Параллели

…И восстали человеческие умы против атмосферы, царящей вокруг, но это не мешало им создавать ее. Не мешало жить сообразно природе своих тел, сообразно земному и слишком физическому восприятию, пустому, кричащему в своем одиночестве, которое они так любили называть болью. Восстали еще не зная, что есть в них и что есть вокруг, что должно отвечать им, что спорить с ними. Но обладая уверенностью драконьих отпрысков.
Восставали примерно так: возле парков и памятников войнам и жертвам, возле остатков от крови и насилия, они думали, что будут петь, но лишь только пили, они думали, что время спасет их, но стрелки текли, неслись, летели мимо, оставляя в их телах разруху от алкоголя и разруху от отчаяния, которое они звали счастьем. Восстали тем, что носились по разбитым составам поездов, рисуя на стеклах забытое всеми раскрученное солнце, символ вечного движения с постоянной злостью действия. Рисовали, даже не зная настоящего его значения, не зная ни своей истории, ни своей жизни, не понимая своих родителей, ненавидя их уже возможно умершие тела, ненавидя их несовершенные души, которых они никогда даже не пытались увидеть. Восставали, думая, что это их место, и раз они ничего не могут изменить, они попробуют отсюда уйти, но уйти, разрушив все то немногое, что все же еще не успели разрушить их предшественники, те же папы и мамы, чья молодость проходила в сознании – как в вакууме, в который входят все и выходят с рождением первых детей. Восставали, воспринимая свою жизнь первой в мире и свою землю – такой молодой, такой несовершенной, что лишь им ее менять и лишь им думать, что их примут, что пробьются – куда? К истинности? К вечной свободе… абстрактные идеи, подкрепленные лишь массовостью и истерией толпы, где не надо уже задавать вопросов, где их словно уже не должно быть, потому что есть дорога к их разрешению, а значит, цель уже не важна. Эфемерная идея, в которую вложено лишь безумие поколения, не знающего вчерашнего дня, слепо верящего, что до них никого не было, и что им все менять, начиная с полного раскрепощения, со стертых границ и сожженных книг законов и стихов. Когда думаешь, что полосатые ленточки это модно и что крепление их на ремни кожаных брендов, джинсовых бейсболок, вплетение в волосы прокуренных прядей, полос, раскрашенных в черные и оранжевые цвета, принесет тебе уважение тех же эфемерных людей. Хотя настоящие-то люди столетней давности могли наблюдать эти ленты на израненных спинах героев, отдавших пол жизни за полководцев и вождей, когда Георгиевские ленты давались один раз за самую большую доблесть личного характера, которую человек мог проявить в бою. Или когда размахиваешь красным флагом, вкапывая его в землю возле общественных туалетов, бросая в грязную воду всех рек города, которых уже почти не осталось. Бросая, думая, что это вызов, что это твое восстание, твой крик, твой бунт, что это полет, не зная, как крепили его пол века назад рейхстагом, символом крови и жажды жить, не зная, что за тот самый флаг – почти такой же, люди заплатили жизнью, и не одной, что отдавали под суд тех, кто посмеет коснуться его. И красивые девочки, восставшие против богатых пап, и жалкие мальчики, думающие, что это их время, и матери, теряющие последних детей и последнюю возможность поверить, что жизнь имела смысл, и несчастные старики, чьи глаза способны только сухо плакать – все это восстание умов против жизни, которую они сами сделали. Конструктор, который кто-то где-то неправильно собрал и пошла косо вся его прямолинейность, ясная правильность вождей и президентов, яростная песня Байрона в переписывании Бродским. Или Гете в переделке на современную Донцову… Вот как они восстали.
И остался несовершенный мир наедине с этими отпрысками черноты, драконьими сынами, которым кажется, что все можно и которые даже не думают, что существует жизнь, и что она живет все же помимо их желаний. Остался мир смотреть на все это в невозможности что-либо изменить, ибо изначально был чтобы давать. Восстало все вокруг, что как могло. Восстали моря и пошли девятыми валами на прибрежные города. Восстал снег и стал идти там, где было вечное лето, и люди стали умирать от холода, никогда не видевшие рубашек. Восстали дожди и ветра, обрушиваясь на все человеческое, словно тихо (еще пока тихо) моля одуматься, унося в свои открытые и дерзкие сердца миллионы жизней. Что бы некого было винить. И человек, узнавший все, написавший за свою историю столько книг об этом мире, человек остановился где-то полвека назад, переживая военные жертвы, грабя магазины, перерывая забытые могилы в поисках пищи и родных. Человек этот остановился. С ним остановился мир, стал делить людей на американцев и европейцев, на киевскую и белую Русь, как когда-то народ был разделен понятиями синих и красных движений. Как мается в агонии насытившийся зверь, мается, в невозможности жить дальше и в неистовом желании (потому что так было сказано!!!) жить дальше. И пока зверь мается, в вены Земли заливается вода, вместо растраченной нефти, как если бы в живую кровь добавляли воду. В свою очередь нефть эта взрывается с бункерами посреди Тихого Океана и топит жизни животных, которых и без того осталось мало, которые, запуганные выстрелами, оглушающими бомбами, и гадким, едким смехом человека, и без того не знают, что же будет завтра. Не знают и остаются, что бы ждать. Как всю жизнь мы ждали, так теперь мир ждет конца, ибо каждое существо, рожденное здесь, если оно не вода или воздух, обречено на смерть. Ибо каждое существо не повинно в том, что принес с собой в этот мир царь природы.

… смотрит в звездное небо, черное, глубокое… говорят, что те, кто смотрят вверх, еще имеют шанс здесь, внизу. Тихий, добрый свет тряпичного абажура рисует рельеф тапочек, бархатных, мягких, что смотрят вверх так же, только безучастно, наверное. Хотя, быть может, они тоже о чем-то думают. Видит краски вечера, что на горизонте еще тлеют забытым огнем, который ночь, словно ветер, продолжает разгонять, звезды мерцают, словно злые угли… злые, но слабые. Вверх полетел белый, бородатый, образ старого писателя, что смотрел на небо долго, вместе с тапочками и несуществующей жизнью. И летя вверх, продолжал думать о небе, о лампочке-ниточке света в его времени – прошлом, прошедшем, чьи часы давно уже развалились, стрелки вместе с шариками полетели в разные стороны… по асфальту, собранные на траве. Полетели звонко, ударяясь о каждый выступ-трещину, покатились по лестнице вниз, тогда как белый полетел вверх. Ржавые перила балкона помнят еще теплоту его пальцев, на которых осталась краска и в которых остался запах этих старых кресел, что сын когда-то принес из развалившейся машины… так все распадается, разваливается, ржавеет, теряет краску, только ручьи глаз либо высыхают совсем, либо продолжают бить, проливаясь в эту жизнь стихами-музыкой. Ручьи глаз взорвались вихрем сна, улетая белой бородой к звездам… а внизу… внизу…
Раз два три, удары по ступенькам, звонко-медленно, блестя в мокрых фонарях… собака, черная… смотрит красными глазами, это отблески экранов сотовых, чьи потерянные полуночные владельцы решили включить в метро. Смотрит глазами кассира, что, устав от повседневных окриков, устав вариться в каше собственных нервов, словно это и есть единственно возможный воздух, решил присесть на старенький стул среди блестящих стеклянных ступеней метро… по которым катятся и бьются звонко, создавая незаметное эхо часики жизни. Пес смотрит всегда одинаково, чуть изогнувшись почесать за ухом, такое простое, по-настоящему собачье выражение лица, где все мы, такие совершенные люди – как на ладони, все наши порывы, страсти, все пыль. Собака чешет за ухом и в этом важном занятии нельзя ей мешать, занятии, которое художник-скульптор решил запечатлеть именно таким, именно тут, и на долго. Это как читать стихи в людных переходах. Что бы те единицы людей, способные слышать, проникались бы, а все остальные проходили бы мимо со словами непонимания или равнодушия. Чтобы оставить что-то в душах тех, кто не многие. Глаза. Навечно способные отражать что угодно, смотрят всегда на тебя и чуть мимо, откуда ни взглянуть. Встанешь тут, будет казаться, что пес просит не бить, жалобно так, чуть пригнувшись холкой вниз на локтях, просит те самые отблески далеких уже сотовых, просит полуночную пустоту отполированного сотнями ног мрамора метро. Дрожащие лампочки, которые кто-то невидимый поменяет в пятом часу утра, немые и пестрые букеты цветов, расставленные вокруг пушистой металлической шерсти. Что бы он знал, что не все мы такие. Он. Этот памятник собаке, которую убила девушка возле этой самой станции, как-то ночью, каблуком туфли замахнувшись на животное, которое знало тут каждый росточек, пробивающийся сквозь асфальт, каждую бабушку, что не брезговала кормить его, каждый размеренный бой рельс о колеса и шуршащие ежесекундно больно злые ноги; которые потом несли свои руки с вложенных в них памятником маленькой собаке, сделанного специально в три раза больше, что бы цветы, эти красные гвоздики, не казались такими уж громадными. Ноги, которые потом донесли свои головы до того, что бы поставить памятник собаке, которую убило это глупое человечество, само загнавшее эту собаку в угол страхом и болью, которую эти самые ноги каждый день пропускали мимо и давали знать себя болью в ребрах. Вот комедия, - ставить памятник собаке, тогда как десятки тысяч людей забыты и мертвы и никогда бы не пришли в этот мир снова в постаментах, рукописях, музыке; которые просто отдали жизнь за кого-то другого. Мы пишем столько умных книг, так или иначе понимая, что единственная ценность дыхания в том, что оно дарит нам жизнь, мы философствуем и доказываем, тем не менее, сознавая, что висим на волоске… самое важное, оставляя позади своих слов. И как же хочется разувериться в человеческом идеале и сравнить его с собачьей жизнью, сказав тем самым: - Она чище, она не ставит приоритетов. Она не выбирает – быть ей или быть другому. И вот же комедия – земле нести на себе женщину, убившую собаку ногтем… мимолетным настроением, быть может и вызванным страхом, но скорее, злостью на неудавшийся вечер. Нести на себе людей, ставящих памятник Биму нашего времени.
Летят колесики, летят стрелки в разные стороны, освещая своим полетом случайные озарения человеческого разума. «Вот бы все забыть», говорят они, «…вот бы все помнить», говорят те, кто уже на долго остался в прошлом, там и будет до конца. Мы летим по жизни, уходим, оставляем после себя таких же птиц, и лишь им выбирать, будут они с перьями, или наделенными глазами, собачьими, способными лишь отражать всполохи современности, настоящего – лишь в нем истина. Вот только те, кто смогут коснуться ее, не ошпарившись, ведь она горяча и жестока, кто сможет не сломаться, но и не сломать ее, кто сможет видеть свои корни что бы дотянуться до кроны и кто, в конце концов, после бесстрашного созерцания своих не самых идеальных следов, исковерканных ветром, песками, чужими толками, сможет здраво взглянуть вперед и понять, насколько важно попытаться сделать их лучше, те никогда не будут цепляться за настоящее. И как паук, тянуть ниточки из-за спины, бросая их вперед, на ветки, недоступные ему пока, нужно лишь построить мост, нужно лишь время, что бы дать ему окрепнуть.
А вокруг памятника собаке собираются иногда люди, очень странные, грязные, с такими же псами на поводках, только меньше в несколько раз. Они украдкой собирают цветы, принесенные бабушками и детьми, розы и гвоздики, незабудки и орхидеи, по глянцевым лапам бродят их длинные и густые тени. Они берут цветы, чтобы продавать. То могут быть уроженцы Южной Африки, запертые в Москве обязанностями найти работу, что бы уехать обратно, которых выгнали с институтов, которые, скорее всего, так и оставят свою жизнь на этих глупых улицах. Ибо все глупо, где человеческая сила пытается преобладать, наказывать, быть Богом. И где в такую силу свято верят, словно дети, не знающие о существовании книжек о сказочных законах, столь же эфемерных как придуманные притчи. Истина это то, во что ты веришь, поэтому у нее может быть столько же обличий, сколько людей соберутся спорить о ней. Вместе с выходцами южных стран, то могут быть одинокие женщины, которым стало уже не важно – кому отдавать себя и за что, просто так теплее. То могут быть такие же собаки, только на веревочках, и только с единственной разницей – с уверенностью в глазах, что их накормят и не ударят. И кто же оказывается человеком в мире очерченных границ? Те, кто имеют прописку, власть, призрак любви, что витает всегда рядом с ними. Или всего лишь те, кто никогда не ударят собаку.
Белого писателя вдруг разбудил звук. Снова почувствовал он остатки краски между пальцами, сжимавшими во сне перила балкона, дуновение ветра, что, стрелой порыва пронесся мимо ресниц, задев при этом тряпочную мишуру светящегося абажура. Он вспомнил свой сон, этот спящий город, что миллионами огней пытался убить ночь, и, хоть и красил низкое небо в желтый цвет, не способен был осветить весь ее мрак пустых подворотен и засеянных полей недалеко от города. Звук продолжался и уже походил на мелодию, такую, которую поют матери младенцам, еще не знающим, что такое музыка, мамы, никогда не умевшие петь. Он поднялся, спихнув тапочки случайным движением, со скрипом открыл дверь в комнату. На спину ему взглянуло его небо, окрасив рубашку в странное сочетание металлического цвета. Пусть завтра они идут воевать. Завтра они будут устраивать парады с переодеваниями в женщин, с коктейлями Молотова и яркими очками, словно солнцезащитными, в лютую стужу, в которых будут отражаться они, всегда они, а за ними – незыблемость закона, запрещающего парады, перезахоронения и вождение в нетрезвом виде. Завтра они будут смотреть телевизор о детях-инвалидах, информационную подборку, перемежающуюся с юмористическим программами на пять минут. Всего должно быть в меру. Он спал двадцать лет, его сшибло поездом в восемьдесят первом, он не знает, что такое покупать еду без очередей и карточек, он не знает, что такое ночные огромные магазины, где можно устраивать гонки в тележках. Интернет и блокбастеры. Но он видит любовь своей жены, что была с ним все это время, когда его по-настоящему не было. Он видит, что дети его пришли в эту жизнь не просто так, он может слышать, как поют соловьи возле его дома каждый вечер и чувствовать шелест листьев родной березы, что еще его дедушка, случайно заехав в этот город, посадил тут, когда даже дома не было. Пусть они идут воевать, пусть покажут, что такое память, если в них она осталась. А он будет здесь. У него есть те, кто дорог, чьей судьбой он никогда не стал бы рисковать ни за какие эфемерные идеи. Если таковые вообще остались. Везде царит одно хаотичное движение, потерявшее давно свой смысл, когда никто не спрашивает, за что бьем, а просто бьют. И у него есть собака, которую он никогда не отпустит одну на эти жестокие улицы. Пусть будет зло, и пусть будет добро в том, что бы думать о тех, кто рядом, пусть будут злые дети и пусть будут те, кто сможет сделать их лучше. А восставать надо против себя самих, знать, на кого равняться и видеть тех, с кем никогда не захочется идти в горный поход.


Рецензии
Ох. Ну и объем.Я потом еще разрок прочитаю. Суть твоя - верна, ложится на душу криком своим и привлекает правдой. Единственное, некоторые приведенные примеры причин и следствий кажутся лишними, не факт, что так... Знающий и слышащий порадуется твоим словам, а ищущий увидит подтверждение правильности своего пути, тогда как, тот кто есть потребитель жизни им и останется. Ну вот . ответил в каком то своем ключе)))

Денис Устюжанин   12.06.2007 00:50     Заявить о нарушении
Было написано тремя настроениями. Это как вода... но не льющаяся, а такая, призрачная... вроде много, но ведь не пьется, надо еще! Пишешь, вот... и как связанный свитер - жалко разматывать. Хотя понимаешь, что такой большой он не нужен, и пожалуй, пореже узоры, поосмысленней. Так вот уж...
То же ответила :-) в своем ключе :-)

Владислава Кулигина   12.06.2007 02:10   Заявить о нарушении