О земле мой пятый разговор

О земле мой пятый разговор.
И в нём созвучен я с тобой, Анастасия.
Во многом ты права. Но всё же...


Как найти мне здесь Слова, чтоб до Вас, читатели мои, до Сердца Вашего дошли. Чтоб в диалоге непростом мог свои я Совесть и Душу соблюсти, не дать позволить увести в сторонку короткий ль разговор, ведь о землице он родной.
Уж сколько лет прошло с тех пор, когда вприпрыжку, босиком, с друзьями детства к реке бегом по не скошенной ещё траве, что в ут-ренней росе была, сбегал с высокого холма, где домов теснилась чере-да деревни нашей, что Меники звались с давних пор.
Но вот с каких? Кто первый в ней воткнул топор в звенящий окорённый ствол, и у кого запела вдруг пила, кто первый сруб срубил шутя избы для своего ль крестьянского двора и весел был, с улыбкой счастья на губах и с песней звонкой на устах. Как предка, далёкого в веках, звал мир тогда, какая кличка у него была, осталась ли в фамилии она, в какой она, из тех что ныне, застыла на века. Быть может - Соколов, как у меня, а может быть - Маршонков или Корешков, как у маминой родни она, Углин - может быть, Воронин, Чистяков. Жаль, то нам неведомо сейчас.
То помнит лишь одна земля. Ведь босиком ходила, бегала родня в погожий день, в объятиях тепла из года в год. Прошли века, а запах пота босых ног ведь до сих пор хранит она и лечит нас. Целит - волшебною росой и душистою некошеной травой; омовеньем чистых вод реки и звоном шустрого ручья весной; пахучим запахом хлебов в полях и вкусом ржаного каравая на столах; тихим шелестом листвы в перелесках и лесах, и запахом смолы янтарной, что в стекающих слезах красавиц елей и стройной прелестницы сосны; ароматом земляники полевой и соком разной ягоды лесной; укусом трудяги муравья и чистою прохладой лесного родничка, и тишиной.
Но глохну я от этой тишины, и звук природы янтарной чистоты стал недоступен мне, ведь в городской кромешной мгле шумов искусственных и в смоге дыма иль ещё чего, что подарило мне услужливо технократическое общество моё за плату обладанья условий «райского» ль житья в палатах каменных, - стал другим, не прежним я. И не слышу больше я: любовной трели соловья, весенней песни черного скворца, дрозда, малиновки в лесах, курлыканья в полях и в небе журавля, любовной песни на токе глухаря и даже лебедь песнь любви не пропоёт. Не там, где я, Любви его полёт. И не познать вживую мне зверья, что в лугах, оврагах и лесах живёт, и потому лишь в краеведческом музее могу я лицезреть в застывшем муляже их красоту, что изначально призвана ведь мне служить, в знак благодарности за мою Любовь свою Любовь и Служение мне дарить. А я же своей Любовью и уважением своим их должен покорить, а не бить их смертным боем, не ловить в капканы и силки, из ружей скорострельных их не бить. Я с ними в мире должен жить, в ладу, и помыслы мои чисты в общенье с ними должны же быть.
И это ведь ещё не всё. Обратил своё вниманье я давно на то, что вкусен и целебен хлеб лишь тот ведь был, что руками сеян пахарем, в лаптях обутым, а не в сапогах. И в звенящей весенней тишине тот пахарь Песню пел : землице и спящему ещё зерну; благодатному дождю и земляному червяку, что рыхлой делал почву, чтоб дышать могла, и тогда достигнет влага корешка; и солнцу благодатному, чтоб не обжигал он злак, а лучиком своим согрел любя, да так, что обратилось б в золото зерна, коим наполнились б хоромы колоска.
А дело пахаря под осень продолжил бы тот жнец, что в час веселья на дуде игрец, а в ратном деле жатвы молодец. Он Песню ту, что Пахарь весною нам пропел, продолжил б, Мать Природу во всем благодаря, и с ней сложил бы новый стих, в коем старый диалог с землицею родной по-новому б звучал.
С Добром хлеб сжат и обмолочен был, на ветрах целебных просушен и провеян был и в закрома заложен на храненье. А дальше? Дальit для мельника пора пришла труд свой, уменье показать, в котором искусно приложить усилие воды, что в речках и ручьях, а там где нет её, то ветра в ветряках, да так, чтоб обработала Природа-матушка сама налитое то зерно, энергию свою нам просто так даря, чтоб не сжигалось походя, зазря содержимое недр её, как это делается счас.
В служенье нам родная создана, и в том известная стезя её. Она наш дом, кормилица и Мать. Да, Мать, коль терпит до сих пор то, как терзаем тело мы её рытьем, буреньем и безумным взрывом да ещё отравой разной. Ею пропитана она насквозь: и почва, и воздух, и вода стали до того грязны, что мутантов то и дело жди, а там уж недалеко и до беды. Беды для нас, не для неё. Стряхнёт с поверхности своей нас всех, как неразумный род, а оставшимся в живых подумать даст в объятьях Ада, и только лишь потом, себя восстановив, вернет людей в истоки Рая. Ну, а мы, усвоим ли урок, сурово нам преподнесенный, иль снова тот же совершим виток!?
Ну, а я продолжу диалог о хлебушке, да том, что в детстве, столь далёком, бабулей милой испечен нам был. О вкусе необычном том и запахе его целебном.
Как-то осеннею порой заболел я, уж не помню чем, и очень хлеба захотел, да того, что бабушка сама пекла из муки своей, которую из своего зерна мела ручными жерновами. Я помню эти жернова, в углу, в сенях они стояли. В них сверху дырочка была, туда зерно по немножку засыпали и крутили, а в нижнем камне был пробит канал, куда мука понемножечку стекала и набиралась в горки на подставленном листе. Ещё, я помню, в просторнейших сенях деревянные лари стояли. В су-секах их запасы разные хранились: мука, крупа, горох сушеный. И в каждый по два мешка, а то и больше ведь входило. А в отдельном зерно отборное хранилось - своё зерно, что уродилось на полоске собственной, пусть небольшой. Не знал тогда я, зачем оно, коль есть мука, что на трудодни в колхозе получалась.
Лишь потом, со временем узнал, что только то зерно целебным было. Оно Любовь крестьянина хранило к земле родной, крестьянских рук тепло и запах пота ему о многом говорило, и потому ведало оно, что нужно было организму дать, чтоб все недуги и напасти враз уб-рать, и в этом всё вокруг старалось. Пчела, что весточку с лугов, с садов и огорода донесла, пыльцу повсюду собирая. Трава в цветках своих ведь ей поведала о нас, по ней босыми мы ходили. Вода в своём круговороте вечном, та, что в речке ль, пруде, в ручье ли неглубоком омыв нас, руки, ноги наши, тело в знойную жару тоже в ответ на ласку нашу постаралась через корешки зерну-кормильцу донести, чем мы больны и в чем нуждаемся сейчас. А деревья, а кусты ведь тоже что-то говорили, если мы слова к ним находили Любви и Нежности своей.
Об этом бабуля не сказала мне, не знала, милая, тогда, того, что знаю ныне я. Но ведь чутьём своим, Любовью к ближним поняла, в чем цена того зерна. И не тем зерном, что в муке обычной было, а своим, о чем уже я говорил, лечила, милая, меня. Осенним вечером, что длинный был, обрядив скотинку во дворе, под песню ладную свою и сказ про диво-чудеса намолола в жерновах муки немножко и, в решете просеяв хорошо, замесила тесто на ночь глядя. И не в чём-нибудь, а в кадке деревянной, из липы деланной иль из берёзы - жаль, не знаю я, но вкус особый придала та кадка тесту, что к утру поспело, поднялось на дрожжах, вроде бы простых, но таких уж нету больше ныне.
А я на русской печке, что большой, огромной казалась мне тогда, отвар, на травах настоянный, отпив, по настоянью бабушки своей, спал, овчинным полушубком весь закрытый. А печь пылала, жаром вся горя, и утром не заметил я, как заправила бабуля тесто, поспевшее уже, в формы, смазав их чудеснейшим топлёным маслом. И когда прогорели в печке все дрова и под её нагретым стал, все угли выгребла она, да не просто так, а те, что покрупнее были, сложила в жаровню не спеша, что стояла здесь же у шестка, чтоб потом было чем самовар пузатый вскипятить и чаем всех нас напоить.
Лишь тогда проснулся я, когда случайно загремела крышкой жаровни той бабушка моя. Я с печки соскочил в тот час, и на лавку, что напротив печи стояла у окна, сел, с восторгом наблюдая, как ловко лопатой деревянной расставила она формы-противни внутри печи, а оттуда жара шла волна, обдавая ласково меня. И от тепла, и доброго ворчания бабушки моей сомлел ведь я на лавке у печи. Уснул, сердечный, там, где сел.
Тихонько на руки взяла бабуля милая меня и снова на печку русскую снесла, в изголовье положив пару валенок своих, а сверху полушубок разложив, уложила на одну его полу меня, а другой укрыла сверху, словами песни колыбельной баюкая меня.
Спал крепко я, а в этом сне я птицей, соколом парил, летал с восторгом и кричал. От осязанья высоты дух захватило у меня. Ведь я летел, да как летел! Каждой клеткой ощущал порывы ветра, что поднимал меня всё выше, выше. Выше домов высоких с крышей, выше стога на холме, берёз кудрявых на горе, легко поднял под облака, почти касалась их рука, а затем весёлый лиходей вниз бросил! И полетел я, а вот куда? В объятья ль сена душистого в стогу, иль копны, что на склоне, на лугу? Иль просто так — куда-нибудь, ведь я во сне, мне живу быть.
В то время бабушка моя в голбец за картошкой собралась. Открыла лаз в подполье, не ведая о том, что внука увидит лежащим на земле сырой, когда обратно выбираться станет. А я лежал и спал. Спал сладким непробудным сном не на печи, а на земле сырой. Как очутился там - не знаю я, а уж бабушка напугана была, да так, что всех святых на помощь позвала. Кричала: «Чур меня! Чур меня! Отстань окаянный от меня!» Но видит - живой, невредимый я, не видно ведь ни ссадин, синяка, как будто только что уснул здесь, на земле, а не на печи, куда ведь положила только что меня. «Ну и дела!» - сказала ты и вновь на печку отнесла.
Проснулся я ведь лишь тогда, когда хлеба, поспевшие в печи, ты стала вынимать, из форм-противней аккуратно выбивать и поджаренную корочку хлебов, что поверху была, топлёным маслом помазала слегка для вкуса и внешней красоты. Ох и аромат же шел от хлеба, от печи, куда поставлены уж были пироги! Готовые хлеба ты аккуратно в рушники на время завернула, для сохранности тепла и прочего Добра.
Пока мылся я у рукомойника, что в углу стоял, и самовар дошёл, и пироги, и кринка почти парного молока да с мёдом, что Корешков, твой родич, из сотов давил (у него единственного из селян тогда пчелиная пасека была), на столу стояла, ждала меня,
Я помню, как бережно разрезала хлебушек ломтями по-мужски. Пахучий был тот хлеб и вкусен так необыкновенно, что такого уж отведать больше, увы, мне не пришлось. Ведь вскоре ликвидированы были все крестьянские дворы налогом и прочими умными решениями. И стали мы совсем уж мы - не мы, сиротинками, голью перекатной!
Что до меня, так поправился от хвори мигом я, от хлеба, мёда, других даров природы, и от Любви, что бабушка дарила мне тогда, от ласки её необыкновенной. И от землицы, где босыми ногами бегал я, наслаждаясь красотой необыкновенной и чистотой, что в Душах заложена была и в помыслах наших дерзновенных.
Так, где же это всё? Как умудрились растерять мы по дороге всё то, что изначально нам дано? Куда же нас вели пути-дорожки?


Рецензии