Из книги сотрясение воздуха 1998 г. , раздел мгновение ока

 пятый раздел:

"МГНОВЕНИЕ ОКА"
 
* * *

Созерцайте вершины деревьев, объятые светом,
Колебания влажного полные чаши в прогретом

Безграничном, пронизанном светом июльском пространстве,
В изумрудных, роскошных лучах, в хлорофилловом пьянстве

Сколь простое на них любование терапевтично,
А застрявшая в локоне кроны заколочка птички

Столь, должно быть, полезна душе, тосковавшей пол-лета,
Так, должно быть, целебна, что вряд ли я выражу это.





 


 
* * *

И вновь провинция глухая
Во мне усиливает слух,
В июльский ветерок макая,
Как в ванну с головою, мух.

Покоятся на травах нищих
Коровы в ржавых пятаках,
Как будто лодки кверху днищами,
Оставленные гнить в лугах.

И пузырек бусла над ними
Легко дрожит, как ватерпас.
Он познает наклон равнины
И высотою лечит глаз.

И полдень длится бесконечно,
Переливаясь через край,
Мешая с белорусской речью
Мать-мачеху и молочай.

 
Клен

Теперь воздушный клен полнеба заслонил,
В корону превратил взволнованную крону,
А был как мальчик тих и из последних сил
Все веточки, дрожа, тянул по небосклону.

О, как он стал широк и непрогляден как,
А был недавно слаб и листьев было мало.
Так мал огонь свечи, но в ворохе бумаг
В мгновение одно взлетает до пожара.

Горит, пылает клен, и раздувает ветр
Сто жарких языков густым зеленым вихрем.
Быть может мы, душа, с тобой (ты только верь),
Пусть хоть в конце пути, как клен, прекрасно вспыхнем.








 
 
* * *

Бледный ангел цветов полевых
Проплывает по лугу ромашки.
Сколько пятен и дыр пулевых
На застиранной белой рубашке.

Бедный ангел российских полей,
Словно с ели упавший совенок,
Заблудился в отчизне моей,
И взлететь не хватает силенок.

Не подняться в родимую высь.
Он один, сиротинка, на свете,
Как о Господе робкая мысль
Комбайнера на дискотеке.




 


 
Сорняк

Сорняк вцепился в землю пятерней,
И выдранный — такой же точно крепкий,
Как и при жизни вольной, корневой,
Назло нитратами надутой репе.

Он свеж на грядке, бодр и на штыке,
И на краю компостной кучи весел,
Удерживая землю в кулаке
Намного больше собственного веса.










 


 
Под Рощино

Дачный массив. Еле видимые за листвой
Низкие домики, словно грибы из-под мха.
Слышен транзистор и лай, одинокий такой.
Бревна, кирпичные кучи, да два-три дымка.

Есть в этом что-то от древних стоянок времен
Палеолита. Как раньше оленя несли,
Так в деревянных носилках таскают бетон
Люди косматые, все в первобытной пыли.

Солнце садится за сосны, и в сумрак лесной
Первые звезды сигают безмолвно с высот.
Замерло все. Еле слышно под теплой землей
Кашляет в норке червем подавившийся крот.




 


 
 На даче

Вода забивается в носик лейки,
Как воздух не выдохнутый из флейты.
Десяток выплеснутых головастиков вздрагивает на земле.
Просвистит оса, закрученная еще в сотовой ячейке,
Словно пуля в стволе.

И как водится после полива — сгущаются тучи немножко.
В дом скорее заносятся грабли, лопаты и кошка,
Исчезают бабочки — порхающие цветы.
И червяки выползают под дождь на дорожку
Бессмысленно, как выбрасывающиеся на берег киты.










 

 
Новостройка

Сверху странный вид у новостройки —
Так компьютер выглядит без крышки.
Провода искрят в местах распайки,
Блок питанья — ржавые катушки.

Микросхемы корпусов, на плато
На одной ноге торчит резистор.
Это все чинил и бросил кто-то,
В запустеньи площади винчестер,

Светофор — светодиод, помойки
Обгорелое сопротивленье.
И неуловима суть поломки,
Безнадежно противостоянье

Крыш гирконовых с вечерним небом,
Где подолгу облака не тают,
Редко в них крылатые, все в белом
Техники-хранители летают.
 
* * *

Играет в шахматы над блочным домом кран,
Фигуры серые переставляет.
Задумавшись, частенько по утрам
Соперника подолгу поджидает.

Ему скучна игра с самим собой —
Буквально каждый ход идет со скрипом.
И облака склоняются гурьбой
Над ледяною каменной доской
И морщат лбы... от них концовка скрыта.

Концовки им, увы, не досмотреть,
Лишь я, здесь с лета сторожем посажен,
Слежу за цепью бесконечных перехаживаний,
О, до чего занудна эта цепь.

Есть у меня атаки острой план,
Да вот не слушает моих подсказок кран.

 
* * *

Над новостройкой тают облака,
Как ледяные кубики в стакане,
Их ветерок не в силах долакать.
Такая благодать на Теплом Стане.

На лоджиях натянуты с трудом
Веревки для белья — так мало места,
От этого похож здесь каждый дом
На струнный симфонический оркестр.

Москва, не помня дедовских корней,
Давно из берегов кремлевских вышла.
Сады, деревни — все тонуло в ней,
И с Теплым Станом та же штука вышла.

И все же здесь, как раньше, хорошо!
Хоть валят лес, в связи с градостроеньем,
И дождевые черви с удивленьем
Стучатся головою о метро.

 
* * *

Охренела листва, в смысле — охры и ржавчины много.
Растекается осень по саду, как масляное пятно
По газетной статье. На плите остывают миноги,
И сквозь толстые стекла фужера глядит не мигая вино.

Этот взгляд золотистый, сухой молодого «Токая»
Невозможно выдерживать долго, и я обернулся к окну.
Осторожной, тяжелой галерой идет птичья стая
На шестнадцати веслах по грозному небу в чужую страну.

Скрип бортов и уключин так явственно в воздухе слышен,
Так сегодня он душу мою непонятно и сладко саднит.
И сквозь веточки колкие, тонкие яблонь и вишен
Я слежу этот тяжкий заплыв. И «Токай» до конца не допит.

Две недели уже не могу прочитать томик Рильке,
Не беру телефон, не касаюсь пера, не хожу никуда.
Это пауза в жизни. Сквозь тюль ледяной и стерильный
Свет процежен и мертвен, как дистиллированная вода.

Это пауза в жизни, как будто в строке запятая,
Две недели на старенькой даче, не сон даже, а паралич.
Остывают миноги и золото блекнет «Токая»,
И последние птицы бросают последний и горестный клич.

 
14 октября

Перекручены ветки,
Словно схема метро.
Деревянные клетки
Спят под тонкой корой.

В них не движутся соки,
Не бегут поезда.
Тихо в мертвой осоке
Застывает слюда.

Снег в косую линейку
Небо разлиновал.
В подсознанье лазейка,
И в безумье провал.

Каждый выдох замедлен,
Каждый вдох — наповал.
И как черные кегли
В ряд стоят дерева.

И все круче и круче
Кружится голова.
Всю планету раскручивает
Снег на день Покрова.

 
* * *

Диплодок тепловоза дает бесконечный гудок.
Грузный выродок, ржавое ископаемое
Покидает депо, изрыгая струю ядовитую нот,
Безнадежно ища свою вымершую компанию.

От подруг его только зоологи тащатся в снах,
А друзья свои кости засеяли в юрском периоде.
И трясется платформа, и доисторический страх
Посещает диспетчершу, шепчущую: «Черт побери его!»

Лишь обходчик когда-нибудь, если уж так повезет,
Из кустов наблюдая, увидит его ночью черною,
Как он пастью щербатою рельсы студеные пьет,
Одиноко скитаясь в бескрайних снегах под Печорою.








 

 
* * *

Такой мороз влупил в тот год,
Такой пошел облом,
Что даже утки вмерзли в лед
Под каменным мостом.

И каменел в желудке чай
На утреннем ветру,
И к рельсам примерзал трамвай,
Как губы к топору.

Не встретишь во дворе кота,
Нигде не видно птиц,
Весь город был храним тогда
Стараниями ТЭЦ.

Такой мороз был — снег и лед,
И мгла со всех сторон,
Что, верно, в Питере в тот год
Мессия был рожден.

 
Сосна

Занесенная снегом сосна,
Вознесенная заживо в небо.
Недвижима в пыльце бахрома,
О, хоромы, дворцы, терема,
Нерушима высокая крепость.

Так она бесконечно права,
Так парит, распластав рукава,
Оторвавшись от прочего леса...
Значит, карма ее такова
И единственно верное место.






 

 
31 декабря

Колючий, надменный, но праздничный вид,
Гирлянд полыхание в хвойной прохладе.
И елка вся в звездах так смирно стоит,
Как Жуков на послевоенном параде.

И пусто в душе, как внутри у шаров,
Лишь только глаза отражают блестяще
Цветной телевизор, дымящийся плов,
С «Советским шампанским» искристые чаши.











 


 
6 января 1994 года

Январь. У православных Рождество.
Алексий, как ром-баба в целлофане,
Свершает таинства. В свечах, сквозь дым, его
Четвертый час транслируют в программе,

Где раньше столько мог идти лишь съезд.
Страна ж на поговорку уповает:
«Коль Бог не выдаст нас, так и свинья не съест»,
И снова обороты набирает.

Одни уснули, время сном поправ,
Другим сегодня хочется молиться.
Мне кажется уже — никто из них не прав.
Их убежденья, словно черепица,

Так намертво сидят в своих пазах,
Так жестко наползают друг на друга
В ночи морозной, в тесных городах,
Что лопнут, но не выгнутся упруго.

А небо-то какое в Рождество!
Монументальна живопись природы,
Какая степень правды и свободы,
Со всеми примиренье каково!

 
18 января

И долго мыкается небо
Над улицами невпопад
В ночи, пока лавиной слепо
Не рухнет оземь снегопад.

Толпится снег все суматошней
В бутылках желтых фонарей,
Так взбалтывают чуть подсохший
Перед употребленьем клей,

Помешивая хлопья, или
Так рвется нитка спелых бус,
Нежнее «камфоры рубини»
На самый утонченный вкус.

И все это толчется возле,
Седым плющом меня увив,
В ресницы лезет, в губы, в ноздри,
Дыханье чудно перебив.

 
* * *

Январский суетный снежок
На ветке клена
Ворону треплет, как флажок.
Держись, ворона!

Держи прямее длинный нос
Всегда по ветру
И пистолетом черный хвост,
Крыло — конвертом.

Будь неотправленным письмом
Подвальным кошкам,
Собакам, для которых дом
Остался в прошлом.

Стань символом больных бродяг,
Мечтой бездомных.
Да не уронит этот стяг
Клен занесенный!

 
* * *

Брандмауэр... лишь два окна вверху.
Скорей бойницы даже, а не окна.
Каких осад в них ждут, когда в пургу
Жгут тусклый свет за шторок поволокой?
 
Какой же натиск сдерживают там?
Во что жильцы так намертво вцепились?
А снег идет, как после всех программ
По телевизору мерцанье пыли.

Умом масштабов этих не постичь —
Безбрежная пурга в ночи безбрежной.
Лишь два окна прозрели сквозь кирпич,
Как бабочки дрожат в снегу над бездной.







 


 
Вид с Доблести, 18

Не смотри всерьез в мое окно —
Все там бесконечно и темно.

Впрочем, если хочешь, то гляди,
Только лоб себе не застуди

О стекло, что холодней свинца,
Убирая челочку с лица.

Созерцая этот злой ландшафт,
Даже выпьем мы на брудершафт!

Ты за этот ледяной пейзаж
Водочку сиреневую вмажь,

Чтоб раскрылся зонт в твоих мозгах,
Словно зонд в бездонных небесах,

Накрывая куполом своим
Поле, на которое глядим.

 
* * *

Зимою этой умер старый дуб.
Застыли летаргические ветви,
Но, четко вписанный в небесный куб,
Образовал он нечто вроде клети

Для вольных птиц, что иней всласть клюют
За прутьев кружевным переплетеньем
И сотрясают воздух, и цветут,
Как зимние крылатые растенья.

То соек голубые лепестки,
То снегирей пылающих соцветья...
О, только не устань, мой дуб, цвести
На хрупкой грани этого бессмертья!








 

 
Сова

Под сосной две строчки лиса,
След, заверенный лосем,
Властно сбоку снег подписан
Алюминиевым пером.

Длиннохвостая неясыть
С головою на оси
Бурой кровью мыши красит
Чешую сухой сосны.

Длиннохвостая неясыть,
Пасти костяной крючок.
Нет той рыболовной снасти
Для мышей страшней напасти,
Что бросаются в снежок,

Уходя под наст глубоко
И всплывая без кругов.
Всех их зрит незримым оком
Серебристый мышелов.

 
Трамвай 41-го маршрута
ранним утром

Трамвай прокладывает рельсы
Бикфордовым шнуром в снегу.
Его искрящиеся рейсы
Тревожат зыбкую пургу.

Под свежей пеночкою снега
Бугрятся шпалы чередой,
И серебро двойного следа
Сочится медленной струей.

Как поцарапанная вена,
Змеясь, уходит глубоко.
Регенерация мгновенна,
Исчезновение легко.

Лишь в лобовом стекле трамвая
Проносится вселенных рой,
И дальше в космос шаровая
Катится молния сквозь вой.

 
* * *

Литургия. Литые спирали пурги,
Перехлест через край, через храм. Анемия
Врат церковных. В трех метрах не видно ни зги,
Только свечи дрожат за окном золотые —

Сто мохеровых шариков гроздью одной,
Только слабое пенье сквозь стены сочится.
И пурга налетает петля за петлей,
Густо сахарным снегом ложась на ресницы.

Сам себе капитан, сам себе пароход,
Проверяя фарватер, пока нет народу
Проплывает барбос, хвост — трубой, и сугроб
До кильватерной линии четко доходит.

Темно-синие сумерки, поздний рассвет.
Еще пара минут, и окончится служба.
Ах, забыться б, сознанье теряя навек,
Упадая на пастеризованный снег...
Больше, кажется, мне ничего и не нужно.

 
Мягкий отказ от рифм

Печка хрустит суставами.
Чайник, едва вскипев,
Учится правописанию
Мягкого знака в конце

После шипящих. Все чаще
Колотятся в стену часы.
У двери свернулась собака
Ковриком шерстяным.

Дача скрипит, засыпая.
Слезы глотает свеча.
Лунная пыль оседает
На стоптанных башмачках.




 

 
15 марта

В прожектор впархивает снег.
Волна катится за волною,
Не останавливая бег
Перед кирпичною стеною.

Какой космический обвал,
Какого обморока облако!
Как будто бы девятый вал
Огромно пал, стозевно, обло.

Как оторвавшийся моллюск,
Раскрывши створку капюшона,
Под толщей хлопьев нахожусь,
Качаясь в такт им отрешенно.

Прожектор в шоке не сморгнет,
Не пискнет в сопоре мышарик.
Лишь ветер меж снежинок шарит
И снег над крышами плывет.

 
28 марта

Холодный день. Сухой гриппозный снег.
Нева весь март больна гемофилией.
Вороны — петербургские фламинго
Фланируют по набережной. В след

Друг дружке деликатно так ступают,
Как будто меряются — у кого длинней
И тоньше пальчики, и за игрой своей
Не замечают, что идут по краю.

И солнце еле-еле достает
До прыщика под носом у термометра —
И тот про «ноль» безбожно врет, и по ветру
Зигзагами трамвайный звон плывет.








 


 
3 апреля

А в апреле снегопад —
Это снег сквозь слезы.
Нити снежные висят,
Как седые лозы.

Белой шелестят листвой,
Как растенья, слепо.
Стебельки вниз головой
Тянут соки неба.

Дело движется к весне.
Рано или поздно,
Но созреют наконец
Оттепели гроздья.








 


 
12 апреля
(Вербное воскресенье)

Куст припорошен пушком,
Шарики стынут на кончиках.
Заросли вербы — как дом
Весь в застекленных балкончиках.

И, отражаясь в воде,
Веток колышутся лопасти.
Нет еще листьев нигде,
Почки еще не полопались.

Как в первый раз на Луну —
Сто космонавтов замедленных
На нежилую весну
Вышли в скафандрах серебряных.

Пробуют мартовский грунт
Первые поселенцы.
Ветки, стволы, заусенцы...
Светлые вербы цветут.

 
26 апреля

В апреле зацветает даже воздух,
Как водоем — всё в паутинах, ряске.
Колышется квартира. Так сквозь воду
Нерезки контуры, неброски краски.

В горшках цветочных мушки появились
Альтернативной новой формой жизни.
Не сеял их никто, но что есть силы
Они цветут. Левкой куда капризней.

От сырости балконы набухают,
Как почки. Лопаются вакуоли.
Половики старушки выбивают
И аплодируют весенней моли.

Клаустрофобией больна картошка,
Синюшные протягивает ручки
Со дна корзины темной. Даже кошка
Не исполняет больше роль подушки,

Как зверю и положено — звереет,
Со шторы на диван перелетая.
И только паровые батареи
В весну не верят, кипяток глотая.

 
10 мая

Начало мая.
Иней по ночам еще серебрит
Первые сорняки на грядках,
Но лягушки уже балдеют вовсю,
И можно подумать,
Что у объевшегося пруда бурчит набитое ряской брюхо.
Луна желтеет, словно глазунья,
Заплывшая по левому краю
Беконом облака.
Немногочисленные дачники
Затапливают печки,
И кажется, что домики,
Пыхтя трубами,
Как пароходы,
Отплывают против теченья тумана,
Покачиваясь на торфяных грядках.
Флотилия строений
Погружается постепенно в пучину леса.
У меня, воевавшего весь день с дерном,
Уже нет сил писать в рифму,
И я, как последний лентяй и любитель,
Сочиняю этот верлибр, тихо радуясь,
Что мне не придется работать
Даже над размером.
 
* * *

Как крупа, увеличиваясь очень скоро
При кипеньи в объеме, шипит и вздыхает,
Так деревья весной от листвы разбухают,
Крышку неба сдвигая, сбегают на город.

В этом вареве дышится, как на курорте, —
Горным воздухом, йодом, морской горькой солью.
Даже дождь не помеха погоде, поскольку
Кашу маслом навряд ли возможно испортить.








 


 
* * *

Медленно в собственном плавясь соку,
Бледные звезды легко растворимы.
Быстро светает, и на берегу
Каждая мелочь становится зримой.

Птица ступает по талой воде
Так аккуратно и осторожно,
Как переворачивают на сковороде
Оладушки острым ножиком.

Берег Невы затопляет рассвет.
Глохну я в этой тиши, замирая.
Кажется мне, что меня больше нет,
Вот оно странная штука какая.



 

Поэма "Комаровские прогулки"
 
 

 Качаются в сырых потеках тучи,
 Раскрыты сосны, словно нотный стан,
 Еще скворец пиликает «с листа»,
 Еще им певчий воздух не разучен.

 Июльский воздух светел. На ветру.
 Под солнцем выпуклая, словно лупа,
 Маркизова поблескивает лужа
 Зеленоватой мутью сквозь листву.

 Мы часто с пригородной электрички
 До берега доходим по привычке,
 И непонятно, то ли дождь, как хлыст,
 По нам засвищет, то ли торопливо
 Пройдет левее, где-то над заливом.
 Шершава даль и горизонт нечист.

 Шершава даль и горизонт нечист,
 Но, кажется, наладится погода.
 С утра скворец отчаянно речист.
 На всем печаль особенного рода.

 Искрится тонкой паутинки нить,
 И облака порозовели с краю,
 Дабы букашек мелких не давить,
 Я по тропинке медленно ступаю.








 И ветер мотыльков сбивает в стаю.
 И вот уже на солнышке сверкают
 В ушах травы росинки ярче клипс.
 И небеса у нас над головами —
 Не серый бархат, даже не пергамент,
 Так — ватмана обычный гладкий лист.

 «Так ватмана обычный гладкий лист, —
 Ты говоришь, — холста уместней будет!» —
 «По мне тут все же лучше масло, кисть...» —
 «Да брось ты! С маслом вся печаль убудет». —

 «Ой, я с тобою спорить не готов». —
 «Волошинские вспомни акварели». —
 «С Волошиным стрелялся Гумилев...» —
 «При чем здесь это? Кстати, вот пастели!

 Здесь только мягкость нужно передать,
 Размытость красок, берег и гряда
 Неспешных облаков. Воды и суши
 Не противостоянье — паритет.
 И воздух, словно притушили свет,
 Коробится от черной влажной туши».

 Коробится от черной влажной туши,
 Наползшей животом на небосвод,
 Глазурь залива. Медленно плывет
 К Кронштадту катер, вида не нарушив.






 А с Турухтанных островов сюда
 Идет рыбак под парусом бесшумно.
 И больше никого. Легко, бездумно
 Ощупывает камушки вода

 И, выбрав нужный, тихо забирает,
 И тут же ненадолго замирает.
 Дождя уже не будет, видит Бог,
 Хоть ты и ходишь с расчехленным зонтом.
 И там, вдали, над самым горизонтом
 Еще каскад штриховки не просох.

 Еще каскад штриховки не просох,
 А ты уже рисунок смяла, бросив.
 Я подберу. Вон муравей присох
 К пейзажу в уголке. Сырую осень

 Ты все рисуешь, хоть стоит июль.
 Особенность души или усталость?
 Даль прячется за плотный легкий тюль,
 Наверно дождь нас все же смочит малость.

 Как ты права, что зонт взяла с собой.
 Еще совсем не хочется домой,
 Что ж, на рисунке мы разложим ливер,
 Бутылки, булку, сыр и всё, что есть.
 Осталось мало времени... И весь
 День сделан, как набросок торопливый.






 День сделан, как набросок торопливый.
 В нем проступает сквозь дымок, слегка
 Недельная щетина тростника
 На скулах посеревшего залива.

 Спирально крутит стайки комаров,
 И в небесах, поскрипывая, ели
 Елозят, ввинчиваясь еле-еле
 В тела сырые полных облаков.

 И этот день уже вчерне готов,
 Добавлю только парочку альтов
 В редеющей траве грудных, шмелиных,
 Да чайку на кривых ногах, анфас,
 Да несколько оставшихся от нас
 На скомканном песочке пробок винных.
 
 На скомканном песочке пробок винных
 Набросано, а над одной, как кран,
 Достраивающий индусский храм,
 Пьет косиножка на ходулях длинных.

 «Смотри-ка, развиднелось, и луна
 Одновременно с солнцем тускло светит.
 И можно даже ангелов заметить». —
 «Всё пустяки, хлебни еще вина». —








 «В рукав попала хвойная иголка
 И колется. А времени-то сколько?» —
 «Не все ль равно... Вот сосны, камни, мох,
 Залив и берег. Времени здесь нету». —
 «Попробуем определить по небу.
 Пожалуй, что не больше четырех».

 Пожалуй, что не больше четырех
 Закрученных, как домики улиток,
 Белесых пробок... Черт их разберет,
 Где те, что мы здесь бросили. Напиток

 Был легок, радостен, как пенье птиц.
 «Ты слышишь гул? Не бойся — шмель, конечно.
 Ведь шмель — он одноразовый, как шприц,
 Ужалить он и сам боится вечно».

 Залив о берег оперся беспечно.
 А выше, еле видимые в млечном,
 Безбрежном небе, на постах своих
 Мелькают сонмы ангелочков резвых,
 Хранителей веселых и нетрезвых...
 Но наших только парочка из них.

 ...Но наших только парочка из них...
 Запутался. О чем я? В жестких звеньях
 Подобной формы, чуждой новизны,
 Не избежать натяжек повторенья.






 Читатель к этому уже готов.
 И ждет давно прокола и осечки.
 Мне наплевать. Мы ходим без часов,
 Счастливые и пьяные овечки.

 Пустынный берег далью зренье лечит.
 И здесь, сейчас, сквозь этот мягкий вечер
 Угадывается какой-то стык,
 Неявно проходящий через лето,
 И вся природа понимает это.
 Залив утих. Прибой — как нервный тик.

 Залив утих, прибой, как нервный тик,
 Чуть вздрагивает. И листва немеет.
 И все пространство, проглотив язык,
 Перед дождем поднять глаза не смеет.

 И ждет песок ранений пулевых
 От капелек. Бег резко остановлен
 Трав перистых, деревьев кучевых,
 И воздух, словно веточка, надломлен.

 Не различим за маревом Кронштадт,
 Мерцает тускло солнце в сорок ватт.
 И мертвую закручивает петлю
 Последний двухмоторный шмель, как ас,
 И небо разбегается, смеясь,
 И, поскользнувшись, падает на землю.






 И, поскользнувшись, падает на землю,
 Как искра, капля с чашечки листа.
 Тарковщина какая: дождь... вода...
 «В “Солярисе” ты помнишь эту тему?» —

 «В нем поразила мысль меня навек,
 Что человеку ни с пришельцем дружбы
 Не нужно, ни миров других, а нужен
 И интересен только человек». —

 «Эгоцентристы, даже не поморщась,
 Во всем мы ценим лишь антропоморфность.
 Вот и сейчас, смотри, там, словно бомж,
 Упал, ладонями закрывши веки,
 Цепляясь за обломанные ветви,
 Лицом в колючий ельник пьяный дождь».

 Лицом в колючий ельник пьяный дождь
 Упал-таки, хотя, полдня шатаясь,
 Уже почти ушел отсюда. Что ж,
 Мы переждем. Я, капельки глотая,

 Волошина припомню наизусть.
 Как он писал, от строк своих хмелея,
 О бездне волн и о стихиях, — пусть
 Отсюда далеко до Коктебеля.








 Ты говоришь: «Зануден он». — Я верю,
 Хотя себе представить и не смею,
 В какие он миры тогда был вхож,
 Творя. И на его творенье тоже
 Чудно здесь каждая волна похожа,
 И в гальке каждый камушек похож.

 И в гальке каждый камушек похож,
 И облаков другим подобны груды,
 И в перелеске, сквозь листвы галдеж,
 Стволы неотличимы друг от друга.

 Не различить, где нос, а где корма,
 Волне, что лодку грузную пинает;
 Природа древняя глухонема,
 Она себя не видит и не знает.

 Лишь человек выходит на залив
 И видит каждый стебель, каждый лист
 Детально, так, что дрожь бежит по телу.
 Бредя по мокрой гальке, может быть,
 Лишь человек боится наступить
 В подсветке брызг на маленькую гемму.

 «В подсветке брызг на маленькую гемму,
 Возьми ее, она теперь твоя,
 Там вырезаны тонко ты и я
 На яшме под дождем. Как теорему






 Ее когда-то мастер доказал,
 Иглою и резцом фактуру камня
 Предугадав. Там весь залив — как капля
 Густая и прозрачная, так мал.

 Сей камень заменял мне талисман,
 Он твой теперь, захочешь — по волнам
 Запустишь, блинчики считая, — круче
 Никто не потешался надо мной.
 Молчишь, и целый день над головой
 Качаются в сырых потеках тучи.






 Качаются в сырых потеках тучи,
 Шершава даль и горизонт нечист,
 Так ватмана обычный гладкий лист
 Коробится от черной влажной туши.

 Еще каскад штриховки не просох.
 День сделан, как набросок торопливый.
 На скомканном песочке пробок винных
 Пожалуй, что не больше четырех.

 Но наших только парочка из них.
 Залив утих. Прибой — как нервный тик.
 И, поскользнувшись, падает на землю
 Лицом в колючий ельник пьяный дождь.
 И в гальке каждый камушек похож
 В подсветке брызг на маленькую гемму.
 


ТВОРЧЕСКАЯ БИОГРАФИЯ
(послесловие автора)

Руководствуясь известным правилом о том, что «...надо ос-тавлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг, места и главы жиз-ни целой отчеркивая на полях», я попробую, не касаясь биогра-фии внешней, перейти сразу к биографии внутренней, то есть к биографии творческой.
Писать начал с десяти лет, сразу после знакомства с рас-сказами Тургенева. Сразу и на всю жизнь почувствовал себя писателем, хотя сам не пойму, как подобное убеждение со-четалось во мне с бесконечной ленью, заставлявшей порой манкировать домашними уроками. Особенно это касалось русского языка. Тем не менее, первые опыты, да и вторые — проза. Лет до шестнадцати написал несколько слабых рас-сказов и пяток неудачных повестей в жанре приключенче-ских детективов, фантастики.
С детства мной владела одна мысль: отчего в мире так много разрозненных хороших произведений? Что если со-брать всю интересную литературу и написать один гипер-роман? Так сказать, квинтэссенцию всех литературных дос-тижений. Начал реализовывать эту утопию, стал работать над подобным романом, однако объем задавил меня почти сразу же.
Стихи в то время считал чем-то несерьезным. По этому мне очень по вкусу пришлось высказывание Салтыкова-Щедрина о том, что писать стихи — это все равно что хо-дить по натянутому по полу канату, да еще и приседать че-рез каждые три шага.
Однако поэзия настигла меня сама, без моего согласия, и в классе десятом я уже был законченным рифмоплетом. Сейчас даже неловко вспоминать, насколько сильно мне нравился Владимир Высоцкий. Подражал я ему беззастенчи-во, почти напевая стихи про себя. Перерасти это увлечение было самой трудной творческой ступенью.
Местная газета (я заканчивал среднюю школу в Северо-морске) уделила мне в одной из обзорных статей два нелест-ных абзаца. Что-то о том, что стихи Ахматова напоминают ларец с дешевой бижутерией. Меня журили за чересчур яркие образы, слишком густо намешанные в одном из присланных в газету стихотворений.
Именно тогда я твердо осознал, как нужно работать. При-родное упрямство плюс энергия сопротивления общественно-му мнению — и в результате я пошел по пути метафориче-ского развития своих стихов.
Следующим тотальным увлечением (уже на первом курсе педагогического института) стал Маяковский. Он безраздель-но владел моим сознанием года полтора, зато после того, как я «оттемпературил» Владимиром Владимировичем, передо мной открылась вся дивная панорама русской литературы, с уже не застилающими свет неба кумирами, но мирно сосу-ществующими гигантами и карликами, взаимно дополняю-щими друг друга. Так, альпинисту, одолевшему почти отвес-ный склон, открывается величественный вид на широкие долины, покрытые густыми лесами, где водятся неведомые животные, на живописные поляны и кристальные озера.
По мере углубления в эти леса, пополняя коллекцию редкостных бабочек, расширяя гербарии, сравнивая и на-блюдая, учась и споря, отвергая и восхищаясь, я пришел к выводу, что имеющаяся у нас классификация литературных периодов прямо противоположна истинному положению дел. Мы — современники невиданного расцвета поэзии. Это наши времена можно не колеблясь назвать «Золотым ве-ком» русской поэзии. «Серебряный век» так и остается как связующее звено, а вот поэзию XIX века позвольте мне отне-сти к веку «Медному». До силлабо-тоники соответственно — век «Каменный». И дело тут не столько в том, что язык, как и любой другой живой организм, тоже растет и развивается, сколько в уровне работы с этим языком. Развиваются и от-тачиваются методы, углубляется понимание законов сопря-жения слов, повышается степень воздействия строки на внутренний, ассоциативно-интуитивный духовный мир чита-теля.
Мне возразят: а как же Пушкин, Тютчев, Фет? Но здесь нет существенных противоречий. Они гениально работали с теми инструментами, которые были тогда в их распоряжении. Так, знаменитый анатом и основоположник военно-полевой хирургии Пирогов не становится менее выдающимся от того, что в 1854 году ему не был известен пенициллин, однако сей-час, со всей современной хирургической техникой за спиной, наверное, вполне средний хирург смог бы спасти солдат зна-чительно больше, нежели Николай Иванович в период Сева-стопольской обороны. Другое дело, что нынешние Тютчевы и Феты, а они, без сомнения, есть и существуют рядом с нами в обыденной жизни, не могут вызвать, в силу объективных при-чин, такого резонанса, как поэты XIX столетия, а потому и фамилии их останутся, скорее всего, втуне для большинства.
В конце восьмидесятых я краем застал медленное угаса-ние уникального института литературных объединений в Ленинграде. Трудно представить себе лучшую школу для начинающего поэта. Нынешние молодые литераторы — просто сироты без ЛИТо. Один из первых моих руководите-лей — Михаил Яснов заставил понять необходимость изуче-ния основ стихосложения, за что спасибо ему большое. Са-мородок хорош лишь до той поры, пока добирается из Де-нисовки до Москвы с поморским обозом. В Славяно-греко-латинской академии требуется уже не самородок, а ученик.
Несколько конференций молодых литераторов Северо-запада, пара совещаний в Москве — тоже хорошая школа.
В этот период я вновь вернулся к прозе — в течение пя-ти лет писал роман под названием «Абстинентный синдром» о литературной среде в Ленинграде конца 80-х.
Мои ориентиры в прозе (тут я не оригинален) — Гоголь, Достоевский, Набоков. Терплю, но без особой любви, Тол-стого. Вот кого я совсем не терплю, так это Чехова. Редкост-ная безвкусность и безвкусица, переходящие в пошлость.
Иностранная литература интересует меня мало. Если в прозе я еще вижу определенные находки и заслуживающие внимания опыты, то иноязычная поэзия XX столетия меня просто удручает. Сонм необязательностей и вседозволенности превратили некогда цветущую крону западной поэзии в хаос иссушенного перекати-поля, лишенного тенистой листвы и живительных соков. Страшно, если родная литература пойдет по этому губительному пути, ведь сегодня русские люди очень восприимчивы к западным нововведениям.
Я пробовал заниматься подстрочным переводом. Перево-дил китайских, мансийских, армянских и английских авто-ров. На примере одного из коллективных сборников, пред-ставляющих современных американских поэтов, в котором я участвовал, могу с уверенностью сказать, что из ничего не выражающих, бесформенных текстов оригинала мои собра-тья по перу, переводчики, делали средние по российским меркам, нормальные стихи, внося помимо рифмы, ритмики и строфики еще и интересный смысл, находя какие-то соот-ветствия и параллели, о которых сами американцы, вероят-но, и не подозревали. Вопреки общепринятому мнению о том, что перевод всегда уступает оригиналу, в этой книге все получилось наоборот. Мне думается, российская поэзия на-ходится на таком уровне своего развития, что способна без особого напряжения делать конфетки из такого западного гуталина, что волосы дыбом встают.
Поэзия востока — дело совсем другое. Исторически сло-жившееся на протяжении веков соблюдение строгой меры, определенного количества определенным образом чередую-щихся стоп в строке, исключительная смысловая емкость и другие специфические особенности обязывают подходить к этого рода литературе с уважением. Однако, боюсь, надо родиться китайцем или японцем, чтобы серьезно относиться к стихотворениям из трех строк типа:
Старый пруд.
Прыгнула в воду лягушка.
Всплеск в тишине.
Предпочту остановиться на формуле: «поэзия неперево-дима». Она существует лишь в рамках создавшего ее языка.
Самое время, видимо, определить, что же такое вообще поэзия для меня. В разные периоды я отвечал для себя на этот вопрос по-разному. Когда-то в юности я считал, что стихи для того только и созданы, чтобы вести на баррикады, поднимать на борьбу с несправедливостью, ложью, трусо-стью. Теперь же пришло понимание, что хорошее стихотво-рение — это то же самое, что и филигранное ювелирное изделие (все же высказывание в «Североморской правде» не прошло для меня даром). Настоящее стихотворение — как пасхальное яйцо Фаберже, маленькое, тончайшей отделки, с драгоценным блеском на гранях, точное, изящное, не имеющее цены (как в смысле своей дороговизны, ведь ни за какие деньги его не купишь, так и в смысле полной своей бесполезности — цыпленок из него не вылупится).
В более широком смысле, занятие литературой для меня — это способ не только добычи истины или манера моего мыш-ления, но и реализация тяги к общению с миром. Причем, как с людьми реально живущими, так и с давно умершими, и даже с литературными героями.
В начале 90-х мои стихи были опубликованы в «Неве», «Звезде» и «Авроре». Это создавало иллюзию, что поэзия еще нужна, хотя ситуация в стране стала решительно меняться. Страна со скрипом в куриных ногах поворачивалась к рынку передом, а к литературе задом.
Вроде бы все у меня складывалось относительно удачно. Со стороны даже стали слышны упреки в чересчур безоб-лачной литературной судьбе. Однако не было главного для полнокровного существования поэта — не было круга. Не было того плотного литературного кольца собратьев по перу, того ощущения локтя и отдавливания пяток, даже конку-ренции, если хотите, которое всегда сопутствует упомина-нию имен стихотворцев. То, что «художник всегда одинок» — сказка для бедных. Он одинок на уровне духа, но худож-нику нужна плеяда, среда, как растению нужна почва. Иначе корни сохнут.
Такой средой стал для меня Союз писателей России, в ко-торый я вступил, будучи на Всесоюзном совещании молодых литераторов в 1994 году, с нелегкой руки Юрия Кузнецова, одного из самых мощных поэтов, каких только доводилось мне знать в своей жизни.
«Сотрясение воздуха» — моя третья книга стихов. Пер-вая под названием «Солнечное сплетение» вышла в 1989 году в издательстве «Художественная литература». Вторая — «Камушки во рту» — в 1993 году в издательстве «Библиоте-ка журнала “Звезда”».
(Замечу, что ни во втором, ни в третьем сборниках нет стихов из моих предыдущих книжек. Я вообще считаю, что книга стихов — достаточно суверенный, замкнутый организм, со своим микроклиматом, своим миром, который определен отчасти и названием, и неслучайной последовательностью произведений. Как странно у Достоевского выглядели бы в романе «Братья Карамазовы» пяток глав из романа «Бесы». Проза — другое дело, скажете вы, однако мне кажется, что книга стихов — дело еще более тонкое, еще более точное, чем книга прозы. В ней нет места необязательности. Можно ли «Стихи о прекрасной даме» Блока представить в его сборнике «Седое утро»? Это нонсенс. Одно-два стихотворения, конечно, могут быть перенесены из одной книги в другую, но на этом должен лежать определенный отпечаток умышленности.)
Настало, видимо, время сказать несколько слов по поводу вы-зывающего названия этой книги, а так же о ее композиции.
Первый раздел включает в себя стихи по тематике близкие к повседневной жизни. Это быт и переживания вполне со-временного лирического героя. Второй раздел — попытка ис-торических и философских обобщений, портретные наброски. Область биографии души. Третий — стихи о литературе и творческом процессе.
От «Сотрясения мозга» через «Сотрясение духа» к «Со-трясению воздуха», как бы это ни показалось странным. То есть, это ступени восхождения, и расположены они именно по степени значимости. Сотрясение воздуха — то, ради чего живет творец. Что такое «24-й каприс» Паганини или «9-я симфония» Бетховена? Что есть «Евгений Онегин» Пушкина или «Tristia» Мандельштама? Это возвышенное, прекрасное сотрясение воздуха. Оно бесполезно, оно лишено практиче-ского применения. Однако без этого, почти бессмысленного, сотрясения воздуха нет человека. Очень точно об этом сказал Николай Гумилев: «...Что делать нам с бессмертными стиха-ми? Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать».
Последние два раздела этой книги являются, по сути де-ла, приложениями к первым трем. Возможность сгруппиро-вать стихи вокруг темы насекомых или пейзажной лирики позволила мне отделить их от основного стержня.
В конце моего затянувшегося послесловия хотелось бы по-благодарить моих наставников, которые тоже причастны к этой книге, моих недосягаемых учителей. В частности, я бесконечно признателен за теплое отношение ко мне доктору филологиче-ских наук Виктору Андрониковичу Мануйлову, за бесценные уроки и напутствия преподавателю университета Владиславу Евгеньевичу Холшевникову, за баснословно щедрое общение руководителю отдела Пушкинского дома по изучению Достоев-ского академику Георгию Михайловичу Фридлендеру. Их уже нет, но свет их любви все еще со мной.
В работе над этой и предыдущими моими книгами жи-вое участие принимала поэтесса Елена Жабинковская-Ахматова, без редакторской правки которой я свое творче-ство представляю с большим трудом.
Спасибо и всем тем ныне здравствующим поэтам, про-заикам и критикам (их перечисление заняло бы несколько страниц), кто был со мной рядом в момент написания этой и двух предыдущих книг, кто поддерживал меня, давал мне силы и знания, побуждал к преодолению творческих задач.

17. 07. 98 г.

Ал. Ахматов,
член Союза писателей России


Рецензии
В целом неплохие стихи.

Емельянов-Философов   05.01.2021 05:50     Заявить о нарушении
Спасибо :)

Алексей Ахматов   22.01.2023 08:40   Заявить о нарушении
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.