Всемирная история манер
ч1.
ЖИТИЕ
Часто пил пиво, мешая его с коньяком. Шоколадные конфеты всегда присутствовали у меня в карманах. Поступил сразу в несколько институтов. Везде прошёл без всякого там, положенного мне, блата.
«Писал ли я тогда стихи? Не знаю, но первый раз меня опубликовали ещё в школе…» Хотя об этом позже.
Я жил. Просто жил. Встречался с девицами, даже с дамами. Гулял по библиотекам, театрам, посещал и бешанные квартирники своих друзей. Даже проживал продолжительное время на той самой легендарной Добрынке с одной известной тогда моложавой журналисткою, чей папа (важный член союза литераторов) был ко мне благосклонен, уважая меня и в частности мой известнейший некогда в светских кругах род занимавший высокое положение в тогдашнем обществе и канувшим в лету, оставив мне знатную фамилию. «У вас изящные стихи, молодой человек. Пишите, милостивый государь. Неуклонно пишите. Может быть, перерастёте своего знаменитого прадеда.» Тут нужно заметить, что я тогда увлекался пейзажкой, то есть пейзажной лирикой, описывая благоухания цветастых богульников и нудных убогих ив. И у меня это неплохо получалось. Меня даже читали на поэтических вечерах в Трубниковке. И со мною здоровался в лифте (Здравствуйте! – Здрасте!) Городницкий, с вечным рюкзаком черезь плечо, сверкая именным компасом и жёлтыми зубами. Я спал с его соседкой, прогуливая институт и часто видел его спешащего куда-то и вечно озабоченного чем-то. «Спал с его соседкой!?» - спросите вы. «Я из интеллигентной семьи, где первоначальны истинные ценности души, нежели обыденной жизни. Я не мог питаться только макаронами и тушёнкою в луке. Я жаждал употреблять недешёвый благородный коньяк и устрицы в шампанском, наблюдая за своим чувственным наслаждением, созидая своим калоритным обликом немолодую вечную пепиньерку с изысканными манерами и похотливым нравом. Я спал с ней. Спал с соседкою Городницкого. Спал, чтобы утопать в аристократичности, подобно вольяжному бонвивану. Спал, чтобы жить» Так я и жил.
Но всему приходит конец. Пришёл и конец моей жизни. Началось её странное подобие.
Проходя мимо памятника Гоголю, я услышал свой старый стих про глупую непутёвую девочку, положенную на гитарный манер и грубожавое современное пение группы взрослых, достаточно подвыпивших, парней. Мой стих лился и струил музыкой. Резал слух. Был изящным и каким-то ироническим. Песня влюбляла проходящих дам и им дарили цветы, восхищаясь на фоне расстроенной семиструнки. Пришёл конец моей жизни. Я кончился сразу. Весь. И открыл свежую строку своего самоутверждения.
Мои стихи стали грубее, даже конкретнее, непотеряв своей тонкой изящности. Художнику достаточно просто перейти с лирики к сатире. Если он художник. Я им стал, или мне, по крайней мере, казалось, что я стался как художественная единица, без которой бесспорно хаос и мгла. И даже когда я выходил читать стихи свои и своих друзей на вечный Арбат, публика была благодарна. В один прекрасный момент, в пику своей тогда славы, ко мне из толпы подошёл дикий эмигрант Евтушенко. «Я знал. Пойдём. Проводи меня до машины. Я спишу в аэропорт. Ты читал Бродского? Читай. (Мне был незнаком Бродский, как впрочем, сейчас и ненавидим мною. Хотя об этом тоже несколько позже. Сейчас: Евтушенко «Встреча с модным поэтом») Прочти непременно Бродского. Поэт должен испытывать боль. Боль – есть главное достоинство поэзии. Садись! (Он открыл дверь тёмно зелёного Сел 280. Зажигание. Мы поехали в направление Садового. Остановились.) «Читай свои стихи!» - произнёс он. Я прочёл ему сначала «В города» (Любимый тогда арбатский стих. «В города уходят люди, в города течёт речушка, только я собой согрею деревенскую избушку…») «Ещё читай. У меня мало времени. Я еле тебя нашёл» - торопил поэт. Я тогда ещё прочел своё любимое «Село», «Лёд трогается» и даже «С высоких гор навстечу снам». Евтушенко слушал всё внимательнейшим образом, то смотря на свои ботинки, то на руль своего Мерседеса. Видимо анализируя литературного моложавого соперника по цеху. Потом резко развернувшись ко мне, с нескрываемыми слезами, произнёс: «Боже! Что ты пишешь? О, Боги! Тебя посадят. Вот увидишь, посадят! Они таких всегда сажали; при любой власти и вероисповедании.» Я слышал достаточно о своей писанине, но чтоб такое. В своих тогдашних произведениях я не кидал человечеству ни упрёков, ни советов, ни обвинений. Я просто писал о вечном. О подчас земном грязном, но вечном и недостижимом. Я писал о чистом и светлом простыми понятными словами, «Выходи из машины!» - вдруг завопил Евтушенко, - «Выходи, чтоб больше я тебя не видел. Ты ничего не понял. Ни-че-го! Выходи, я в аэропорт опаздываю. Мне тут теперь нечего делать. Теперь тут нечего делать!»
«Писал ли я тогда стихи? Не знаю, но первый раз меня опубликовали ещё в школе…» Хотя об этом опять позже.
Даже когда вся страна пела мою «Синеглазою Мальвину» и из проезжающих авто струили мои «Эх, купола, купола!», я судорожно размышлял, пишу ли я стихи. И стихи ли я вообще пишу? Почему я – культовый автор, но меня никто не знает. Или меня не хотят замечать? Или завидуют? Я запил и опустился на дно. Институт конечно с трудом пополам мне удалось всё-таки закончить, только лишь благодаря моей магии хронического пророка современности. Я пил и боролся с собой, со своими комплексами. Так кончалась моя жизнь.
Жизнь остановилась. Изошла. Кончилась жизнь. Я не существовал, работая кем-то за хорошие деньги, которые впрочем и прожигал с похотливыми девками. И когда за полгода меня уж знали все столичные девицы лёгких манер, я неожиданно для себя стал писать для них, дабы искусить порочность изяществом. Так я стал куртазный, сгорая в муках любви к низменному скрепя сердцем, надрывая плоть, наполняя бокалы возвышенным и делясь с ближним. Зачастую ближним оказывалась какая-нибудь слащавая конопатая девчушка в сарафанчике с Сокольников, или с ближних Мневников. Спал ли я с ними? Нет. Я бесподобно изумлялся совершенству и очаровательности юных дарований, сомневаясь иногда в некоторых, но ликуя и совершая геройские подвиги ради них. Я любил их. Всех. Их было так много, что я потерял им счёт. Вернее, я и не старался их счетать, но так уж получилось, что от постыдных мытарств по бытию я заимел блокнот. Каждый творец имеет свой блокнот. Блокнот для мыслий, блокнот для полётов и всплесков ненастного творчества. Моё творчество и все мои полёты и мысли занимали имена. Имена мною падших и одухотворённых; прекрасных созданий, милых очаровниц, моих милых дам. Коллекционеры бабочек, как и различные филателисты мне стались близки по духу своим сущим. И я тайно со своим другом по ордену, вечно изощрённым и исполненным творческого смятения Виктором Пеленягрэ, посещал клуб любителей и почитателей бабочек. В среде сих господ искрила тишина и приятное умиротворение, свойственное лишь представителям культурны, научных и бизнес-элит. Наш статус был выше и утончённее. Мы были тонки и преуспевающее, нежели специалисты по отлову, умерщвлению и последующему удовлетворению своего изощрённого естества. Писали ли мы тогда стихи? Хоть мы и были у многих на устах, и наши мысли обсуждала вся страна; мы стихов не писали. Мы стихами общались. С кем, спросите вы? Интересный вопрос. Чтобы на него вам ответить… (Должен заметить, что ответ, ровно как и вопрос; тут я задаю.) Чтобы ответить на этот и многие другие вопросы, нужно однажды бросив всё, проснуться необыкновенно иным. И выплеснувшим озарением, сразить наповал самого себя прежнего, став героем своего времени. Плюньте на всё однажды и навсегда! Выпейте алкоголя, выпейте с утра и залпом, незакусывая и бодро. Вы думаете, что выпив человечешка превратиться неуклонно во мерзавца? Ха-ха-ха! Как вы ошибаетесь. А представьте на минутку, что он возьмёт да геройский подвиг совершит.
Я пил. Да и все, кто окружали меня тогда, пили. Мы пили много и всегда. Мы были героями. Нас любили опасные дамы, нежные милые девицы, грубиянки и хабалки, простые сотрудницы кромольных служб. Нас любили многие. И даже матёрые критики, постигая нашу высочайшую миссию, не смели нас ковырять, боясь за своё здоровие, ибо коготки многих дев были заточены остро и подчас не нуждались в ярких тонах.
Так я и брёл без жизни. Прозябало обычное сентиментальное бытиё, пожалуй самое яркое в моей аристократической карьере. Карьере истиного фарлакура современной культовости, изащрёйнейшего куплитиста, любвиобильника филиппик и искрящих сатир, настоящего вечного сущего. Да будут прокляты все несогласные и поглотит их гневная пучина ламентирующих приор!
- Вы кажется что-то сказали? – высокомерно сказал Степанцов повернувшись высоколобой и умной головой ко мне.
- Нужно выпить! Вы как на сие смотрите?
- Эх, братцы, была! «Я плюю на всякую свободу, улетая в раз и навсегда и искрою линии восхода я сгорю как падшая звезда!» Вот, как-то так.
- Браво, Магистр! Браво!
- За трезвость, милый Константэн!
- За неё.
- А я даже встану.(И я встал)
Мы пили, несмотря на запреты врачей. Мы пили. «И даже послушник Быков, коей был поочерёдно поэтом, репортёром, романистом и вместе с тем кормился чёрной канцелярской работой в присутственных местах», пил много и по-настоящему.
Но всему приходит конец. Пришёл и конец моей жизни. Началось бытиё.
ч2.
БЫТИЕ.
В знойной пелене Новодевичьего монастыря по-осеннему тихо и вечно. Вечность настолько чиста и невинна, вальяжна и аристократична, что тянет испить благородного коньячка да брудершафт с какой-нибудь неземной богинею. Богини тоже люди и иногда выгуливают своих домашних питомцев. Тут нужно напомнить, что в моих карманах постоянно присутствовали шоколадные конфеты. Ах, как любили конфеты дамы! В основном дамы бальзаковского возраста. Моложавые пассии предпочитали коньяк. Сразу и много. Коньяк уважали все, но не все любили. Я его и любил, и уважал всем своим бытиём. Только истиный букет может раскрыться тонким трепетным благоуханием естества, особенно с моложавым приором атлетом и ферлакуром современной культовости и искрящих безбожных сатир, тем более если в его реноме присутствует бутылка марочного Анри и полные карманы шоколадных конфет.
«Писал ли я тогда стихи? Не знаю, но первый раз меня опубликовали ещё в школе…» Хотя об этом позже.
Моложавые девицы были так похотны и распущены, что сие доставляло мне истиное восхищение. Лишь художественный муж способен так возвышенно и изощрённо восхищаться всеми формами дизайна женского благоухания. Девицы благоухали страстно и с артистической непосредственностью и негой. Некоторые настолько, что становилось дурно. И дурея, я совершал несуразные подчас, но вечные и героические подвиги во имя высших сил любви и низменных похотных пороков сладострастия. Подъезды ближащих домов, кусты и общественные нужники не предотовляли нам с богинями никаких богоудобных благ, и посему все наши переживания брели в тот самый дом, где тусклыми люстрами, и вуалью тяжёлых английских гардин старинных окон, освещалась вечная Добрынка. Хозяйка богоугодного лупонария, Медведица, радовалась искрящим лучам поэтического благоухания странных своих обитателей. (Тут нужно сделать небольшую паузу и рассказать вам про сих обитателей; тайных и великих балагуров современности, истиных ценителей и изощрённых куплетистов изящных манер. Кто были сии обитатели? - спросите вы. Интересный вопрос. Я, спустя годы и сам не могу найти ответ на этот и многие другие вопросы. Нас всех что-то притягивало в эту квартиру окутанную тайной пеленой своего сверхтонкого подсознания. Мы жили в ней, обитали. Веселились, выпивали, ругались, братались, дрались, мирились и читали стихи, неуклонно и беспробудно читали стихи. "Стихи?" - удивитесь вы. Именно стихи. Свои ли, чужие, всё равно. Нас, различных и близких, объединяли лишь они. Стихи. Писали ли мы тогда стихи? Были ли вообще это стихами? Я затрудняюсь ответить, но замечу, что наши шедевры знала вся страна. И от сего факта мы становились в стократ богаче душевно и весомее, ровно как и несчастнее беднее. Одно было очевидно; на нас была возложена непосильная сверхмиссия, поглощающее наше бытиё)
Бытиё. Бытие тянулось, плелось, волочилось, гложило, унижало. У кого как, но у меня тогдашнего; бытиё струило и искрилось. Я был на коне, несмотря на свою безызвестность. (Нужно заметить, что страна никогда не знала своих героев. Нас сия участь не прошла мимо. Нас не знали, не ведали. Нами восхищались многие, не зная о нас. Даже, восхищались не столько нами, но нашими творениями. Мы творили. Мы раздражали, пугали, вгоняли в стыд и срам. Мы влюбляли, возвышали, заставляли совершать необдуманное.)
«Писал ли я тогда стихи? Не знаю, но первый раз меня опубликовали ещё в школе…» Хотя об этом снова позже.
Свидетельство о публикации №108102000562