Неизвестное стихотворение Пушкина. Глава 4

ГЛАВА IV. ЛОВУШКА




Что же имели в виду составители журнала “Звездочка”, когда оспаривали широко распространенный и до настоящего времени взгляд на Пушкина как на политического вольнодумца и равнодушного в делах религии человека? Понятно, почему для этой цели было избрано стихотворение “Дар…”: ведь именно в нем обычно видят “стон потерявшейся души”, находящейся на краю пропасти, и “вопль самопожирающего отчаяния” (классическая формулировка смысла пушкинского стихотворения, появившаяся при публикации “трилогии” в номере газеты “Московские ведомости”, посвященном погребению митр. Филарета: 1867, № 262, 30 ноября),  - а “ответное” стихотворение воспринимается как попытка митрополита Филарета урезонить разбушевавшегося вольнодумца…




КАЗУС С БОГОСЛОВОМ


Для того, чтобы ответить на этот вопрос, нам предстоит теперь обратиться к самому этому стихотворению и рассмотреть литературную традицию, в которой оно было написано, и его непосредственный литературный источник. Невнимание к этим историческим данным со стороны рядовых читателей и даже профессиональных исследователей приводит к ошибочной интерпретации стихотворения и далее – неправильному пониманию творческой биографии Пушкина в целом. Развеять подобные заблуждения, начавшие скапливаться еще при жизни поэта, и хотели авторы “Звездочки” в 1848 году, так же как и авторы “Маяка” (не исключено, что это была та же самая группа лиц) несколько ранее.

               В основу стихотворения Пушкина “Дар…” положены мотивы поэзии св. Григория Богослова (или Назианзина, по названию византийского города, близ которого он родился) – одного из столпов православной Церкви, центральной фигуры богословских споров IV века, в ходе которых установилась доктрина православия, существующая по сей день. Следуя учительной традиции церковной поэзии, Пушкин адресовал свое стихотворение человеку, находящемуся в состоянии душевного кризиса, – с одной стороны, а с другой – сочувственно изображал внутренний мир такого человека, призывая проявить сочувствие к нему тех, кто считает себя находящимися в состоянии духовного благополучия.

               Возвращаясь мимоходом к вопросу об авторстве “ответа” на стихотворение “Дар…”, представим себе, какая сложилась бы пикантная ситуация, если бы его действительно сочинил митрополит Филарет! С его стороны было бы просто смешно обратиться с увещаниями к величайшему святителю Церкви, как и его продолжателю – Пушкину (п р и м е ч а н и е  1: http://www.stihi.ru/diary/alekseij/2009-04-10 ).  Но этого, как увидим в дальнейшем, произойти не могло.

               Когда мы просматриваем материалы журнала “Маяк”, мы начинаем подозревать, что его авторам тоже было известно о происхождении “Дара…” Этим, видимо, и объясняется интерес, проявлявшийся журналом к поэзии св. Григория вообще. И в частности, в рецензии на перевод его “Пяти слов о Богословии” некто, скрывшийся под псевдонимом  “А.Любенский” (ему в журнале принадлежит также рецензия на выход перевода сочинений Платона и пара стихотворений), объясняет причины, побудившие Григория обратиться к формам языческой поэзии:


               “Сочиняя поэмы, Григорий имел в виду молодых людей своего времени, которых пленяла поэзия; он желал отвлечь их от языческих стихотворений, обольстительных для юного сердца, и доставить им невинное и полезное развлечение, заставить их полюбить истину под изящным покровом” (Св. отца нашего Григория Назианзена пять слов о Богословии. Пер. с греч. Спб. 1841. [Рец.:] А.Любенский // Маяк, 1841, № 23. Гл. 4. Библиотека избранных сочинений. С.76). (П р и м е ч а н и е  2: http://www.stihi.ru/diary/alekseij/2009-04-10 .)


               Эта формулировка служит пересказом слов самого Григория Богослова и одновременно приближает нас к пониманию характера поэтического творчества Пушкина и тех загадок и метаморфоз, которые были с ним связаны. Известно, что и св. Григория многие современники порицали за подобное намерение, так что ему приходилось оправдывать свое поэтическое творчество, в одном из стихотворений объясняя руководивший им замысел:


               “…Молодым людям, и всем, которые всего более любят словесное искусство, как бы приятное какое врачество, хотел я дать эту привлекательность в убеждении к полезному, горечь заповедей подсластив искусством. Да и натянутая тетива требует некоторого послабления. Если тебе угодно и это, и не требуешь ничего больше; то вместо песней и игры на лире даю тебе позабавиться сими стихами, ежели захочешь иногда и позабавиться, только бы не нанес тебе кто вреда, похитив у тебя прекрасное” (“О стихах своих”). Здесь и далее стихотворения Григория Богослова цитируются в прозаическом переводе с греческого по изданию: Творения иже во святых отца нашего Григория Богослова, Архиепископа Константинопольского. Т.2. Спб., 1912.




ПРООБРАЗ ПУШКИНСКОГО СТИХОТВОРЕНИЯ


Теперь мы приведем текст стихотворения “Дар…” и предложим читателю убедиться, что все его мотивы, образы и даже выражения мысли заимствованы из группы стихотворений св. Григория Назианзина, в которых византийский поэт изображает метания жизнеотрицающего мировоззрения:


                Дар напрасный, дар случайной,
                Жизнь, зачем ты мне дана?
                Иль зачем судьбою тайной
                Ты на казнь осуждена?

                Кто меня враждебной властью
                Из ничтожества воззвал,
                Душу мне наполнил страстью,
                Ум сомненьем взволновал?..

                Цели нет передо мною:
                Сердце пусто, празден ум,
                И томит меня тоскою
                Однозвучный жизни шум.


               Интонационно-синтаксическая форма стихотворения Пушкина – цепь болезненно-острых, мировоззренчески-насущных вопросов, следующих один за другим, как удары, – это, прежде всего, сразу и безошибочно узнаваемая особенность поэзии св. Григория, присутствующая в целом ряде его стихотворений:


               “Кто я был? Кто я теперь? И чем буду? – Ни я не знаю сего, ни тот, кто обильнее меня мудростью”; “И ты, душа моя (пусть и тебе сказано будет приличное слово), кто, откуда и что такое? Кто сделал тебя трупоносицею, кто твердыми узами привязал к жизни, кто заставил непрестанно тяготеть к земле?” (“О человеческой природе”).

               “Кто я был? Кто я теперь? И чем буду по прошествии недолгого времени?” (“О малоценности внешнего человека…”).

               “Кто я? Откуда пришел в жизнь? И после того, как земля примет меня в свои недра, каким явлюсь из восставшего праха? Где поставит меня Бог? И, исхитив отселе, введет ли в покойную пристань?” (“О путях жизни”).

               “Какой же это правит мною закон? Отчего я на земле стал узником плоти? Как тело примешано к легкому духу?” (“Плач о страданиях души своей”).

               “Хочу судиться с тобою, мир. Отвечай мне прежде всего: кто и откуда ты, и куда стремишься?” (“Разговор с миром”).


               Вопросами, звучащими в пушкинском стихотворении, отчасти подразумеваются и ответы – самые неутешительные. В стихотворениях св. Григория впрямую звучат самые суровые приговоры человеческой жизни, ничуть не менее удручающие, чем те, которые подразумеваются вопросами:


               “Что это за жизнь? – Воспрянув из гроба, иду к другому гробу, и восстав из могилы, буду погребен в нещадном огне. Да и это время, пока дышу, есть быстрый поток бегущей реки, в которой непрестанно одно уходит, другое приходит, и ничего нет постоянного” (“О малоценности внешнего человека…”).

               “Много путей многобедственной жизни, и на каждом встречаются свои скорби; нет добра для людей, к которому бы не примешивалось зло; и хорошо еще, если бы горести не составляли большей меры!” (“О путях жизни”).

               “Эта краткая и многообразная жизнь есть какое-то колесо, вертящееся на неподвижной оси: то идет вверх, то склоняется вниз, и хотя представляется чем-то неподвижным, однако же не стоит на месте; убегая, держится на одном месте, и держась, убегает; стремительно скачет, и не может сдвинуться с места; силится движением своим переменить положение, и от того же движения приходит в прежнее положение. Посему ни с чем лучше нельзя сравнить жизнь, как с дымом, или с сновидением, или с полевым цветком” (“Жизнь человеческая”).


               Тот же лексический мотив, которым начинается стихотворение Пушкина, – “дар” присутствует и в стихотворениях о “жизни человеческой” у Григория:


               “…Твой, Христе, дар – и чистая жизнь, и жизнь из мертвых” (“На плоть”).

               “О, род человеческий – мы, которые […] не уважаем разума, какой вложил в нас Бог при рождении, когда даровал нам семя жизни”; “Многочисленны дары Божии всем земнородным; наш язык не может изречь их величия”; “…меня сподобил Христос преимущественной славы. Сперва дал меня в дар матери, которая молилась из глубины сердца, и Сам принял меня в дар от родителей” (“Плач о страданиях души своей”).


               И вот к виновнику этого “дара” Григорий обращает почти те же вопросы, которые обращает к обладателю “враждебной власти” герой пушкинского стихотворения:


               “Какое это принуждение! Вступил я в жизнь? – прекрасно! Но для чего же обуреваюсь треволнениями жизни? Скажу слово; оно смело, однако же скажу его. Если бы не твой был я, Христе; мне стало бы это обидой” (“Плач и моление ко Христу”).

               “Царь мой Христос, для чего Ты опутал меня этими сетями плоти? Для чего вверг в жизнь – в этот холодный и тенистый ров, если, как слышу, действительно я – бог и Твое достояние?” (“Плач Григория о себе самом”).


               Мотив “бесцельности” жизни, которым заключается пушкинское стихотворение, в полную силу, как мы видели, звучит и у св. Григория. В отдельных случаях он находит себе и то же самое лексическое выражение, что у Пушкина:


               “Несомненно то, что человек есть тварь и образ великого Бога. От Бога всякий исшел, и к Богу идет […] Такова цель жизни; к сему обитателей земли возводит великость Христовых страданий” (“Плач о страданиях души своей”).

               “Смертные человеки, порождение истекшей влаги, ничтожные вы, которые, живя смертию, надмеваетесь суетным! долго ли вам, оставаясь игралищем ложных и наяву представляющихся сновидений, и играя ими, блуждать на земле без цели?” (“О суетности и неверности жизни…”).


               Вообще же, заключительная строфа стихотворения Пушкина вся составлена из реминисценций из св. Григория, так что каждой ее фразе можно указать источник в его стихотворениях:


               “Новое, новое что-то, о Божие Слово! Новое что-то происходит со мною! Глубина сердца моего опустела; не стало в ней ни мудрого слова, ни мудрой мысли [- срв.: “Пусто сердце, празден ум”]. Правда, что лукавый дух стремительно бежит от меня; однако же его место не занято во мне ничем лучшим” (“Молитва ко Христу”).

               “…Вместо богатства и несносного шума, который беспокоит меня в ночных сновидениях (потому что призраки ночи подобны дневным заботам), – у меня пред очами были – Божие сияние, пресветлое ликостояние и слава душ благочестивых. Но теперь в душе моей, которая прежде любила беседовать со всеми добродетельными, погибли все украшения, остались же – внутреннее желание и безнадежная скорбь [- срв.: “И томит меня тоскою Однозвучный жизни шум”]” (“Стихи о самом себе…”).




ОТВЕТЫ, ПРЕДШЕСТВУЮЩИЕ ВОПРОСАМ


Мы имели случай заметить в первой главе, что появление “ответа митрополита Филарета” предполагалось уже в момент создания первого стихотворения пушкинской “трилогии” – “Дара…” Первое стихотворение уже изначально было “репликой” предполагаемого диалога. И в этом также отразилась особенность поэзии Григория Богослова. Как отмечают ее исследователи, она внутренне драматизирована, представляет собой диалог разных мировоззренческих позиций:


               “Мы даже склонны смотреть и на самые драматические монологи поэта или […] на «внутренние диалоги» его, как на выражения, под видом олицетворения в собственном лице поэта, свойств ума человеческого вообще, неохотно подчиняющегося, в высших вопросах веры, истинам откровения; по крайней мере не всегда удовлетворяющегося ими. И с этой точки зрения самые эти следы и брожение скептических идей в религиозно-психологических процессах поэта, так художественно изображаемых им в этих «внутренних диалогах», получают также высшую нравственно-дидактическую цель” (Говоров А. Св. Григорий Богослов как христианский поэт. Казань, 1886. С.234).


               В стихотворении “О человеческой природе” св. Григорий сам дает определение изображаемой им реальности: “И я, увлекаемый кружением парящего ума, видел в себе такую борьбу противоположных помыслов”. Борьба эта не находит себе разрешения, и, несмотря на все приводимые доводы, стихотворение заканчивается тем же, чем оно начиналось: “Поздно пришел я домой из тенистой рощи, и иногда смеюсь над рассуждающими иначе, а иногда, если ум в борьбе с самим собою, томлю скорбию сердце”.

               Таким образом, даже когда Пушкин в шутку называл свое стихотворение “скептическими куплетами”, это определение вовсе не подразумевало какой-то абсолютной противоположности религиозной поэзии. Он выделил, дистиллировал “скептицизм” поэзии св. Григория Богослова и превратил соответствующие мотивы в реплику предполагаемого им диалога. Иными словами, “внутренний диалог” он превратил во “внешний”, инсценировал его на общественно-литературной сцене, как диалог реального поэта и реального архиерея.

Поэтому мотивы ответного “стихотворения Филарета” также можно обнаружить в произведениях св. Григория. Особенно ярко это проявляется в первой строке:


                Не напрасно, не случайно
                Жизнь от Бога мне дана…


               Обратившись к соответствующему месту источника мы можем убедиться, что у св. Григория эта фраза стоит в форме опровержения, как и в “ответном стихотворении м. Филарета”:


               “К чему приведешь ты меня, зломудренный язык? Где прекратятся заботы? Остановись. Все ниже Бога. Покорствуй Слову. Не напрасно (возобновлю опять песнь) сотворил меня Бог. От нашего малодушия такая мысль. Теперь мрак, а потом дастся разум, и все уразумеешь, когда будешь или созерцать Бога, или гореть в огне” (“О человеческой природе”).


               Иными словами, формулировка начальной строки в стихотворении “Дар…” уже предполагала появление ответа, автор стихотворения формулировал свои “скептические” вопросы под уже существовавшие у св. Григория формулировки опровержений!..

               Также находим мы в стихотворениях св. Григория и те выражения самообвинения, из которых строится вторая строфа “ответа м. Филарета”:


                Сам я своевольной властью
                Зло из темных бездн воззвал.
                Душу сам наполнил страстью,
                Ум сомненьем взволновал!


               В стихотворении эти выражения звучат из уст “русского епископа”, как бы предлагающего адресату своей отповеди произнести их (подобно тому, как во время церковной службы или при совершении Таинств предполагается, что тексты молитв произносятся священнослужителями от лица всех верующих). В стихотворениях Григория Богослова носителям “скептических” взглядов адресуются аналогичные выражения:


               “Вы сами себе заграждаете великое милосердие присноживущего Царя” (“О малоценности внешнего человека…”)


               В стихотворении “Разговор с миром”, первая реплика которого нами уже приводилась, это выражение звучит уже в составе такого же явно выраженного, “внешнего” диалога, как и стихотворная “переписка”:


               “Не знаю откуда произошел я [- говорит “мир”], но без сомнения от Бога. Стремлюсь же к лучшему. Не я тебя вожу; но сам ты беспорядочен, сам оскорбляешь меня. […] – Или лучше винить себя самого? [- соглашается собеседник] – Совершенная правда!”




ВО МРАКЕ ПЕЩЕРЫ


И наконец – финальный образ ответного стихотворения, мотив мрака, в который человек погрузился по собственной вине, образ, обнажающий в “переписке” сквозную линию слепоты и прозрения:


                Вспомнись мне, забвенный мною!
                Просияй сквозь сумрак дум…


               Этот образ света, проницающего сквозь мрак, – также является сквозным образом стихотворений Григория Богослова, передающим отношение земного мира к небесному:


               “Как покрытый облаком, блуждаю туда и сюда; даже и во сне не вижу, чего бы желал, потому что и низок, и погряз в заблуждениях, всякий, на ком лежит темное облако дебелой плоти. Разве тот премудрее меня, кто больше других обольщен лживостию собственного сердца, готового дать ответ на все? […]
               Какое же благо жизни? – Божий свет. Но и его преграждает мне завистливая и ужасная тьма” (“О человеческой природе”).

               “Другие же чистыми очами ума видят Бога, отвращаются наглости – сего порождения бесстыдного мира, живут без скорбей под сению плоти […] я воздыхаю под дебелою плотью, которую мудрые прекрасно называют мраком ума. […] Но хотя покрыл меня собою черный грех, хотя враг мой, подобно каракатице, изрыгающей черноту свою на воды, явно излил на меня темный яд, однако же я столько еще могу разобрать и рассмотреть, что наилучшим образом вижу: кто я, чего желаю достигнуть, и где нахожусь несчастный, сколько раз падал я на землю, или в разверстые под землею бездны” (“Стихи о самом себе…”).

               “Грубая персть гнетет меня долу; не возмог я изникнуть из грязи, и обратить око к свету. И обращал, правда; но между нами стало и очи закрыло облако – это мятежная плоть и земной дух […] Ибо два, точно два во мне ума […] Один ум идет ко свету и готов покоряться Христу; а другой – ум плоти и крови влечется во мрак, и согласен отдаваться в плен велиару.
[…] Между нашим родом и Божеством стоит глубокий мрак, сквозь который немногие проникают изощренным взором, именно же те одни, которых просветлила жизнь, и которые, став чистыми, коснулись чистой мудрости” (“Плач о страданиях души своей…”).


               И этот лейтмотив поэзии Григория Богослова в конечном счете так же соединяется с мотивом собственной вины погрузившегося в этот мрак человека:


               “А по моему учению, един есть Бог безначальный, ни с кем не борящийся, един благий Свет, сила высокошественных умов, простых и сопряженных, небесных и земных; а тма привзошла впоследствии, и есть не какая-либо удобоописуемая самостоятельная природа, но наш собственно грех. Грех же есть нарушение заповеди, подобно как ночь есть захождение солнца” (“О мире”).


               Можно даже думать, что этот мотив самовольно вызванной “тьмы”, в той именно форме, в какой мы видим его во второй строфе “ответного” стихотворения, ведет свое происхождение из определенного места в произведениях св. Григория Богослова – на этот раз в первой его прозаической речи на смерть императора Юлиана Отступника. Это подтверждается текстом в редакции “Маяка”, где это место приобретает характерную формулировку:


                Сам я своенравной властью
                Зло из бездн земных воззвал…


               В таком виде эти слова прямо восходят к описанию Григорием Назианзином одного из деяний Юлиана Отступника, мечтавшего возродить мир языческой религии, в противовес христианству. Это была попытка обратиться к магии, привлечь на свою сторону хтонических, подземных “богов”:


               “Но вот о чем рассказывают весьма многие, и что не чуждо вероятия: сходил он в одну из недоступных для народа и страшных пещер […] Между прочими видами волхования употребляется у них и тот, чтобы с подземными демонами совещаться о будущем где-нибудь во мраке, потому ли что демоны более любят тму, ибо сами суть тма и виновники тмы, то есть зла […] Только по выходе оттуда, и в душевных расположениях и в делах его видно было беснование и неистовство взоров показывало, кому совершал он служение. Если не с того самого дня, в который решился он на такое нечестие, то теперь, самым явным образом, вселилось в него множество демонов; иначе бы, напрасно сходил он во мрак и сообщался с демонами, что называют они вдохновением, благовидно превращая смысл слов” (Творения иже во святых отца нашего Григория Богослова. Т.1. С.85-86). 




ЖЕСТ ПРОСТЕРТОЙ РУКИ


Источником же вдохновения для автора стихотворения “Дар…”, как мы теперь отчетливо видим, было не его отчаянное духовное состояние – но поэзия св. Григория Назианзина. В ней мы находим параллели даже к третьему, наиболее самостоятельному по отношению к двум предшествующим стихотворению “переписки”, и прежде всего – финальному символическому жесту собеседника лирического героя:


                И ныне с высоты духовной
                Мне руку простираешь ты
                И властью кроткой и любовной
                Смиряешь буйные мечты.


               Мы приводили место из одного стихотворения, где Григорий говорит о противоположном стремлении “двух умов” в человеческой природе:


               “Видя их  борьбу, Дух великого Бога снисшел свыше, и подал помощь уму, прекращая восстание беспокойной плоти, или усмиряя волнующиеся воды черных страстей” (“Плач о страданиях души своей”).


               “Ум” изображается здесь как бы утопающим в “водах черных страстей” – отсюда и “помощь уму”, согласно логике изображения, должна состоять в подразумеваемом жесте простертой руки. То же и в другом случае:


               “Осмелюсь сказать Тебе нечто, Блаженный! Это тело, Тобою данное, творение руки Твоей, повергаю пред Тобою, как изнуренное, расслабленное, воссмердевшее. Вот оно распростерто; воззри! я изнемог. Прийди ко мне ныне, простри мне руку, прекрати жизнь мою, пока не встретил меня какой-нибудь худший конец” (“Молитва ко Христу”).


               Финальному жесту в пушкинском стихотворении непосредственно предшествует мотив “врачевания” словом духовного пастыря:


                Я лил потоки слез нежданных,
                И ранам совести моей
                Твоих речей благоуханных
                Отраден чистый был елей.


               Этот мотив слез и врачевания ран мы также находим в стихотворении Григория Назинзина “Плач о страданиях души своей”. Он следует за подразумеваемым жестом простертой на помощь утопающему руки в приведенной выше цитате:


               “Посему и я плачу; и Царя, Который владычествует над всем и все взвешивает на весах Своих, слезно молю, чтобы милостиво рассудил душу и тело, прекратил брань, и худшее […] подчинил лучшему, чтобы обремененная перстию душа не влачилась по земле, и не погружалась, как свинец, в глубину […] О сем умоляя, и сам прилагаю многие врачества к грубой плоти, чтобы прекратить жестокий недуг, чтобы крепкими узами удержать силу плоти, как самого вероломного зверя”.


               Стихотворение “В часы забав иль праздной скуки…”, третье в “стихотворной переписке”, не служит специальным предметом в нашем исследовании – мы лишь хотим показать, что и в этом произведении обнаруживаются следы зависимости пушкинской “трилогии” от поэзии св. Григория Богослова.




ПОДСКАЗКА, СКРЫТАЯ В ТЕКСТЕ


Возвращаясь же к первому произведению “переписки” – стихотворению “Дар…”, мы можем отметить, что безотрадная картина “праздности” и “пустоты”, рисуемая каскадом “скептических” вопросов в этом стихотворении, содержит в себе противоречие и разоблачает сама себя. И само это противоречие также хорошо выражено в одном из стихотворений Григория Богослова:


               “Есть тебе дело, душа моя, и, если угодно, дело немаловажное. Исследуй сама себя, что ты такое, куда тебе стремиться, откуда ты произошла, и где должно остановиться; действительно ли то жизнь, какою теперь живешь, или есть другая и кроме ее?” (“К душе своей”).


               И вправду, при той напряженности мировоззренческих вопросов, которые звучат в первом пушкинском стихотворении “переписки”, говорить о “праздности” и “пустоте” – как-то не приходится. Противоречие это выражено в стихотворении ярко, плакатно: во второй строфе – “…Душу мне наполнил страстью, Ум сомненьем взволновал”; в третьей же… “Сердце пусто, празден ум”. Тем более нелепо этот диагноз звучит по отношению… к Пушкину, для которого 1828 год – год написания стихотворения “Дар…” оказался одним из плодотворнейших; достаточно сказать, что одновременно с сочинением “скептических” куплетов в творческом сознании поэта слагались строки “Полтавы”… На такое вопиющее противоречие можно было бы обратить внимание, даже и не зная о том, что источником “скептического” стихотворения Пушкина служат произведения величайшего Отца православной Церкви!..

               И все-таки удивительно, что на это последнее обстоятельство до сих пор не обратил внимания ни один из участников обсуждения “переписки”, а ведь среди них было немало духовных лиц, которым творчество св. Григория Богослова должно было быть знакомо. Это, можно сказать, был смелый социо-психологический эксперимент, поставленный Пушкиным и длившийся на протяжении полутора столетия. Сила предвзятого мнения, установившегося и кажущегося самим собой разумеющимся взгляда на “духовную эволюцию Пушкина”, с которым безуспешно пытались бороться авторы “Звездочки” и “Маяка”, взяла верх над здравым смыслом читателей и профессиональными навыками богословов и историков Церкви, и в результате… под прицелом критики оказался не только светский поэт Пушкин, но и духовный писатель, обладавший настолько высоким авторитетом как на Востоке, так и на Западе, что его современник церковный писатель Руфин, переводивший Слова Григория Богослова на латинский язык, отзывался о нем так: “довольно не согласиться с верою Григория, чтоб увериться, что грешишь против веры вселенской” (Св. отца нашего Григория Назианзена пять слов о Богословии. А.Любенский // Маяк, 1841, №23. С.60).




МИТР. ФИЛАРЕТ - ЛЮБИТЕЛЬ ПОЭЗИИ СВ. ГРИГОРИЯ БОГОСЛОВА


Подобный казус не мог произойти в рамках “поэтической переписки” 1830 года: мы видели, что ответное стихотворение, так же как и само стихотворение “Дар…”, пронизано мотивами поэзии св. Григория. А это значит, что его автор, кем бы он ни был, прекрасно понимал, в какой литературной традиции работает Пушкин, и отвечал ему, черпая из того же источника. Вряд ли могло случиться такое недоразумение и с Филаретом: изначальная ориентация на “поэтический диалог” с ним проявилась среди всего прочего еще и в том, что московский митрополит был большим знатоком и ценителем поэтического творчества Григория Богослова, начиная со времен преподавания в семинарии Троице-Сергиевой лавры:


               “В числе писаний, которые он прочитывал, разбирал грамматически и объяснял в классе на греческом языке, особенным вниманием и любовью его пользовались творения св. Григория Богослова, так что некоторые из них он знал даже на память в их подлинном греческом тексте. […] Неудивительно поэтому, что он именно и в особенности споспешествовал тому, чтобы и в 1843 году Московская Академия начала последовательное издание творений св. Отцов в русском переводе с творений св. Григория Богослова” (Корсунский И.Н. К истории изучения греческого языка и его словесности в Московской Духовной Академии // Богословский вестник, 1893, №11. С.244).   


               Это увлечение Филарета, конечно, должно было утвердить Пушкина в выборе литературного источника, когда он сочинял первую “реплику” задуманного “диалога” с ним. Стихотворения св. Григория Филарет, уже будучи московским архиепископом, рекомендовал давать для переводов на экзаменах в младших классах Московской духовной академии (там же. С.229-230).  Более того, существует предание, что на закате жизни он перевел одно из стихотворений Григория Богослова под названием “Песнь увещательная”. Этот перевод, как сообщает биограф Филарета, получил широкое распространение, и П.А.Вяземский даже видел его на столе у императрицы Марии Александровны, супруги Александра II (Сушков Н.В. Записки о жизни и времени св. Филарета, митрополита московского. С.127).  А между тем… взглянем на первые и последние строки этого перевода и зададим себе вопрос – чем оно “лучше” стихотворения Пушкина:


                Близок последний труд жизни: плаванье злое кончаю.
                И уже вижу вдали казни горького зла…
                […]
                Вам же, грядущие, вот заветное слово: нет пользы
                Жизнь земную любить. Жизнь разрешается в прах.


               Но эти жизнеотрицающие строки были написаны знаменитым московским владыкой, а строки стихотворения “Дар…” – поэтом, которого принято было считать вольнодумцем и чуть ли не бунтовщиком.

               И со стихотворениями, входящими в “переписку”, в сознании последующих поколений читателей произошло неузнаваемое преображение, тогда как все они были основаны на “драматических диалогах” Григория Богослова, но только лишь расщепленных “надвое”, с отвечающими одна на другую репликами, розданными реальным историческим персонажам.

               Скажем еще раз: если бы автором “ответа” был митр. Филарет, то это означало бы, что он не выступает с “духовным увещанием грешника”, пусть и в легкомысленной стихотворной форме (что можно было бы еще понять и принять), – а… включился в веселую литературную игру, что было бы уже не совсем прилично его сану предстоятеля Московской церкви.


Продолжение следует: http://www.stihi.ru/2009/03/27/2620 .


Рецензии