я
И жить в сторожке больше не хочу.
Вот парадокс – с людьми мне тяжело,
А без людей – совсем невыносимо.
И так во всем – живешь, себе назло,
И чувствуешь, как жизнь проходит мимо.
Твой дух, как змей, на ниточке парит,
А ты мотаешь эту нить упрямо
На палец...
                – Посмотрите, папа, мама! –
Тут пьяный дядя с рыбой говорит.
– С рекою, мальчик.
                – Ты опять шалишь,
Негодный Фрицхен, ты проказишь снова!
Оставь в покое дядю!
                – Что вы, что вы, –
У вас очаровательный малыш.
И сколько же дитяте вашей лет?
Не может быть! А если в килограммах?
Прощайте, папа, до свиданья, мама, –
Передавайте бабушке привет.
... Зачем я с ними так? Зачем клыки,
Подобно волку, скалю в раздраженьи?
Я понимаю, Рейн, что земляки
Твои достойны, верно, уваженья,
Но чужды мне они, и я им чужд.
Да и свои – по-своему – мне чужды.
Понятие любви и чувство дружбы
Незримо выпало из наших нужд.
Трубач упился собственной трубой,
Флейтист повязан с флейтой Гименеем.
Мы потому любить и не умеем,
Что чересчур увлечены собой.
Да, очевидно, перемена мест
Легко воспринимается не всеми.
В пространстве совершая переезд,
Мы просто останавливаем время,
И кажется, что каждый миг и час
Бездумно, безвозвратно, бесполезно
В какую-то зияющую бездну
Уносится, не задевая нас.
А мы, меж тем, уходим с ними прочь,
И наша нить натянутая рвется,
И мы гадаем тщетно, как зовется
Грядущая неведомая ночь.
А немцы – вздор. Верней, не немцы вздор,
А наше ощущенье чужеродства.
И местечковый мелочен раздор
В сравненьи с чувством общего сиротства.
Что немцу яд – пожалуй, съест еврей.
Что выпьет русский – для других отрава.
Наверное, у всех монастырей
Давным-давно не годные уставы.
Они – условность. И монастыри –
Условности, ветшающие ныне,
Поскольку с Богом можно говорить
И в баре, и в казарме, и в пустыне.
Его нерасшифрованый Завет
Хранится в нас. И мы, светло и слепо,
Вопросы, как стрелу, пускаем в небо,
Но – Боже мой – услышим ли ответ?


                6

Прости, слегка увлекся. Ты устал?
Я закурю, пожалуй, сигарету.
Покоя нету, воли тоже нету,
А счастье – как магический кристалл,
В котором всё возможно разглядеть,
Вот только счастья самого не видно...
Немного горько, чуточку обидно,
А больше – глупо. Ежели одеть
Мечту, к примеру, в мясо и скелет,
Она умрет, рассыплется на части.
Счастливые не замечают счастья;
Сапожники гуляют без штиблет.
Мне, собственно, хотелось рассказать
Совсем другое. Ты как та старуха,
Что всё кивает, слушая вполуха,
И продолжает спицами вязать.
Мне тридцать три. Не избежать искус
Сравнения. Хотя и непонятно,
Чем прежде занимался Иисус –
Есть белые в Евангелиях пятна.
Свидетельствуют ныне, будто он
Жил в Индии и изучал там йогу,
Оттачивая будущий канон...
Какая, впрочем, разница, ей-Богу!
Мне тридцать три. Уже. А я пустей
Опорожненной пьяницей бутылки.
Всю жизнь, как Винни-Пух, чешу в затылке –
Сотру затылок скоро до костей.
Брюзжаньем выражается протест,
Ученья не написано ни строчки.
Какая там Голгофа или крест –
Обыкновенный крестик на цепочке.
Какое там всех ближних возлюбить,
Когда я толком не умел влюбиться,
Стараясь поскорее позабыть
Случайно повстречавшиеся лица.
По жизни прошагать к плечу плечом
Или к локтю, как говорится, локоть?
Я, правда... Но любовь тут не при чем.
Куда верней подходит слово «похоть».
Моя отнюдь не набожная мать
Считала, будто это детский вирус,
И самый факт, что мальчик, вроде, вырос
Отказывалась напрочь понимать.
Нас отравляют с самых юных дней
Желанием укрыть в свое пространство.
Наверное, тиранства нет страшней,
Чем любящих родителей тиранство.
Нет, даже просто любящих – любя
Без меры и, тем более, без веры,
Любимых обглодав, как изуверы,
Мы любим в них по-прежнему себя.
Увы, я знаю то, что говорю –
Тому два года... Сам не понимаю,
Как это вышло... В середине мая...
Ты извини, я снова закурю.
Уж лучше б я в молчании курил,
Глядел, как дым свивается в колечки,
И в мудрости неторопливой речки
Свою тоску и смуту растворил.
Слова, слова и в третий раз – слова.
Густая, разъедающая скверна.
От этих слов у Гамлета, наверно,
До срока повредилась голова.
Недаром был бедняга нелюдим
И грудь подставил под удар кинжала...
Я помню, вечно мать моя брюзжала:
«Ты слишком много говоришь, Вадим».
Ну, вот я и представился. Теперь
Поговорим о тщетности беседы,
О том, как в мир пришел багряный зверь
И превратился в твоего соседа,
Как жаждал Дульсинею Дон Кихот
Однажды подержать в обътьях потных,
И как любовь, творя обратный ход,
Нас превращает из людей в животных.
...Итак, был май. Чудесный теплый день,
Разнеженный и чуточку блаженный.
На распростертой зелени сирень
Вскипала белой и лиловой пеной,
Переодевшись в праздничный наряд
И чтя весны, должно быть, этикеты,
Каштаны, дружно выстроившись в ряд,
Дарили птицам свежие букеты.
...Она не шла, а медленно плыла,
Глаза укутав в длинные ресницы,
Как будто по воде скользила птица,
Сложивши за спиною два крыла.
В ее движеньях восхищала лень –
Она, как одолжение, казалось,
Земли и даже воздуха касалась
И нехотя отбрасывала тень.
Я ощутил, что я схожу с ума.
В каком-то наркотическом весельи
Деревья, люди, улицы, дома
Передо мной поплыли каруселью.
Навряд ли это было наяву –
Такое и привидится едва ли...
Я имени ее не назову.
А, впрочем, назову. Алина. Аля.
Вот так я и влюбился – в первый раз.
Ей было девятнадцать. Томной пчелкой
Жужжала речь. Озера серых глаз
С нависшею каштановою челкой.
Мне с нею то хотелось умереть,
То жить до ста, от страсти сатанея.
Мне стало ясно, что до встречи с нею
Я жил наполовину. Нет – на треть.
Я вылез из берлоги наконец,
От спячки отряхнувшись, как от скверны.
Я был ей и любовник, и отец,
И даже мать кормящая, наверно.
Я сам не понимал, как, не любя,
Жил эти годы. Аля улыбалась,
И в обожании моем купалась,
И позволяла мне любить себя.
Я вечером читал ей книжки вслух,
Как малому капризному ребенку.
Она ж, подобно томному котенку,
Лежала, отгоняя лапкой мух
И щурясь. За окном сгущался мрак,
Таинственно дрожа от сладострастья...
Я вел себя, быть может, как дурак.
Но только дуракам известно счастье.
Любовь, конечно, больше, чем кровать –
На чувства и беседы вне постели.
Их было слишком много. Дни летели,
И Аля начинала уставать
От их одноообразья, от меня
И даже от себя. С ней неразлучен,
Я стал привычен ей. А, значит, – скучен.
Вот только без нее уже ни дня
Я жить не мог, ее улыбку, речь,
Ее глаза глотая, как наркотик.
«Ах, Алечка, ах, мой пушистый котик!..»
Но, очевидно, чтоб любовь сберечь,
Ее необходимо отпускать
Воздушным змеем на незримой нитке,
Не подвергая повседневной пытке –
Занежить, залюбить и заласкать.
Ей сделалось со мной невмоготу.
Она подолгу не бывала дома,
А я сидел на стуле невесомо,
Уставившись глазами в пустоту,
Как некий неуклюжий манекен,
То проклиная, то прося прощенья,
И спрашивал ее по возвращенью:
«Где ты была?» В виду имея – «с кем?»
Сперва смущалась Аленька слегка,
Затем меня сознательно терзала
И, наконец, не выдержав, сказала:
«Завел бы ты, Вадим, себе щенка.
Мне надоело в вечной жить борьбе».
«А мне – тебя выглядывать в окошко!»
«Я не щенок. Я – маленькая кошка,
И я сама гуляю по себе.
Ты так похож на собственную мать,
Без спросу подменяя в человеке
Свою слепую тягу опекать
Потребностью его в твоей опеке.
Я не нуждаюсь в ней. Я молода
И жить хочу спокойно и свободно,
Встречаться с теми, с кеми мне угодно...»
«И к ним в постель ложиться иногда?..»
Да, я сошел с ума. Я ревновал
Ее ко всем и вся, напропалую.
И наши ссоры в некий ритуал
Переросли, как прежде поцелуи.
Я мучил нас обоих, может быть,
И выхода из тупика не видел.
Я Алю от души возненавидел,
Но, ненавидя, продолжал любить.
Я сил не находил расстаться с ней,
Но в грош меня не ставя как мужчину,
Она могла уйти на пару дней,
Не утруждаясь выдумать причину...
Всё кончилось, когда в последний раз
Она исчезла сроком на неделю.
Я сутками валялся на постели,
Щетиною оброс, как дикобраз,
Не мог ни спать, ни есть. Мог только пить,
За рюмкой рюмку, приглушая муку.
И мысль рождалась страшная: убить!
Убить ее, как бешеную суку!
... Она открыла дверь своим ключом.
«Ты где была?» – я зарычал по-волчьи.
Она прошла на кухню, властно, молча,
Небрежно оттолкнув меня плечом.
«Ты где была, мерзавка?!» «Ты дикарь.
Где надо, там была. Где захотела».
«В последний раз...» «Тебе какое дело?»
«Ты потаскуха!» «Ну, давай, ударь.
Мужчина, царь природы, покажи,
Что ты умеешь, кроме алкоголя».
И я ее ударил. От души.
Вернее, от отчаянья и боли.
Она упала. Глянула в упор
И прошептала: «Подойди поближе...
Тебя я презирала до сих пор.
Теперь тебя я просто ненавижу.
Ты негодяй, подлец и жалкий трус.
Ты был мне мерзок с самого начала...»
Не помню, что она еще кричала,
Как будто с сердца сбрасывала груз.
Перечисляла, кажется, мужчин,
Успевших побывать в ее постели.
Моя душа не умещалась в теле.
Я чувствовал, как из ее пучин,
Как айсберг, ледяной всплывает гнев,
Взломав терпенья и рассудка дверцу.
И я ее ножом. Ударил. В сердце.
От самого себя осатанев.
Побрился, чтобы рыжей бородой
Поступок не опошлить беспредельный,
И принял душ, смывая хмель недельный,
Холодной освежающей водой.
Затем, уже отнюдь не подшофе,
Спокойный, словно ворон на погосте,
Минут пятнадцать просидел в кафе,
А из кафе к тебе явился в гости.
Что скажешь, Рейн? Тебя я не потряс?
К историям подобным ты привычен?
Ты, видимо, их слышал столько раз,
Что стал к их содержанью безразличен.
Кати же воды мутные свои,
Ей-Богу, я не стану в них топиться –
В чужой стране, без веры, без любви,
И в довершенье ко всему – убийца, –
Однако же, не стану. Этот свет
Мне, очевидно, надоест не вскоре.
Одно прошу: передавай привет
При вашей встрече Северному морю.


                7

Как быстро вечереет в октябре.
Глотают город сумерки и тени,
И в них мелькают люди и растенья,
Измазавшись в фонарном серебре.
И, кажется, смущение умов
Над крышами восходит силуэтом,
И окна лишь подчеркивают светом
Унынье в очертаниях домов.
Как хорошо в такие вечера
Вернуться из пустеющего мира
В уютную и светлую квартиру
И слушать, как холодные ветра
С дождем напару бродят за окном,
Болтать вдвоем, на стол собравши ужин
С зажженными свечами и вином,
И чувствовать, что ты кому-то нужен.
Но страшно приходить из темноты
В квартиру, что внезапно опустела,
И где на кухне, около плиты,
Лежит без жизни стынущее тело.
Ты словно вносишь в дом с собою дождь
И сумерек сгустившиеся тени,
И гулко отзываются ступени
Под тяжестью медлительных подошв.
Этаж встречает мертвой тишиной,
Чернеет коридор бездонной глоткой,
И неохотно в скважине дверной
Вращает ключ скрипящею бородкой...
– Ты где гулял?
                – Не понял.
                – Ну и ну.
Надебоширил и удрал куда-то...
Ну, хорошо. Вернулся? Очень рада.
По крайней мере, я теперь засну.
– Но, Аля...
                – Я прошу: не начинай
По-новой. Я уж двадцать лет, как Аля.
Мы, кажется, друг другу всё сказали.
Иди поешь. Не хочешь – выпей чай.
– Но разве я... Тебя я не убил?
– Вадим, ты окончательно рехнулся.
– Но как же... В кухне... Помню, замахнулся
Ножом...
               – Вадим, ты снова что-то пил.
– Не понимаю... Нет... Не может быть...
– Ах, Вадик, ты не ястреб, а голубка.
Необходима страстность, чтоб убить.
А ты, увы, не создан для поступка.
Да ты б меня ударить не посмел –
Ни духу не хватило бы, ни мочи.
Ты только на словах бываешь смел.
Прости, но я устала. Доброй ночи.
... На кухне пусто, чисто и темно.
Вода о мойку каплями стучится.
И вечер фиолетовый сочится
В немного приоткрытое окно.
Фонарь в дождливом мареве дрожит
Холодным голубым цветком пиона.
По опустевшей улице бежит
Светящаяся музыка неона.
Любовно убаюканный рекой,
Ее теченьем надвое распорот,
Неторопливо засыпает город,
К воде прижавшись каменной щекой.
Лишь дождь прошелестит из тишины,
Да ветер за окном совою ухнет.
И лучик заблудившийся луны
Немного робко освещает кухню –
Холодный суп, забытый на плите.
Засохшего лимона половинка.
И календарь, где бродят по воде
Два розовых задумчивых фламинго.


Октябрь2003 – 23 августа 2004


Рецензии