Стихи 2001-2003 года

СТИХИ 2001 – 2003 ГОДА

                «Память длиннее, чем жизнь. А жизнь коротка –
                не успеваешь привыкнуть к тюрьме и суме».
                А. Фролов

* * *
                Стихи, написанные на чужой кухне
                ночью на обрывке бухгалтерского счёта.


Не мощу я дорогу
шириною в проспект.
Слава Господу Богу,
что намерений нет —

ни плохих, ни хороших,
и походка легка
оттого, что мне грошик
тяжелей кошелька,

оттого, что не шутка:
ветер — только держись.
То и ладно, что жутко,
то и верно, что жизнь.

* * *
Хорошо быть бездомным и нищим, как ветер,
ни о чём не жалеть, ни к чему не стремиться,
утихая, в траву опускаться под вечер,
подниматься опять, словно хищная птица,
и прохожим кричать в глуховатые уши,
что Потоп, Апокалипсис — наше «сегодня»,
что под крышами прячутся слабые души,
а душа непогоды легка и свободна.

Потому, что никто ни за что не в ответе,
я, как ветер, по жизни скитаюсь и дую
в тростниковую дудочку. Мне бы на свете
из брезента палатку, горбушку ржаную
и молиться Христу, незлобивому Богу,
при любой, даже самой сырой, непогоде,
чтобы лечь, как листва, на большую дорогу,
навсегда раствориться в безмолвной природе.

* * *
Разве жить бесполезно? Поскольку ответа нет,
опирайся на веру и вдумчивый поиск, но
лишь почти нестерпимо яркий небесный свет
в тёмной комнате душу спасает. Смотри в окно:

там, за шторами, осень с глазами седой совы.
Всё — сплошная сумятица, слякоть и листопад.
И касается ветер лысеющей головы,
совершенно больной и кивающей невпопад.

Вот поэтому необходимо неоднозначное для ума:
то Шекспира открою, то Данте вечером — на часок,
на другой. Ни тюрьма давно не пугает меня,
                ни даже нищенская сума,
и зачем нам этот Монтень,
приглашающий
на урок?

* * *
Ты теперь становишься похожим на антикварный портрет.
На столе стоит бутылка пустая —  не помнишь, пили мускат
или было это красное полусладкое? Говорили бред
или всё, что в случае дня рождения хозяину говорят?
Разбирали пальто в прихожей, расходились. И вот — один,
и пора подумать о жизни, посуду собрать, помыть.
Вилки, ложки спрятать. Конфетти валяется, серпантин.
Почему-то чувствуешь за себя мучительный стыд.
Только думаешь, утешаясь: «Могу, с другой стороны,
жить, как два на два перемножить, и всё понять:
«Что поёт метель на улице, сколько дней до весны».
Посиди, послушай, как тикают часики со стены —
твоего терпения безостановочный автомат.

* * *
Нет никакого смысла в словах или в точных числах.
Белые орхидеи, голубые левкои — благоухание сада,
акация, розы, мелкий бисер вечерней росы на листьях.
На деревянном столике бутылка шипучего лимонада.
Рядом лежат ключи. Дом ещё достаточно крепкий.
Словно в старом вине корица, скрип дощатых ступенек.
Прохладно. Белые кролики притихли в железной клетке.
Слева, закончив шитьё, разглядывая озёрный берег,
на скамейке женщина отчитывает за прыть ребёнка,
в косметичке ищет кисточку, пудру, набор для грима.
Вот и всё, что нужно душе, — Библия и фотоплёнка
в старой мыльнице, да и та не очень-то незаменима.

* * *
Ветер, поющий в кронах о глубине и смысле
неба, надежды нашей, самой прекрасной цели,
ветер шумит над миром, где в темноте повисли,
словно призы, мерцая выше замшелых елей,
нежный Хадар, и Дженах, видимый на пределе,
светлый Мицар, и Вега, и ясноокий Регул.
В сердце издревле важный люди хранят обычай
в трудную пору жизни вслух обращаться к небу.
Так вот и волки воют, обделены добычей!

Там, над планетой спящей, ветер вершины сосен
треплет и наполняет воздух тревожным гулом.
Боже наш милосердный, ныне мы слёзно просим,
чтобы на небе вечно яростным караулом
Солнце сменяло звёзды, чтобы земное лоно
вечно рождало злаки, чтобы всегда над ними
в срок проливалась влага, чтобы текли спокойно
быстрые наши реки — грозные реки жизни!

* * *
Делает случай нелепый рабами одних,
а других господами.
Те и другие песчинкам мельчайшим сродни,
уносимым ветрами.

Северный злобствует или же южный — как раз
в бездну бедных уносит!
Что остаётся на свете от маленьких нас?
Только жёлтые кости.

Но обнаруживший Истину здесь, на земле,
навсегда остаётся,
словно преступные звёзды в полуночной мгле
или в утренней — Солнце…

* * *
Глина в руках гончара принимает форму
женского торса, и поёт узкая горловина
о человеке покорном божескому закону.
Скоро великий знаток, изучавший вина,
распишет бока сосуда, изобразит, художник,
пляску чудовища и жертву, звериным воем
заворожённую. Критский надёжен обжиг —
не напрасно в Кносе сражался афинский воин.
Не успеют гулкий наполнить кувшин, а в двери
оружейник римский войдёт и скажет: «Вникни,
ты — гончар, а дочь моя подобна самой Венере.
Пусть возьмёт Елену в жёны твой старший Критий!»

* * *
Пропадут все партии со временем навсегда,
как сошли на нет божественные Антонины.
Рим разрушат, разрушат и прочие города —
арки, водопроводы, цирки, храмы, плотины.

Последуют эпидемии победительницы чумы,
процессы над ведьмами, рыцарские турниры.
Выйдут потомки странные из вековечной тьмы
и уйдут, построив обогреваемые сортиры.

Время и ветер сделают своё дело не хуже рук
варваров и чреды бессовестных поколений,
и тогда останется только щемящий далёкий звук
римской суровой речи — десятка два сочинений.

* * *
Руки рабов и дерзость правителей возводят город.
Город медленно разрушают время, вода и ветер.
Бог посылает засуху, наводнения, врагов и голод,
и никто за ущерб такой головой не в ответе.

Лишь одни поэты ищут крупицу смысла в полёте
стрелы, птицы, времени, в перемене погоды,
спрашивают правителей: «Для чего вы живёте?
Для чего рождаются и потом исчезают народы?»

Нет ответа ни у царя, ни у пифии, ни у солдата,
неизвестно ни в Риме, ни в Сардах, ни в  Карфагене.
И душа поэта в измене здравому смыслу не виновата.
Точит берег афинский море в роскошной пене.

* * *
Пылью становятся города, пересыхает река.
Чёрная плесень ползёт по жёлтым страницам,
которых касалась отшельника высохшая рука,
где на камнях мегалита удобно варанам, птицам,
змеям, в кольцо свернувшимся. Но теперь сюда
забредает каждый, разыскивая Пророка
в небольшой ложбине, где раньше была вода,
текла, пробивала русло. И прямо у водостока
белеют кости верблюда — череп, крестец, хребет.
Караван ушёл, уплыл, оставил в песке немного
пуговиц, черепков кувшинов, позеленевших монет,
тишину, святость, воспоминания, Бога...

* * *
То есть всё происходит не то чтоб здесь,
на Земле, но, скорее, в пространстве — там,
где мерцают созвездия. Занавесь
даже вовсе шторой — всё небо храм.

Я спросил бы доктора: дело в чём?
Да никто не знает. Горячка, бред,
наваждение. Космос подпёр плечом
эльсинорский знакомый, что твой студент.

В каждом городе место найдёшь ему,
оставляя старый один вопрос
без ответа. И город плывёт во тьму,
как Родосский разрушившийся колосс.

* * *
Так начинается день рождения, и ещё сюрприз:
начальнику караула сегодня приснились черти.
Поэтому заключённых выводят во дворик из
камер, где скука страшнее грядущей смерти.

Дворик засыпан снегом. Стена с колючкой. Мороз.
Ходим кругами ровно, сложив за спиною руки.
Мне девятнадцать лет и нужно потрогать нос,
но боевые у часовых и, к тому же, все они суки.

Смена постов — наконец-то. Теперь поведут назад.
Чурка из общей камеры шепчет: — А хочешь, завтра
двух караульных кончим? А дома вишнёвый сад
и сестра-красавица. Познакомлю, зовут Рената...

Поздно… Уводят… И, пар выпуская, тугая дверь
хлопает позади. А впереди разве, радости отмеряя,
молодость нежнолобая? Но я — заключённый, зверь.
В камеру водворяют — решётка — потом вторая.

Шахматы из черняшки. Крики: «С тебя минет!»
Запах баланды, кала и плесени. Гауптвахта. 
Утро — нары уже подняли — побегов сегодня нет.
Параша в углу похожа на гильзу от автомата.

* * *
На улочке астраханской тихая пристань,
где был я счастлив: киоски, магазинчики, рынок.
Если хочешь, от умиления купи со свистом
за полцены одну из фарфоровых свинок.

Накопи денег на то, чтобы, давясь от смеха,
сжигая за собой все мосты, все турусы на колёсах,
уехать и на площади Иерусалима услышать эхо
голоса пророка, бросившего на землю посох.

Если же по скупости ты не разобьёшь копилку,
то никогда не узнаешь, как поёт на рассвете Лея.
А пока постукивай свинку пальцами по затылку,
в городе Астрахань изображая тронутого еврея.

* * *
Коричневая пустыня до горизонта.
Город, где кошки на улице круглый год.
Запах рыбы, мобильная связь для понта,
И язык татарский — черт его разберет!
 
Здесь, где Азия к автобусной остановке
Подступает, словно длинная к сердцу тень,
Здесь край света — спроси у любой торговки!
Верблюжатина стухла! И развития всем ступень
 
Очевидна: неолитическое пространство
Бросается уходящему поезду наперерез.
Астрахань, Ашулук, Баскунчак... Контраста
Не заметишь: степь, и в степи человек исчез.

* * *
Где автобусное кольцо, за бетонным забором овощебаза.
Разгружал я летом вагоны с помидорами, с виноградом.
Три рубля вагон, и охрана меня задержала всего два раза,
и за кражу два раза меня судили, судили — я гадом

буду. Но помню: с бомжём Алексашкой мы закалялись —
для погрузчика на поддоны ящики ставили, как чумные.
Были там ананасы и мандарины, и, не поймёшь, физалис.
и хурма прозрачная — мы в тропики въехали по пустыне.

Миражами казались даже такие дородные кладовщицы.
Пот слепил глаза и пыль от соломы, но успевали к сроку.
А когда нас уволили  в межсезонье, то рваные рукавицы
о привольной жизни напоминали, брошенные на полку.

Ночью снились вагоны целые с помидорами, апельсины,
ананасы, хурма и финики — то, что для нужного человека
существует в реальности, как телевизоры, как машины,
как в подвале живущие Алексашка-бомж и поэт-калека.

* * *
На подоконнике в коробочках, горшочках
рассаду вырастить и по весне на дачу
свезти. Я расскажу в немногих строчках
об этой участи. Прости меня, я плачу
о стебельках о тех, о бархатных листочках.
Так призрак зим полуголодных и цинготных
отца преследует, страшнее, чем набеги
Орды татарской. Породил отец животных —
меня, и брата, и сестру. Мы на телеге
могли бы жить и кочевать в степи на потных
конях калмыцких. Но какой-то дикий случай 
нас бросил в Петербург. Отец растит всю зиму
рассаду, весь в трудах, и помидор могучий
насытит бедных нас. И даже половину
мы скорбно выбросим — не съесть гниющей кучи
нам, инвалидам, а сестра в немногих строчках
немецкий быт похвалит. Страшной той пропаже
отец не рад совсем и лишь навоз в горшочках
он поливает и рыхлит, а если скажет —
о стебельках о тех, о бархатных листочках.

* * *
На земле, удалённой от населённых пунктов,
вырос мой отец, знал посадки сроки,
ничего не смыслил, поступая круто
за причуды книжные со мной и заскоки.
Что его держало в городе, уж не знаю.
До сих пор подумываю: паркет дубовый,
в коммуналке свихнутой суп мясной в кастрюле.
Но когда он дачу прикупил и снова
покопался в земле — жирной такой, в июле
родилось у него странное чужое слово:
«Ты бы мне картошку помог накопать, сынуля».
Я помог, конечно, и попутно сочинял хору
песнопение, в городе записал: «Спето».
Если славы отцов нету, то, знаешь, впору
сыновьям закричать на все стороны света
голосами природы, ужаса, Господа Бога…
               
* * *
На выжженной земле, среди трупов и обломков поезда,
я нашёл букет алых роз, почти не тронутый силой взрыва.
Чья-то оторванная, обгоревшая рука прикрывала их ладонью,
словно в последний миг пыталась уберечь от ужаса катастрофы.
Я пошёл по рельсам, теряющимся в степи, туда, где садилось
ласковое летнее солнце, и только дым догорающих чемоданов
поднимался за моей спиной в прозрачное одинокое небо.
В это небо ушли души людей, так и не успевших поверить
в спокойное величие времени. Так и закончился день.
Так закончилось тысячелетие. Я шёл, ни о чём не думая,
пока не заметил, что первые звёзды скатились в густую траву.
Тогда я лёг на живот и приложил ухо к рельсу. Было тихо.
Так тихо, как только и может быть после конца.

* * *
Так очередной катастрофой закончился век.
В очереди стариков за гуманитарным супом
я стоял — измученный, страдающий человек.
Здесь, в роскошном офисе, несвежим трупом,
подгнившим драпом пахло, словно бы всё уже
закончилось окончательно. Я получил две банки
ветчины. Время, как реактивный лайнер на вираже,
свистело в моих ушах. На руке из противной ранки
сочилась кровь, не желая остановиться. Но между тем,
не был я ни убитым горем, ни ветчиной воскрешённым,
не был ни глух, как стены, ни, как толпа, безъязык и нем,
но собой оставался — мудрым, спокойным, умалишённым.

* * *
Мы шли через горы к озеру, где в ущельях ветер поёт,
где прозрачную воду хариус рассекает, как белый луч.
Июльское солнце плавило чуть синеватый лёд,
и рушились водопады с тёмных тревожных круч.

А мы поднимались выше — уже из последних сил!
Как призрак, туман клубился. Стекала его рука
с вершины в ущелье — белый, весь шевелился, жил.
Но вдруг налетевший ветер погнал на юг облака.

Вокруг вырастали в дымке горы. Хотелось петь,
кричать, улыбаться, плакать. — А город — это тщета! —
сказал товарищ. — А знаешь, нельзя теперь и на треть
жить, как прежде я маялся, крутился, деньги считал.

Сказал и проверил компас, и, словно бы серафим,
на землю взглянул, откуда мы тропами лопарей
взошли на седое небо, где серебром сухим
находит ложбинки ягель в грудах сырых камней.

Июльское солнце плавило чуть синеватый лёд,
и рушились водопады с тёмных тревожных круч.
Мы шли через горы к озеру, где в ущельях ветер поёт,
где прозрачную воду хариус рассекает, как белый луч.

* * *
Мужество — это на кухне утром
сделать зарядку, сварить картошку.
Время рассчитано по минутам:
чистить ботинки, погладить кошку,
взять распечатку, сказать «простите»
всем, кто ещё не проснулся в доме.
Случай совсем неплохой учитель —
нет у него ни алтына, кроме
кошки-мурлыки, Пегаса-клячи,
чёткой работы сапожной щёткой,
формулировки: «Решай задачи
мужества, чтобы прочнее ЖЁСТКОЙ
НИТКОЙ ПРОШИТЬ НЕБЕСА ИНАЧЕ!»


Рецензии
Это не обрывки салфетки, а целый пакет салфеток.

Ими вполне можно остановить кровотечение. Стихи остаются.

Валерий Новоскольцев   03.09.2014 16:29     Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.