Храм на крови
Дворовый энского обкома,
небожьей милостью писака
за тридевять земель от дома
в Нью-Йорке вою как собака.
Пусть кагэбэшно и цензурно,
пусть ни курятины, ни сала,
но перед тем как пеплом в урну,
согреться бы дыханьем зала.
Как прежде выйти под софиты,
пустить ежа под череп массам
и на ночь с пылом неофита
снять неофитку для матраса.
А утром снова мчать в газету,
тачать привычно строки к сроку,
пока не призовет к ответу
ТОТ, кто приговорил к оброку.
Ах, жизнь в Совке, когда в соцстраны
не выпускали без партвизы
и не пускали голь в спецхраны,
дабы не вызвать всуе криза.
А и не надо, голь в портвейне
свободу обретала скопом.
Хранила гордое терпенье
во глубине державной ж…
И дотерпелась – я в Нью-Йорке,
друзья, кто где, копытят шарик.
Занюхав «Абсолют» икоркой,
пытаюсь в Google след нашарить.
Ау! - Ничто нас не излечит
от рака жгучей ностальгии.
«Иных уж нет, а те далече», -
а если есть, они другие.
И я другой, мигрантус хомо,
но память не пропил однако -
за тридевять земель от дома
в Нью-Йорке вою как собака.
РЕЭМИГРАНТЫ
Вернувшись в «мусу Латвию», проснулись в шесть утра,
нас выгнал из постели ритм нью-йоркского уклада:
душ, кофе, телек, марафет, прикид et setera,
а на пороге хук под дых – нам никуда не надо!..
Не надо или не нужны? – пронзила мозг догадка,
полвека пахоты и вдруг «ушли нас» до звонка.
Мы не в нокауте, но душе, на труд Сизифов падкой,
судьба, как финт не назови, дала таки пинка.
С Гудзона к Даугаве возврат никак не льстит тщеславью.
Нью-Йорк не Рига, но латыш родней, чем Янки-Дудл.
Когда тебе за шестьдесят, о доме думать вправе,
в котором помнят до сих пор твою былую удаль.
Не надо или не нужны? - задам вопрос иначе:
что нужно, чтоб до срока жизнь не оборвал Господь?
Поверить что хоть кто-нибудь на родине заплачет,
когда в урочный час снесут на Шмерли нашу плоть.
СИРЕНЬ В КЕМЕРИ
Юрию Гельфгату
«Художник нам изобразил
глубокий обморок сирени».
Дай Бог, чтоб мне достало сил
изобразить стихотворенье.
Я был там, бредил, осязал
и сон с реальностью связал.
Где дюны соблазнил Залив,
морской капустой оторочив,
где хвои выдох, йод забив,
рецепторы землян морочит,
в сосновый сейм вписалась мощно
лилово-розовая роща.
Салют, застывший на юру,
сирень под сенью красных сосен,
губами трогаю кору
и приступ слабости несносен,
но в перламутровом краю
я Врубеля боготворю.
Не я один - здесь стар и млад
листают лепестки «на счастье»
(не думая о том, что клад
таится в нас самих отчасти) -
так реагируют нейроны
на фиолетовые кроны.
Сирень на пляжной полосе
шторма испила полной мерой.
Сюда приходят по росе
за просветлением и верой.
Сирень, syringa, светоцвет –
пять лепестков как амулет.
Я шесть нашел – but am I lucky,
пусть даже разжевал цветок?
От Мандельштама с Пастернаком
я – как от Запада Восток.
Но рвет гортань стихотворенье
о метафизике сирени.
Я вышел на тропу утрат –
зной иссушал траву и кроны,
сирень теряла свой наряд –
я стал молиться за бутоны;
увы, как ни был я неистов,
погасли гроздья аметистов...
КЛИПЫ ПРИРОДЫ
Ткнусь подбородком в передние руки,
с лоджии взглядом раздвину листву,
Рижский залив заштормит наяву, -
мне по плечу виртуальные трюки.
Ноздри затопит балтийский озон,
в зелень зрачков намешает лазури,
и, прибалдев, как торчок после дури,
я разверну за сезоном сезон.
Лето - омытый дождем малахит -
густо закрасит осенняя охра,
охру забелит с решимостью вохра
невыносимый декабрьский бронхит.
Но из-под прели, как угли в золе,
вызреет к сроку палитра апреля,
и новоявленный мэтр Ботичели
вскроет ручьи осовелой земле.
Клипы природы - кульбиты ума,
влиты в подкорку пространство и время, -
думай, покуда вселенская тьма
не поглотит полысевшее темя.
«AVE MARIA» В ДОМСКОМ СОБОРЕ
Мне голос был, я знаю час и место:
Инесса Галант отслужила «мессу».
* * *
- Ave, Maria, gratia plena…
Вырвались души из душного плена.
- Sancta Maria, Mater Dei…
Господи, чем на земле мы владеем?
- Ave, Maria...
Сжимается сердце,
лишь после смерти мы единоверцы,
а на земле до последнего вздоха
топим в крови за эпохой эпоху.
- Dominus tecum…
Под сводом собора
мы не спускаем с распятия взора –
cын твой, Мария
(- Ora pro nobis…),
взглядом пронзает землян до озноба.
- Ave, Maria…
Аве, Инесса,
ваше сопрано - высокая месса,
Баха и Шуберта скорбные звуки
вы наделили гордостью муки;
муки за чадо, зачатое Девой,
муки за корчи праматери Евы...
- Ave, Maria…
Канун юбилея –
восемь столетий Храм небу опора,
пусть атеисты восторженно блеют,
плачут по ним и Содом, и Гоморра.
Аве, Инесса, несбывшийся лекарь,
голос ваш веру вселяет в любого:
если сын Бога мог быть человеком,
каждый из нас может равным стать Богу...
- Amen!..
У РИЖСКОГО ЗАЛИВА
Внучкам Сабине и Эстер
«Если выпало в империи родиться,
лучше жить в провинции у моря».
Нас давно не тянет VIP-ться,
мы антитусовочные птицы,
правда, не живем еще по Торе,
праведная жизнь нам только снится.
Бродского совет лег просто в жилу,
из столицы западного мира
мы легко вернули душу живу
в отчий край, где плоти не до жиру,
но зато мы здесь с женой не сиры, -
есть, даст Бог, кому придти на шиву...
Латвия – тупик Евросоюза.
Рига – стольный город тупика.
Старые обиды тяжким грузом
разорвали межлюдские узы,
свяжет ли их кто-нибудь - пока
латышу великоросс обуза.
Мы вне драки, мы реэмигранты,
власть Советов пала здесь без нас, -
новой власти чужды «оккупанты»,
мы же к «оккупантам» толерантны,
но не возвышаем всуе глас, -
ну, какой же из мигранта Данте...
Дали «вид на жительство» - paldies,
но на верность присягнули Штатам.
В Латвии играем в политес:
реже отвечаем no, чем yes,
но все чаще yes с оттенком мата,
потому что жизнь в стране a mess…
Толстосумы – их тут штук пятьсот –
вышли в князи на прихватизации,
им на чернь плевать с евровысот,
пусть она себе банан сосет,
как сосала при советизации, -
черни не до западных красот.
Гроздья гнева зреют под луной,
но у нас есть право отстраниться;
пусть нардепы брызгают слюной,
мы с женой поднимем по одной:
в Латвии нам выпало родиться,
Латвия не стала нам родной.
С паспортом, что «made in USA»,
в «билдинге» у Рижского залива,
режем «зелень» с пенсии своей
выстраданной, что ты там ни say, -
дядя Сэм имел нас в хвост и в гриву,
но и опекал, как Моисей.
Юрмала – почти что Ханаан,
солнце, море, пляж обетованный,
летом здесь полно израильтян,
цены не дырявят им карман,
вот и катят за небесной манной
в полуевропейский балаган.
Осенью слиняют, - нам здесь жить,
жить в тени желанного погоста;
жить, вокруг могил родных кружить;
жить, о дне грядущем не тужить, -
все равно не дотянуть нам до ста,
стало быть, и нет нужды блажить.
ПАРК НА КЛАДБИЩЕ
Когда народ лишили Храма,
льстецы земных богов восславили,
но жизнь без Храма – праздник хама,
и хамы, обесхрамев, правили.
Нет на бульдозере креста –
есть, крест свалился на бульдозер,
отмстил ему почивший в бозе,
за ним второй предстал в кустах.
Бульдозерист дал задний, но
уперся в дерево и дрогнул,
покойник заступил дорогу,
скребнул кабинное окно...
- А ну дай мне! – и бригадир,
ярясь, рванул, как ворот, дверцу
(сограждане с собачьим сердцем
не верят в ирреальный мир).
Крест хрястко рухнул на горбыль,
поддался тросу, взятый волоком,
горисполкомовскую «Волгу»
окрасила густая пыль.
Парк разбивали третий год,
могилы разбирали в сумерках,
что б те, в ком стыд еще не умер,
не взбаламутили народ, -
потом доказывай верхам,
что все по плану и пристойно
(ах, как с землей во время оно
не только склеп ровняли – Храм;
что нам останки буржуа -
потомки в Швециях и в Штатах -
мир праху? -- парк при мини-тратах! -
и прах на штыковых лопатах
кровав, как ржа...).
Спасли студенты «Англетер»? -
постфактум их признали правыми,
но сколько правых стали травами
в степях и тундрах СССР!
Построив города, зальем
асфальтом колышки под ними,
или вернем безвинным имя,
чтоб мы не заросли быльем?..
Барон и пахарь, наш – не наш,
землей став, равно беззащитны -
отвал бульдозера, вскрыв плиты,
на новый заходил вираж.
И школяры – урок труда! –
тащили смятую ограду,
стаханили, -- какую кряду! –
в труде не виделось греха.
А в чем? И почему молчком
учитель их шел мимо мэра
к часовне? Покачнулась вера?
Мэр был его учеником,
и если б не боялся пасть
в своих глазах, босс бы услышал,
догнав, как тот зовет Всевышнего, -
но мэра засушила власть,
оглох… И старый педагог,
безбожник, обтерев распятье,
просил у неба – что?! – некстати
бульдозерист подвел итог,
всадив отвал часовне в бок.
МАРТ 1953-ГО…
Третий год пятидесятых тыща девятьсот,
мать торопит сына в школу – школяра трясет.
Небо рухнуло на крыши – Сталин занемог.
Лекарей кремлевских топчет Рюминский сапог.
«Дело» пухнет, тянет смрадом от фискальных строк,
что ни день - черней газеты, ближе «воронок».
Из ощерившихся, зверьих пулями плевки.
Полувмятый в раму двери, тычу кулаки.
- Жри! – суют газетный смятень, ложью вяжет рот,
с высоты распятья вижу загнанный народ;
виноват, что невиновен, что не дорусел,
кривью носа, древней кровью, коей красны все:
фараон и римский кесарь, и московский князь,
фюрер и генсек, и в князи хлынувшая грязь.
Дрейфусары… Бейлисары… Сару бей, сарынь!
О голгофы недовзрослых – школы и дворы!
Взрослым выпали лубянки и лубочный рай
под извечный всенародный рыбье-рабий грай.
Братство, равенство, свобода – всуе, а в душе
ржанье на Биробиджаньем из папье-маше.
Порчь - калмыкам, корчь – татарам и прибалтам – горчь;
горсть евреев костью в горле – поглотить невмочь:
за ноги из мавзолея, дворне – девять грамм.
Возликуй богоизбранник кроткий Авраам!
Не ликуется предтече, хмур библейский лик:
немо корчатся потомки под ярмом улик,
речь в запрете, мысль в загоне, вера взаперти –
«широка страна родная», некуда идти.
В мир и по миру? Но отчий дом и отчий прах?!
Здесь дано нам разогнуться, изживая страх.
Здесь, над пеплом оскорбленным, отнятым жильем
заявить: «Мир лебен, иден, - вопреки живем!»
ПЕСАХ В РОССИИ
Я пластаю свинину копченую,
лук разваливаю на части,
и супругу свою некрещеную
обнимаю, как Саскию Мастер.
Песах, пасха - на груди тяжелые
сквозь бокал восхищенно взирая,
поднимаю с колена на стол ее,
пью ноздрями все запахи рая.
Агнец, жертва моя, что я делаю,
как хрустят под тобой опресноки,
покатился графин, скатерть белая
намокает от винного сока.
Там, где пьют, там и льют, нам простится, -
не простится, за грех я отвечу.
Ты в беспамятстве, будто блудница,
каблуками кровавишь мне плечи.
Песах, праздник Исхода - спасенные
(волны Чермного вспухли за нами)
с горьким луком смакуем копченую,
избегая встречаться глазами.
ХРАМ НА КРОВИ
Сын раскокал идолов отца,
чтоб не подменяли всуе Бога.
Папа Терах не судил бы строго,
да терял с божками слишком много, -
вот и сдал старик царю юнца.
(Сам надумал или поневоле
уступил давленью высшей воли...)
Царь Нимрод Аврама бросил в печь, -
глупо, ересь не горит, не тонет.
Из геенны огненной ладони
отрок протянул Отцу-в-Законе,
Бог отвел огонь от узких плеч.
(Спас Аврама, Тераха потряс
и напряг воображенье масс…)
Царь смекнул: «У бунтаря есть крыша,
и она, пожалуй, царской выше…».
Нимрод отступил, отступник вышел,
завопил народ -- Аврам не слышал,
с ним отныне говорил Всевышний.
(И слова бряцали, как кимвал,
и Аврам на каждое кивал…)
Ну а Терах просто онемел.
К счастью для семьи, не в точном смысле.
Только мысли Тераха зависли
меж землей и поднебесной высью, -
а взлететь раб Нимрода не смел.
(Как не смел, царя боготворя,
видеть дальше идолов, а зря…)
Идолопоклонник сердцем слеп.
Зрячим – обладает боговерный.
Верных Богу увести от скверны
выпало Авраму, - труд галерный,
но привел евреев step by step.
(А когда со всеми пировал,
понял – перед ними лишь привал…)
Бросив Ур, обитель многобожья,
с верными людьми пришел в Харран.
Здесь, став Авраамом, экс-Аврам
и предпринял марш на Ханаан,
где Ицхака чуть не уничтожил.
(Отче сына заколоть бы смог,
слава Богу, мальчика спас Бог…)
Терах – сына, сына – Авраам.
Может быть, родная кровь водица?..
Но тогда Бог дал бы ей пролиться.
Жертвоприношенью есть граница,
на родной крови не строят храм.
(Или – строят, и от плоти плоть
с наших алтарей берет Господь…)
Дать ответ мешает молох страха,
а ведь Бог всего лишь символ веры;
Бог есть мы, а мы - мерило эры, -
с каждой эрой гуще запах серы,–
с нами Бог и Дьявол, вплоть до праха.
(Кто из них одержит верх над нами,
мы с младых ногтей решаем сами…)
ОФОРТ
Григорию Кановичу
Над сизой прутикой осеннего куста
раскосый ветер листья судит.
Читаю, словно Книгу Судеб,
скупую знакопись офортного листа.
И взгляд, как будто отраженный от сферот,
вспять обращается игольно,
я даже съежился невольно,
уже догадываясь, Кто меня зовет.
Не зря художник, синей тенью даль означив,
над медной плашкой ворожа,
возвысил стену гаража
до той единственной – Стены молитв и плача...
МАМА
В недолговечной суете
я обещал негромким слогом
служить любви и доброте,
внушенным Матерью и Богом.
Мама уйдет и не с кем
слова сказать на своем.
Довод печально веский –
еврейский уже в былом.
Язык – не народ, а речь лишь,
хранившая дух упрямо.
- Сын мой, кому перечишь, –
скорбно спросила мама, –
в истории это не ново,
все начиналось со Слова…
* * *
Бабушка Рахиль,
убрав остатки ужина,
распустив косицу,
залезает с ногами на диван
и, кутаясь в черную с бахромой шаль,
пересказывает собаке
новости минувшего дня,
затем достает
чудом сохранившееся пенсне,
раскрывает сафьяновый в медных кольцах альбом
и перебирает плотные
с золотым обрезом фотографии,
на которых она в длинном платье
с воланами,
придерживая хризантему
в густых волосах,
опирается на крыло резной коляски –
зависть всего предвоенного Двинска.
Собака вздыхает,
переводит взгляд с женщины
на затканное инеем окно
и ей кажется,
что она старше хозяйки.
ОСЕНЬ
Не летом – осенью, когда горит листва
в кустах и кронах, хочешь задержаться,
влекомый памятью подкожного родства
к нагому дереву, как к женщине прижаться,
сквозь белый дым и выплески огня
тревожно различая в отдаленье
себя подростком на излете дня,
обнявшим ствол доверчивым движеньем,
но ближе ночь – и видишь старика,
припавшего щекой к древесной коже,
за черный ствол цепляется рука,
но задержаться на коре не может.
БОЛЬНИЦА
Одуряющий запах травы.
Отрезвляющий запах больницы.
За окном заливаются птицы.
Жизнь прекрасна и не повторится –
атеисты жестоко правы.
И отец мой спускается в сад,
где хмелеет от роз после хлорки;
где сестричка из пыльной каптерки
выступает богиней с Мальорки,
и подмене обманутый рад.
Будь что будет, иначе зачем
эти сумерки в птичьих трезвонах,
эти звезды на иглах зеленых,
эта вера в любовь обреченных,
эта жизнь без надежды – зачем?!
ПАНСИОНАТ ПОД РИГОЙ
«Берги» на идише – горы.
В моем понимании – горе.
В «Берги» живые трупы
за жизнь цепляются тупо.
Зачем, когда ты не нужен,
жевать свой сиротский ужин,
приправленный горькой пилюлей, -
не лучше ли на ночь пулю?..
Нет пули – иное лекарство
сведет в безразмерное царство,
в котором все горести мимо
и мертвые срама не имут.
ФИНАЛ
Жена, сраженная снотворным,
сопит, как грудничок в конверте.
Второй час ночи. Я упорно
готовлюсь к рандеву со смертью.
Как ни менял дома и страны,
макулатурой подзарос я.
Теперь с упертостью барана
ищу ответы на вопросы.
Зачем, кому - одних альбомов
штук сто, наверное, нашлепал.
Остановил мгновенья, homo?
Засунь, пардон, мгновенья в ж…
Листаю, рву изображенья
людей и видов на бумаге.
Работаю с опереженьем
финала ординарной саги.
Вот мы - с израильским министром,
вот - с губернатором Нью-Йорка,
здесь - слушаем молитву «Изкор»,
а здесь - кричим знакомым: «Горько!».
А тут, на черно-белых фотках,
родные, канувшие в Лету, -
дед с бабкой в кузове пролетки,
еще не загнанные в гетто.
И снова цвет – Канкун, Карибы.
И черно-белая Чукотка.
Рву фотографии на выбор
и обжигаю водкой глотку.
К утру возьмусь за документы,
пуд писем и других бумажек.
Уверен я на сто процентов –
наш сын в них не заглянет даже.
Тем паче – внучки, мы обломки
Совка, а им Совок не жалко.
Нет, лучше сами, чем потомки,
архив свой вынесем на свалку.
Пришли ни в чем, уйдем нагими,
нас и такими примут кущи.
И заморочками своими
не омрачим балдеж имущим.
ПАМЯТЬ
Отец смотрел на руки подмастерья
(тот, как патрон, дослал в гнездо челнок)
и вспомнил бой, и пережил потерю
в последний день под городком Сольнок.
Он был портным. Пришел с войны солдатом.
Шей, подмастерье, -- не прервется нить.
Обрубки рук, запрятав виновато,
смотрел отец, не в силах подсобить.
АЛЬБОМ
Листая альбом портретных миниатюр
17-19 веков,
всматриваясь в изображения
неизвестного
с орденом Анны III степени
или неизвестной
с голубой лентой статс-дамы,
представляю правнука,
рассматривающего в моем альбоме
фотографии неизвестного
со значком победителя
в соцсоревновании
или неизвестной
с повязкой
члена народной
дружины…
ВНУЧКИ
Вторая внучка – вот досада!..
А мне бы радоваться надо:
мальчишки – это ведь к войне,
девчушки – солнышко в окне.
Иконописная Сабина
и Эстерита – лучик света,
но я достал вопросом сына:
- А кто же примет эстафету?..
Да, я тщеславьем зримо болен,
но такова моя природа.
Один лишь внук, один, не боле,
и не засохнет древо рода.
Но внука нет - есть две девицы,
дай Бог им долгих лет на свете,
и если Он распорядится,
нам повезет в созданьях этих
хотя бы жестом сохраниться.
Свидетельство о публикации №106032100199