Любовь стр 3
* * *
Приближались новогодние праздники. Долгими зимними вечерами инженер сидел в одиночестве у большой печи. Смотрел на огонь в раскрытую печную дверцу, изредка подвигая кочергой поленья в центр золотника, где бушевало пламя. Печь была большая, сделанная мастерски, наверное, давно, тянула со звоном, выбрасывая седую стройную струйку дыма в зимнее звездное небо. Огромная комната, бывший класс деревенской школы, в которой теперешние старички и старушки писали когда-то: «Мы – не рабы, рабы – не мы», была разделена на две неравные части тонкой перегородкой, начинавшейся у печки. В меньшей части комнаты, где, наверное, была учительская, стояли две койки, застеленные поверх полосатых матрасов серыми суконными одеялами.
Огонь пробуждает генетическую память первобытной маяты далеких предков, конкретные предметы одухотворяет тем, что когда-то вложил в них создатель: стол на четырех прямых ногах, как и стул с высокой спинкой, кружка, графин, – все несло отпечаток той далекой мудрости, когда высшим достижением человека было колесо и глиняный кувшин. Созерцание огня включило катушку памяти, которая развертывалась и развертывалась…
… Солнце посылало лучи Симовым детям над ними и слева от них, отчего дети чертили звуки из семи цветов радуги справа и снизу, в тени ушей, ловящих медленный свет, распадающийся на семь тонов: семь чистых гласных, со множеством оттенков, избираемых и меняемых каждым подобием в зависимости от чистоты в нем образа Божьего. Стали появляться избранные народы, как они сами себя хотели считать, но дело состояло как раз в лучах света, остывающих, замедляющих свой бег до звука и застывающих в любопытстве и недоумении в сонме ранее прибывших, словно в очереди за своей дальнейшей участью. Словно в этом переходе света в слово для них, лучей, главным было: с кем и как? И если им доставался подходящий сосед, то наступало согласие. И вот это согласие лучей, превратившихся в звуки, и рождало речь и музыку. А избранные народы себя считали избранными оттого, что находили к согласным оттенки из полутонов основных семи цветов радуги, хранимых в пра-пра- памяти от первого образа, от первого света, подаренного бытием, – лениво размышлял сидящий у огня инженер, отпивая маленькими глотками вермут из тяжелой бутылки темного стекла под сургучной пробкой, горечь которого побуждала к философствованию, – Симовы дети после разрушения Вавилона и смешения языков осознали себя евреями, но откуда же взялись татары? – побуждала горечь вермута к вечному вопросу. – Вот и вермут вермуту рознь! – продолжал размышлять он. – Бывает такая гадость налита в бутылки с названием «вермут», а этот прибыл из Туркмении и в его горькой темно-желтой влаге законсервировано палящее солнце пустыни, соединившееся в виноградной лозе с журчащим ручьем оазиса.
«За морем телушка – полушка, да рубль перевоз!» – вдруг вспомнил он поговорку.
«А вот надо же, занесло его, солнце, или ее, бутылку, в эти холодные края, в сельпо, стараниями «райпотребзакупщика», машиниста, шофера, грузчика; и отпустила мне его хмурая Тонька в сельмаге, – и мысли почему-то остановились на Тоньке. – Отчего она всегда хмурая? – подумал инженер, посмотрев в угол на солидную батарею пустых бутылок в углу комнаты, – может быть, потому, что «при исполнении»? – стал перебирать он в памяти другие сельпо и других продавщиц. – Пожалуй, они все серьезные, неулыбчивые, наверное, это профессиональная серьезность, иначе проторгуешься. Но вот и парикмахерши тоже почему-то неулыбчивые, и врачи, и учителя. И жена с тещей никогда не улыбаются, наверное, потому что не любят?»
И память стала перелистывать женские лица, встречавшиеся в его жизни.
Толик-водитель не ночевал в школе с самого приезда. Его философская концепция умещалась в девизе: «Бери от жизни все!» Наверное, это от плохих дорог, которые он исколесил на своем фургоне.
И Толик брал, и ему улыбались…
«И сейчас он в соседнем двухэтажном терему, бывшем поповском доме, где коммуной живут учителя, лежит на перине, слопав сковородку жареной картошки на сале. Наверно, с соленым огурчиком и с капустой квашеной! – думал мужчина, который глядел на огонь, и которому редко улыбались. – Не может быть, чтобы так уж меня никто и не любил!» – продолжал листать он память.
Мама улыбалась, улыбалась и тетка, которая его любила и у которой он подолгу жил, и даже кончил седьмой класс, будучи отправленным в сельскую жизнь из Москвы для воспитания суровой жизнью, или для укрепления здоровья, или по каким-то другим высшим соображениям «высшего» педагогического семейного совета. И перенесла его катушка памяти в тот счастливый или несчастливый отрезок жизни. В юности все – светло, потому что впереди – жизнь.
Вспомнился первый, пойманный на удочку, подлещик, когда мальчик от радости свалился в воду с куста ивы, нависшего над рекой.
Вспомнились ранние темные зимние утра, стук в дверь деревенских ребят – попутчиков в школу; пять километров на лыжах до школьного порога; горячие пирожки на большой перемене, привозимые с ткацкой фабрики.
Особенно ярко вспыхнули большие костры в ночь на широкую масленицу. К ним мальчишки готовились тайком и серьезно. Суть подготовки заключалась в добывании старых автомобильных покрышек, которых на Руси было «хоть огород городи, хоть пруд пруди», после битв за урожай на полях, усеянных мертвыми остовами сельхозмашин. Покрышки примечались, откатывались в укромные места и в праздничную ночь на самом возвышенном месте, над рекой, поджигались на хорошем дровяном костре. Места на Ярославщине холмистые, и деревни соревновались между собой высотой и величиной пламени.
От древних ведических праздников хранилась на Руси эта традиция. Взрослые, глядя, как на холмах до горизонта возносятся к небу костры по всей, обозримой с высокого места, панораме, молчаливо не вмешивались в эти причуды мальчишек. Ясным светом отблескивало пламя в глазах торжествующих мальчиков, перечислявших названия деревень, над которыми горели костры. Затем доставались принесенные из дома блины и другая еда. Время было – несытое.
Когда бутылка с вермутом ополовинилась, вспомнилась та школьная сельская весна, когда он вместо урока физкультуры, никому ничего не сказав, побрел по берегу реки в опушившийся первой зеленью колок, лег на апрельскую траву и смотрел на плывущие над молодым сосновым побегом пери-стые облачка, – белые на голубом.
Еще он вспомнил, как готовился к экзаменам за семилетку, сидя на огромном старом, нависшим над перекрестком дорог у их заводского дома, дубе.. География и литература там училась лучше, а за математику он после московской школы не волновался.
Отпив еще глоток горьковатого вермута, вспомнил и семиклассницу на последней парте с огромным животом. Мудрость сельской школы заключалась в том, что его никто не замечал. Он представил, что бы было, если бы это было в московской школе.
Вспомнил простоту нравов, когда они стайкой преследовали в парковых оврагах мужчину и женщину, которых увидели лежащими в обнимку в укромном уголке. Мужчина погрозил им палкой и увел свою подругу. Но стайка снова отыскала их, и повторялось это несколько раз, до полного остервенения мужика, который с воплем погнался за мальчишками.
Огонь в печи горел, вермут отпивался маленькими глотками, память листала.
На святочную ночь поскреблась в их комнатенку, где они проживали с любящей теткой, девочка с верхней, на взгорье, части деревни. «Пошли к нам, родителей нет дома», - проговорила она. Ее лицо, то ли с мороза было румяным, то ли от смущения, сейчас не вспомнишь, и он пошел. В горнице горела керосиновая лампа. Блики ее огня блуждали по окладу образка и фотографиям в красном углу горницы. На столе в плошке была вареная картошка, рядом лежала очищенная репчатая луковица, ломоть черного хлеба и стояла бутылка местного портвейна. В комнате была еще одна девочка-соседка и знакомый мальчик, бессменный попутчик в школу, с которым жгли костры, гонялись по оврагам и рыбачили.
Было таинственно, непонятно. После портвейна, разлитого по зеленым стопкам, девочка, жарко дыша, подсела поближе, и, приблизив в полумраке лицо, впилась губами в его губы. Он вспомнил, что ничего не почувствовал тогда, кроме желания оттолкнуть. Но любопытство пересилило, и он, не разжимая губы, некоторое мгновение сносил эту бесцеремонность. Девочка, играя во взрослых, обняла его. Ее плотное тельце прильнуло к нему, грудь ее только-только намечалась. Ему было скучно, хотелось уйти.
– Давай, ты будешь моим мужем, а он – ее, – предложила она, кивая на подружку. Отпив еще глоток вермута, инженер, которого не любила жена, не жаловала теща, и которому не улыбались продавцы, парикмахерши и докторицы, вспомнил ту отчаянную девочку из далекого отрочества. Ее решимость походить на взрослых была непреодолима. Он вспомнил, как она бросила два овчинных тулупа на пол горницы, разделась, обнажив крепенькое крестьянское тельце, и стала раздевать его. Захмелевшая соседка и его приятель тоже оказались раздетыми. Девочка легла на овчинный тулуп и притянула его к себе. Похоже было на урок физкультуры, совмещенный с уроком естествознания. Ее расплетенные косички лежали на плече, она шептала что-то, как в бреду… Он вспомнил, что не знал, что нужно делать. Так, полежав, он оделся и побрел в зимнем полумраке под горку к своему заводскому домику.
Восьмой класс он учился уже в московской школе и больше никогда не видел своих сельских сверстников, и урок забылся, но вот выплыл ведь из памяти.
Живет где-то та девочка из его отрочества. Счастлива ли, несчастлива? Не думают об этом в крестьянской женской жизни. Не до того.
«Когда же становятся мужчинами?» – думал инженер, глядя на огонь. – Наверно, когда первый раз покраснеют», – ответил он сам себе, силясь вспомнить, когда это случилось с ним.
Он встал, вышел в холодные сени, взял охапку березовых полешек, наколотых в избытке местными просителями «фургоновых» услуг, подбросил в печку самые ровненькие и, отглотнув солнечного вина, признался самому себе, что первый раз он покраснел тогда, в картинной галерее, в которую водила класс их обожаемая учительница, покраснел перед обнаженной вакханкой, картиной эпохи Воз-рождения. Рассказывать о картине без введения в греко-римскую мифологию было бессмысленно, но экскурсоводу говоря на теперешнем языке, это было «до лампочки». Она отрабатывала свои «почасовые» и шпарила текст, содержащий сведения о времени написания картины, о художнике, о его настрое, прорыве к гуманизму, который подавлялся много лет ханжеским лицемерием церковников, узурпировавших власть.
Ягодицы и грудь вакханки, тщательно оберегаемые церковниками от взоров сестер и братьев, вырисованы были художником особенно вдохновенно. У многих мальчиков тогда затуманивался взор, они отводили глаза на противоположные стены, увешанные шедеврами, но не менее откровенными. Это было как раз в ту революционную «оттепель», ознаменовавшуюся для школы объединением женских и мужских школ в единую – среднюю. Девочки спокойно смотрели на вакханку, но замирали перед огромным мраморным Аполлоном, фаллос которого вдохновенный скульптор зачем-то не прикрыл листком.
… Затем инженер вспомнил, как краснел у бочки с квасом в самый разгар борьбы за мир.
Стоя с бидоном, в котором был квас, он смотрел на девочку из его класса так, как будто увидел ее впервые. Немота сковала его пересохшее горло. Что это было? А это снова было открытие мира!
Последний раз и всерьез он покраснел на уроке труда, когда им объясняли назначение пассатижей. Когда все старательно выслушали про них все и как их надо держать, самая красивая девочка из класса восхитилась рассказанным, и, волнуясь, рассказала, как она прикусила пассатижами живот, чуть выше пупка, потому что неправильно их держала во время работы на даче у бабушки с дедушкой. После вспышки ее непосредственной откровенности все почему-то замолчали, даже учитель.
И вот тогда будущий инженер и он же ее будущий муж, покраснел, представив себе ее живот выше пупка. В наступившей паузе покраснела и она, сообразив, что вокруг – не мама с папой.
– Да! – простонал инженер, допив последние капли золотистого вермута, и огонь печного пламени отразился в его глазах. – Что было, то было! – вздохнул он, оглядев свое временное пристанище.
«… Потом пошли двойки, школа была брошена, начались страдания! Свое пространство пришлось отвоевывать. Сначала в экспедиции с геофизиками по Уралу, затем на заводе… Это стоит отдельного рассказа», – подумал инженер, достав воскресную, впрок закупленную бутылку вермута.
Была суббота. Огонь свирепствовал в печи. Со свежим глотком вермута продолжились воспоминания, безжалостные, как исповедь.
Он вспомнил, как бродил между старинными тополями двора, рассчитав время появления ее за старинной решетчатой оградой с гривастыми сфинксами чугунного литья.
Вспомнил, как чувствовал, что и она, пригласив подругу, тоже нарочно проходила его переулком, чтобы увидеть его, как бы невзначай и удивиться. Вспомнил, что их встречи становились все смелее и проще. Их тянуло друг к другу наперекор общественному осуждению. Тянуло, – иначе это назвать нельзя. Это было сумасшествие юности. Они сидели в холодных кинотеатрах, бродили тусклыми переулками и дворами под дождем и снегом, пока не случилось то, что и должно было случиться. И случилось это…
Инженер отпил еще глоток для храбрости потому, что до мельчайших подробностей помнил тот миг, когда он стал мужчиной.
Родители его уехали отдыхать, она была в школьном, белоснежном выпускном фартуке, в доме стояло огромное старинное кресло. Им и раньше удавалось оставаться наедине, и опасный и сладкий миг неминуемо надвигался, но…
Но появлялся брат ее, так было в молодом лесу на подмосковной станции, где они уединились по дороге на дачу к ее бабушке. Тогда они расположились на шелковистой майской траве, и губы их сблизились… Из-за ближайшей елочки появился ее старший брат с возгласом: «Так!», и деловито уставился на свои ручные часы, как бы фиксируя время для протокола дознания.
В другой раз их губы сблизились уже на парковой, стриженой траве Сокольников после посещения павильона первой американской выставки. Мгновение оказалось сверхкоротким, потому что появился молоденький милиционер со строгим напоминанием: «По газонам не ходить!» и глупым вопросом: «А что вы тут делаете?».
Когда не появлялся брат, милиционер или кто ни будь еще, безжалостное время неслось, опережая их желания, – пора домой!
Но в этот день школьный берет слетел с нее, когда она, запрокинув лицо, обнажила в улыбке жемчужные зубы, села на колени к нему и…
Они утонули в бездонном кресле. Все длилось мгновение и продолжалось долго. В дверь, которую они, конечно, и не подумали закрыть на крючок, просунулась голова старенького соседа по коммуналке. Низкий поклон этому старому слесарю за его такт и учтивость. Он только крякнул и прикрыл дверь.
Они поженились наперекор всем. Платье и туфли к свадьбе подобрали ее подруги, так как ее родители захлопнули перед ней дверь. Сумасшедший медовый месяц, сумасшедший до изнеможения и истязания, а потом… А потом началась жизнь.
… Инженеру стало жаль себя, он наклонился над печной дверцей, чтобы помешать угли. Надо же что-то делать, когда слезы близко! И тут распахнулась дверь:..
Продолжение следует.
Свидетельство о публикации №104111600079