Жёлтый шарф Арафата

До конца рабочей недели пара минут. Пятница. Вечер. Выключаю компьютер, встаю из-за стола и уже в дверях вспоминаю о том, что завтра выходные. Праздники. А значит, на один больше и в понедельник можно остаться дома. Ничего не делать, никуда не выходить, закрыться, спрятаться. Забыть о том, что в мире есть ещё что-то, кроме того, что видишь. Спать.
Как только мы перевели часы. На час назад. Сразу стало темно и холодно. Поэтому теперь, когда я иду по парку, я не вижу осенний листвы, покачивающихся деревьев, жёлтого, красного, детей играющих в «классики», их счастливых родителей. Я кутаюсь в поднятый воротник своей чёрной куртки и смотрю себе под ноги. Потому что ветер и дорожка леденеет прямо под моими ногами.
Одна станция на метро и я уже на Белорусской. Подумать только, много лет я начинал гулять по городу с Маяковки, даже не подозревая о том, что Тверская начинается намного раньше. Я врывался в лица прохожих, огни витрин, в беспорядочное движение, не зная, что это уже продолжение. Теперь же я пересекаю площадь, нарочно переходя по поверхности, и иду с самого начала. С угла одинокого дома, который всегда считал чужим.
Троллейбус №1 и №12. Остановка. Безлюдно. Пасмурно. Я иду мимо. Буквально бегу, вбирая в себя всё, что вижу на своём пути. Мне дурно, так дурно, что ноги несут пуще прежнего и невозможно понять зачем, но зато, ясно куда. Я спешу вниз. Вниз по Тверской, по наклонной.
В голове вертятся странные мысли:
Я совершенно не знаю его. И в тоже время, он знаком мне с детства. Сейчас, когда он лежит в просторной больничной палате и вокруг него нет ни одного живого цветка, мне почему-то делается противно. Противно и обидно как за самого себя. Мне вдруг представляется, что каждый умирающий, будь он хоть кто, должен умирать в живых цветах. В этом есть какая-то особая наивная справедливость. Уважение. Доброта. Но только не в гвоздиках. Только не с ними. Я бы этого не хотел.
Что толку во всех этих бутиках и супермодных магазинах, когда такую элементарную вещь, как тёплый шарф в ноябре, ни днём с огнём, ни ночью без. Иду невыносимо быстро. Мгновенно останавливаюсь и заглядываю внутрь.
- У вас есть жёлтого цвета? Нет-нет, не песочного, ни горчичного, ни золотого, а жёлтого. Жёлтого летнего цвета. Цвета тепла, радости и улыбки. Неужели нет? Жёлтого…
Он носил платок. Пожалуй, если бы меня спросили, как он выглядел. Я бы ответил, что он носил длинный белый платок и неизменную военную форму. Как бы стараясь показать всем своим видом, что он бесконечно верен себе и своим взглядам. И что никто и ничто не сможет его в этом разубедить. По крайней мере в том, что ему это платок очень даже к лицу.
Я перестаю чувствовать холод. В свете многочисленных фар вижу, как с неба падают крохотные снежинки. Они невесомы, поэтому определить реальность их существования можно лишь по мокрому следу на асфальте. Лишь после того, как они упали и растаяли.
Мне не хочется об этом думать. Даже намёками, не то что всерьёз. У меня уже был подобный опыт. Но в тот раз я знал, что не смогу играть по правилам, и что всё это непременно повторится. Обязательно повторится, вне зависимости от всего. Наступит момент, как сейчас, и я не смогу ничего противопоставить естественному желанию сдаться. Опустить руки и умереть. Хотя бы для того, чтобы перестать ежеминутно доказываться себе, что я ещё жив.
Подумать только, ведь и он тоже. Он тоже мог думать именно так, но поступал иначе. Всегда поступал иначе. Но не сейчас, там, в больнице, во Франции, стране мёртвых королей.
Здесь каждый дом больше чем просто дом. Здесь каждое окно больше чем просто окно. Почти в каждом я бывал, почти за каждым кто-то, да жил. Мне достаточно несколько секунд, чтобы детально обрисовать все произошедшие изменения. Их столько… я вижу, как время безумно мчится вперёд. А я в это время опаздываю.
Дохожу до Пушкинской и поворачиваю на Дмитровку. Мимо, памятника, мимо кинотеатра, мимо всего остального. До Столешникова. Там уже по брусчатке на Петровку, чтобы потом по такой же на Кузнецкий, а там – в метро и домой.
 Столько лет он стремился сначала стать, а потом быть тем, кем стал. Возможно, что он так и не понял зачем он это сделал. Возможно, что он так и не понял зачем он всё это сделал.
Палестина, Израиль, война, антифада, арабы, евреи, дети, теракты, ФАТХ, Сектор Газа, Ариэль Шарон и, наконец, Арафат. Никогда не Ясир, потому что почти всегда Арафат. Потому что я привык звать его не по имени. Не по имени, а по фамилии. Ни как человека, а как явление: Сталин, Ленин, Пушкин. Я почти уверен, что много лет звал его именно так: Арафат. И лишь потом, узнал, что его зовут Ясир. И что это – и есть его «лёгкое» имя. Мохаммад Абдер Рауф Арафат эль-Кудва эль-Хуссейни.
Идёт снег. В Столешниках никого нет. Люди словно бы растворились по другим улочкам и решили не попадаться мне на глаза. Странно. Подмечаю, что уже несколько минут как на моём лице живёт улыбка. Она задорно смеётся и кому-то улыбается. Кому-то, кого сейчас со мной нет в этом внезапно опустевшем переулке. Тому, кого возможно со мной никогда здесь и не было.
Когда я об этом думаю мне хочется пустить себе пулю в висок. Чтобы больно. Чтобы всё раз и навсегда затуманилось и забылось. Чтобы эта боль не длилась так долго. И я думаю об этом. О том, что всё что я хочу от себя в этой жизни легко укладывается в семейный фотоальбом. Возможно, что я хочу и ещё что-то, кого-то, чего-то, но думать об этом нельзя: в моём рукаве нет лишней пули.
Раньше для меня имело значение как и где. Место, обстановка, люди, события и ещё множество всяких жизненных мелочей. Но потом я понял, что всё это не важно. Даже то, что они про всё это скажут, подумают. Все эти нюансы, подробности, детали нужны лишь при жизни. Для тех, кто остаётся. Для того, чтобы чувствовать эту грань и хоть иногда задумываться над тем, зачем всё это.
Он задумывался. Наверное, старался приводить себе самые железные доводы. Объяснять и доказывать себе так, чтобы потом в это же и верить. Верить и дарить эту веру другим. Тем, кто слушал, смотрел, шёл за ним. Вряд ли он мог предположить, что всё обернётся иначе. И его тело станет насмешкой над его разумом. Насмешкой над ним же самим.
Мне всегда казалось, что это он виноват во всей этой бесконечной мешанине арабо-израильского противостояния. Но не лично он, а его фигура, его внешнее проявление, абстракция на тему Арафата. Поэтому, когда в ответ на очередной теракт евреи вводили свои войска на территорию Палестины, я одобрительно кивал головой. И тут же добавлял, что ни к чему хорошему это не приведёт.
Когда я узнал, что Фимка уезжает в Израиль вместе с Сашей, его сестрой, я сразу подумал о Марии. Почему она решила остаться? Юлий Соломонович, уже перестал быть директором школы и  теперь занимался чем-то как-то где-то. А Ирина Хаимовна, продолжала быть завучем по воспитательной и всё так же преподавать психологию.
Маша, самая старшая и яркая, не захотела ехать заграницу к бабушке. Почему? Ведь если кому и следовало, то уж конечно же ей. С её удивительными по красоте карими глазами и очаровательной улыбкой. Её длинные тёмные волосы вились сотнями тысяч восхитительных ручейков, а задорный смех заставлял смеяться любого, кто его слышал. И всё же, она осталась в Москве.
Саша пошла в израильскую армию и вполне серьёзно собирается сделать военную карьеру. А Фимка, всё ещё учится… в свои семь-восемь лет он был отъявленным сорванцом. Любил подкрасться к кому-нибудь со спины и запрыгнуть верхом, требуя играть в слона всю перемену. Мне, в то время уже старшекласснику, всё это казалось немного странным, но я с огромным удовольствием находил пару соперников и мы, как дети, радовались нашим победам.
После уроков мы иногда фехтовали на учебных рапирах. Я частенько задерживался на всякого рода внеклассные мероприятия, постановки, собрания, а он сидел в учительской и ждал, когда его отведут домой.
С годами Фимка рос. Рос на моих глазах. Но как-то не быстро. Поэтому, когда я узнал, что он стал выше меня почти на голову, то так до сих пор в это и не поверил. Этой весной он приезжал к родителям и они ходили в поход на байдарках на Малогу, я заходил в школу, но мы нелепо разминулись. Как и раньше они пошли в поход все вместе: Маша, Фимка и Юлий Соломонович, все, кроме Саши. Она не приезжала в Россию уже много лет.
Вот и сейчас, выйдя на Петровку, я почему-то вспомнил о Фимке и Саше. И вспомнил о них, словно бы и не было тех прошедших десяти лет. И Фимке восемь, и Саше двенадцать, а мне… двадцать пять.
Прохожие замелькали перед глазами, машины загудели клаксонами, витрины вспыхнули сотнями мерцающих неонов. Я сбавил шаг и вдохнул морозного воздуха. Он оказался сырым и тёплым. Небо ещё больше потемнело и к еле заметному снегу прибавился мелкий дождь. Улыбка всё ещё не покидала моё бледное замёрзшее лицо.
Не было у меня никогда никакой симпатии или антипатии ни к евреям, ни к арабам. И тех и других я и любил и не любил. И к тем и другим я себя не относил и не относился. Поэтому всегда смотрел на всё что творится несколько отстранённо и безучастно. Для меня всего важнее были люди, личности. Да и сейчас, по-прежнему, меня интересовали только они.
Родившись, он уже стал личностью. Уверен, что не случись этого по воле его родителей, это случилось бы по его собственной воле. Глядя на таких как он, отчётливо сознаёшь, что Бог творит свои дела самостоятельно, вне нашего их понимания. Он был избран стать таковым каким он стал. Но все его идеи… и устремления – что он знает об этом? Ведь, возможно, возможно, что он так и не понял зачем он всё это сделал, Лауреат Нобелевской премии мира.
Я остановился. Вперед и вверх Кузнецкий мост. Метро. Домой.
Сотня метров до Рождественки за полчаса. Каждый мой шаг теперь медленнее другого на секунду. Я иду вверх. Вверх по жизни. Для того чтобы возможно уже завтра вернутся в начало Тверской и спуститься до самой Кремлёвской стены.
Всё, что сейчас творится с Ясиром, когда-нибудь назовут самым чудовищным фарсом на Ближнем Востоке. И найдутся десятки виновных. И сотни покаянных. И лишь один предстанет в самом лучшем свете, и им будет Арафат. Арафат без имени. Арафат без прошлого. Арафат для будущего – безликое знамя войны за войну.
Ясир умер. Да здравствует, Арафат!
Кузнецкий мост. Вход в метро. Но я не вхожу. Я разворачиваюсь и иду обратно: куда глаза глядят, лишь бы не в метро. Я чувствую, что я не успел. Опоздал. Время к десяти и все магазины закрываются один за другим. А я так и не купил себе жёлтый шарф. Меня мутит и что-то тупое болезненно тычет в грудь изнутри. Упирается в сердце и выдавливает его между рёбер наружу. На свет. На свободу. На показ.
Жёлтый застит глаза и я слышу, как безумие зовёт меня за собой. Туда, к Тверской, к Александровскому саду, к опавшей листве и сгоревшему Манежу. Москва пала. И теперь на её месте гнетущая пустота. Я смотрю на этот зашторенный убогими декорациями ужас и всё вокруг перестаёт существовать внутри меня.
Я на пике жёлтого и по цветовому тесту Люшера катастрофически близок к шизофрении. Если я не куплю этот шарф то, скорее всего, как и Арафат, замёрзну ещё до декабря.


Рецензии