Сестра

В последнее время она любит приставить свою ладонь к моей и сравнивать наши руки. Мои непременно кажутся ей красивее, чем её. У нее маленькие тёплые ладошки, мягкие и чем-то похожие на кошачьи лапки, у меня – холодные длинные пальцы, нервная венка на кисти и длинные бледно-розовые ногти. Она говорит, что ей нравятся мои руки, и что ей хотелось бы, чтобы у нее были такие же.
Ей четырнадцать. У нее круглое лицо и улыбающиеся глаза, она смеется заразительно и часто, наверное, если я не буду слышать этого смеха, мне будет казаться, что я оглохла. Я люблю ерошить её волосы и красить ей глаза перед школьными вечерами. Она возмущается, и говорит, что они у нее совсем не как мои, и говорит это с сожалением. А у нее очень красивые глаза. Нижнего века почти не видно, но ресницы длинные, темные, с золотистым сиянием на кончиках, она часто моргает, когда я крашу их тушью и возмущается: «Теперь я как кадра!»
Ничего ты не как кадра, сердце моё, ты просто никак не привыкнешь к своей красоте.
Она смотрит на меня, когда я одеваюсь или обмеряю талию, чтобы в очередной раз жалостно воскликнуть: «Ни черта не поправилась!», и говорит, что она была бы рада иметь такую фигуру. Я качаю головой. Она ничего не понимает.
Ей четырнадцать. В мои четырнадцать я болела «Мастером и Маргаритой», запоем читала Ахматову и не знала, куда девать свои чертовы руки, если в них не было карандаша или сумки. В мои четырнадцать я думала о выпускном платье и даже точно представляла его себе. Платье было из голубой, цвета неба, органзы. Я тогда еще не слушала «Флёр» , но голубое платье было символом – и я видела, что на выпускном балу у меня будет платье из голубой органзы, мягко мерцающие волосы, уложенные в высокую благородную прическу, горделивая шея и белые туфли.
Платье было из бледно-розового атласа, без ненавистных колец под юбкой, и я держала голову с высокой прической гордо и чуть насмешливо. Все говорили, что я чудо как хороша. Я думала, что наверное, так и есть, но не очень-то верила в это, и смотрела на свои руки в светло-розовых атласных перчатках.
Она старательно прячется в балахонистые футболки и бурчит что-то невнятное в ответ, когда я говорю, что по дому нельзя ходить в пижаме. Носит кеды с зелеными шнурками, джинсы и не любит платья, застенчиво пожимает плечами в ответ на «Ты очень красива». Не верит. Она достает меня отличиями катаканы от хироганы, и отказывается дочитывать проспойлеренный мной «Агасфер».
В свои тринадцать я была нескладной девочкой, остригшей длинную косу и как-то сразу ставшей без нее «как все». Больше всех, кажется, была тогда разочарована она – она отказывалась стричься, потому что ей хотелось иметь такие же длинные волосы, как мои. Я была вся из коленок и локтей, она в тринадцать – мягкая кошечка, короткие пушистые волосы и ямочки на щеках, маленькая, смешливая, спокойная – не то, что я.
Если так посмотреть, мы всегда были разными. Не просто неодинаковыми – разными. Когда она родилась, мне было пять, я приехала с папой в роддом в ситцевом платье и голубых колготках, и мама, держа её на руках, выговаривала папе, что он не отправил меня переодеваться, а медсестра смеялась и говорила, что мы от радости забыли всё на свете – папа тоже был небритый и лохматый.
Потом было много слез – я ревновала, ругалась, дулась, твердила, что меня больше никто не любит. Мама сначала ругала меня, потом садилась рядом, обнимала и говорила что-то мягко и тихо, а потом мы вместе плакали.
Когда она подросла, я избегала её и отказывалась с ней играть, отчасти потому, что играть с ней нужно было либо изображая из себя нечто невероятное, либо несясь куда-то очертя голову. Я сбегала и сидела на старом клене у прачечной, слушая, как она зовет меня, превращая слог «ли» в моем имени в «йи».
Однажды она пришла ко мне в школу. Одна, за два километра. Хорошо помню: меня зовут с урока, я иду в кабинет директрисы, там сидит она и болтает на стуле ногами. Чуть позже появляется мама, путаясь в полах дубленки, и начинает плакать прямо в коридоре, я возмущена: сестра пришла ко мне в школу в резиновых сапогах на босу ногу и моей синей лыжной куртке. Январь. Она гладит маму по спине, рукав чересчур длинный, куртка до колена, и твердит: «Не пачь, мама, не пачь». А потом рассказывает, что она «ша, ша и доша». А мама говорит, что узнала, куда пропала ее пятилетняя дочь от бабульки, которая встретила её на дороге. Та попыталась вернуть сестру назад, но тщетно. Дитё послало бабушку (удивляюсь, что просто к черту), и продолжило свой путь. Ей просто было скучно дома, пока родители на работе, а я на занятиях. Два километра, январь, одеревеневшие резиновые сапоги; в моей школе она была раз или два – её привозили на машине.
Потом она уходила гулять со своим дворовым товарищем в Махачкале, и тоже никто не знал, куда. Мама ломала руки, я успокаивала ее, твердя, что всё с ней будет хорошо, почему-то я была уверена, что она не прыгнет в канал и не выйдет на дорогу. Нашёл её дядя, и первое, что она сказала, было: «Дядя Магомед, пообещайте, что мама меня не убьет». А у мамы, когда она ее увидела, просто подкосились ноги, и опять маленькие детские руки гладили мамины волосы, а тихий-тихий голос твердил «мам, не плачь».
Еще она прыгала в спасательный круг и чуть не утонула в бассейне, когда ей было четыре. Ужасно боялась муравьев. Прыгала с крыши в снег. Таскала домой бездомных котят. У нас дома и во дворе в качестве её домашних животных успели пожить лягушки, кошки, хомяки, собаки, черепахи, голуби, кролики и коза Маринка. Последняя, кажется, была единственным животным, от которого сестра была рада избавиться – коза бодалась и не давала ей проходу, поэтому её сплавили какой-то старушке.
Потом она пошла в школу. Я хорошо помню вечер за год до этого, летом – мы у тети на даче, лежим на кровати, и я рассказываю ей о том, как проходит время в школе. Она болтает ногами и слушает внимательно, изредка задавая странные вопросы. Я говорю, что она непременно будет отличницей. Вошедшая тетя смеется: она непременно будет драться со всеми подряд. Сестра хмурится и смотрит на синяк на коленке. Колени у нее вечно были в синяках, ссадинах, а то и порезах – она дралась, умудрялась падать на битое стекло или столкнуться на велосипеде с собакой и прийти домой в пыли и крови, но без слез.
Как-то в детстве она растянула руку и недели две носила ее в лубке на перевязи. Это не мешало ей взбираться на шкафы, держась одной рукой, и проделывать свои выходки в обычном режиме – нон-стоп.
В школу она ходила со мной, у нас были одинаковые джинсовые сарафаны, и несмотря на пророчества родственников, она не дралась. Совсем. Зато мы с ней часто ругались по пути в школу, она упиралась и говорила, что устала и никуда не пойдет. Мы останавливались посередине дороги, и я готова была выть от злости – но она с места не трогалась. Приходилось тащить.
Потом ей делали операцию в центре микрохирургии глаза. Она лежала там в палате с чужими девочками. С некоторыми были мамы. Мы ездили в больницу каждый день и выводили её гулять на несколько часов, она не хотела возвращаться и говорила, что девочки начертили в палате линию, за которую ей заходить нельзя, но она заходит, потому что они дуры. Мама шла в палату.
Потом была операция, и две золотисто-розовых полоски на глазном яблоке, я как раз пришла из летнего лагеря, где была вожатой в её классе. Следы от этой операции прошли не сразу и незаметно, а в следующем году будет еще одна. Третья или четвертая.
Собственно, я до окончания школы так и не осознала, как сильно я ее люблю. Никаких пасторалей. Мы ругались вдребезги, до слез и сорванных голосов, потом мама мирила нас и заставляла целоваться. Мы молчали еще некоторое время, а потом забывали, что не разговариваем. Я ходила к ней в класс и следила за тем, чтобы у нее всё было хорошо. Будила по утрам, заставляла завтракать, разбиралась с мелким хулиганьем, не дававшим ей покоя, а однажды даже подралась с ровесником. Я до сих пор не уверена, поверила ли мне мама, когда увидела огромный багровый синяк, оставленный на моем колене битой, которой играли в лапту, что «я упала». Навряд ли. Но поверить в то, что четырнадцатилетняя я могла подраться с мальчиком, да еще с метровой битой, мама точно не могла.
Одни свои летние каникулы я провела в Махачкале без сестры. За месяц я прожужжала все уши, которые находились в непосредственной близости со мной тем, какая она у меня замечательная. А потом вернулась домой и весь год прожила с мыслью: «а вот когда я уеду». А вот когда я уехала, мне стало тошно. Я приезжала на каникулы и мы говорили, говорили, говорили; ей снились кошмары, она боялась рассказать, какие, наши головы лежали на одной подушке, и когда она начинала плакать во сне, я гладила ее волосы и целовала лоб. Потом уезжала еще на полгода.
Болела – сильно и долго, приходили люди, садились на край дивана, цокали языком и качали головами, я злилась молча, мне было больно разговаривать, пижама противно пахла медикаментами, а мне мешали смотреть «Семь самураев»; еще я думала о том, что только дураки умирают от гриппа, и поэтому тетя зря так волнуется, потом я сидела на подоконнике возле маленькой газовой печки, смотрела на свои ноги и хрипло говорила с отцом, он спрашивал, как болит горло, а потом делал назначения – я отдавала трубку тете и просила, чтобы мама с сестрой не знали ничего, он обещал. Мне ставили капельницы – всего их должно было быть три, «очень медленно», в первый день я лежала, не двигаясь, поздно ночью – три часа, и на исходе третьего плакала, потому что невыносимо жгло руку, капельницу сняли. На второй день мне не смогли попасть в вену с третьего раза , я прижала руку к груди и сказала, что как-нибудь обойдусь, все ругались, а мне было больно и не было никаких сил терпеть бесполезные проколы, папа вздыхал в трубке и говорил, чтобы меня оставили в покое. Потом я пришла в универ, мне было страшно обидно, что пока я полудохлая валялась в бреду, никто не пришел даже, а в первый же день одногруппники решили устроить спектакль со мной и одним несчастным в главных ролях, я слала всех к черту, молчала, куталась в шарф и думала о том, какие они малолетние идиоты, которым еще интересно играть в «тили-тили-тесто, жених и невеста» и о том, что он идиот особенно, раз позволил посадить себя за партой рядом и теперь терпит их смешки, а потом ехала домой одна и улыбалась отцу, который меня, конечно, не видел, и даже могла вполне своим голосом врать маме, что просто слегка простыла.
Потом вернулась – внезапно и без какой-либо подготовки, и она была рада больше всех – я была нужна, и вдруг оказалась рядом. У меня были экзамены, новая жизнь, а потом я вдруг остро почувствовала одиночество, которое гулко отдавалось эхом в съемной квартире. Она удивлялась – как это я могу чувствовать себя одинокой, у меня же столько друзей; а вокруг нее были ощеренные подростки, которые кололи по поводу и без, я давала советы и подначивала на бунтарство.
Потом она как-то спросила, влюблялась ли я когда-нибудь, и не поверила, когда я ответила «нет». Она поднялась на локте («теперь мы точно раньше часу не уснем»), и начала выяснять правду, а когда поняла, что так и есть, откинулась на подушку и сказала:
- Наверное, я какая-то неправильная.
- Не ты, а я.
- Думаешь?
- Уверена.
Потом – разговоры на кухне с мамой, она, кажется, и впрямь влюбилась, мы улыбаемся, я поддразниваю сестру и устало вздыхаю, когда она в очередной раз начинает рассказывать, что он сегодня сделал или сказал, она пихает меня в бок, я смеюсь; снова кухня, я опираюсь спиной на холодильник и пытаюсь устроить вытянутые ноги на табуретке, это занимает меня куда больше маминых слов.
- И что ты будешь делать?
Пожимаю плечами:
- Учиться. Работать. Жить.
- Когда ты устанешь от всего этого, у тебя даже детей не будет.
- Зато представь, как сильно я буду любить своих племянников.
Потом лето, мы гуляем вместе, она знакомится с моими друзьями, нам хорошо, даже разговоры с родней о том, чего это я вдруг так резко бросила все и уехала не портят настроения, пару раз я реву в подушку, один раз мы ругаемся, ревем обе, потом ходим гулять одни, забегаем обедать в «Россию», болтаемся по книжным магазинам, забывая зайти в гости к родственникам, мама смотрит с укоризной, мне кажется, что мной недовольны все и сразу, но я не знаю, почему.
Едем домой, её голова на моих коленях, моя – на ее боку, сквозь сон я слышу, как мама говорит папе:
- Ты только посмотри на них.
Потом нам показывают фото, мы снулые от жары в Калмыкии, на заправке кормим котят, ночью у дороги – пуганого щенка, первое сентября, первое моё – и здесь, у меня чужие черные волосы и челка, велюровый костюм и светлые лодочки, в зеркале совсем не я, я ненавижу красную помаду, но она говорит, что она не красная вовсе, а винного, спокойного цвета. Общежитие сорвалось, я разочарована донельзя, мне негде жить, срочно ищем квартиру.
Она приезжает в гости чуть позже – ей странно находиться в доме, где я живу без родителей, и всё чужое – мои здесь только стол и компьютер, еще книги и запах вербены, у меня нет подушки – нет в принципе, я сплю без нее, но она засыпает быстро, не успев даже выговориться после концерта – море эмоций, лимонно-травянистый дым курится над аромалампой, я читаю при свете ночника. Завтра у нее МРТ – постоянно болит голова, я не думаю, что это рак, но мне страшно, я вдруг понимаю, что если – я не буду знать, куда себя деть, меня придется учить заново ходить, есть и думать, спать и читать книги, но я не думаю об этом.
Поздно, меня отправляют домой из больницы, я жду дома, никто не звонит, потом мама ругается и говорит, что ненавидит меня в такие моменты – телефон был недоступен, а мне наплевать, потому что всё обошлось, вербена вьется над кроватью, на стене дрожат блики – всё обошлось.
Еще один переезд, мне обидно, но все складывается легко и здорово, я счастлива, я думаю про новый год и строю планы, время летит, день рождения, поздравляют все, я улыбаюсь, а потом думаю, что мне вдруг – девятнадцать, синие стены кухни, торт, день рождения дома отмечен на день раньше, календарный – в новой квартире, я его не чувствую, но мне хорошо; весь октябрь в глубокой фиолетовости, ссоры, стены, я готова выть – отец не любит меня, я уверена; разговоры, я убегаю в ночь, меня ищут, крики, мне плевать, я боюсь темноты, потом слезы; я вернулась, всё бесполезно, в конце октября жизнь налаживается как-то сама собой.
А теперь вот – её первый школьный вечер в старшем звене, она красива, но не понимает этого, не видит в упор, я улыбаюсь и, сердясь больше для виду, крашу ей глаза. «Я опаздываю!» - она уносится, едва позволив мне поправить ее волосы, я улыбаюсь вслед и вздыхаю вместе с мамой и завидую твоим глазам, улыбке, голосу и смеху.

Какая же ты стала большая, но ты так нескоро поймешь, какая ты стала. А я очень хочу, чтобы поняла и перестала смотреть на меня, как на статую Мадонны - тебе вечно выговаривают в школе: "а вот твоя сестра", ты сама говоришь это часто, но ты всё можешь сама, правда.

А я просто всегда буду рядом.


Рецензии
Залина, знаете, у Вас- ДАР...Я не о писательском даре, хотя, безусловно, и о нём тоже...У Вас есть ДАР ЛЮБИТЬ...
Храни Господь Вас и Вашу сестру!

Оксана Нездийминога   07.09.2012 14:08     Заявить о нарушении