Герман Плисецкий
Я иностранец, иностранец в родном краю, в своей стране.
Мне странен этот дикий танец. Разгул убогий странен мне.
Здесь не работа – перекуры, маячат праздные фигуры.
Один ишачит, пять глядят. Здесь бабы алкашей жалеют,
И от прохвостов тяжелеют, и мелкую шпану плодят.
Давай, любимая, займемся обменом площади жилой.
Давай скорее назовемся законно мужем и женой.
Мы заведем с тобой привычки, в квартире наведем уют.
Потом однажды в электричке меня сограждане убьют.
За то, что я не благодарен великой Родине моей,
За то, что не рубаха-парень, за то, что в шляпе и еврей.
И ты останешься вдовою на том высоком этаже
Где я состариться с тобою мечтал. И старился уже.
10.2.2008
Париж
Мне подарили старый план Парижа.
Я город этот знаю, как Москву.
Настанет время — я его увижу:
мне эта мысль приставлена к виску.
Вы признавались в чувствах к городам?
Вы душу их почувствовать умели?
Косые тени бросил Notre-Dame
на узкие арбатские панели...
....................................
Настанет время — я его увижу.
Я чемодан в дорогу уложу
и: "Сколько суток скорым до Парижа?" —
на Белорусском в справочной спрошу.
1955
Мама
К составу уже паровоз подают.
Мы провожаем маму на юг.
Мы стоим с отцом посреди перрона,
курим, засунув руки в карманы.
Мама — в окне голубого вагона,
лицо озабоченное у мамы.
В морщинках лицо в оконном просвете
глаза мои словно приворожило...
"Не женюсь! — говорил. — Ни за что на свете!"
Ты смеялась и волосы мне ворошила.
Мама! Что там говорят мне губы? Не слышу!
Я часто не слушал, что они говорили.
А ты не спала, когда, снявши ботинки, стараясь тише,
я крался на цыпочках по квартире.
Вот отец: он уверен, что провожают,
приходя на вокзалы за час до отхода.
Он не знает, что матери не уезжают —
сыновей уносят курьерские годы.
А матери стоят на отшибе
в обнимку с годами нашими детскими,
именами уехавших по ошибке
внуков зовут и не ладят с невестками...
Мама! Не слышу! Что там говорят твои губы?
"Будете мыться — носки в комоде..."
Паровоз выдыхает белые клубы.
Поезд уходит. И мы уходим.
1956
Дом ЦК
Году, кажись, в тридцать седьмом
квартиру дали бате.
Отгрохали огромный дом
цекистам на Арбате.
В квартале старом он стоял
с особняками рядом
и переулок подавлял
гранитной колоннадой.
Внизу был нулевой этаж
и вестибюль с диваном.
Дежурил в вестибюле страж
на страх гостям незваным.
Мой батя был из работяг.
Ему переплатили.
Он чувствовал себя в гостях
В трехкомнатной квартире.
Вокруг цекисты жили те —
над нами и под нами.
И бабка их по темноте
считала господами.
Я задирал их сыновей,
от ярости бледнея,
чтоб доказать не кто сильней,
а чей отец главнее.
На утренниках мне пакет
с конфетами дарили.
За детство наше мы портрет
вождя благодарили.
Я счастлив был. Поверх домов
на Кремль далекий глядя,
я видел, как взамен орлов
монтажник звезды ладил...
Мы переехали потом.
Прошло двадцатилетье,
но он все тот же, этот дом,
колонны, окна эти.
Все тот же нулевой этаж
и вестибюль с диваном.
Дежурит в вестибюле страж
на страх гостям незваным.
1957
Кустари
Им истина светила до зари
в сыром углу, в чахоточном подвале.
Шли на толкучку утром кустари
и за бесценок душу продавали.
У перекупщиков был острый глаз.
Был спрос на легковесных и проворных.
Бездарный, но могущественный класс
желал иметь талантливых придворных.
И тот, кто половчей, и тот, кто мог, –
тот вскоре ездил в золотой карете.
И, опускаясь, дохли у дорог
к подделкам не способные калеки.
О, сколько мыслей их потом взошло,
наивных мыслей, орошённых кровью!
Но это всё потом произошло,
уже за рамками средневековья.
Февраль 1959
Ночная площадь
Вдруг показалось: это Космоград,
ракетодром с посадочным пространством!
А вот и черный звездный циферблат —
вокзальные куранты на Казанском.
И я сошел с "Серебряной стрелы",
с обычного межзвездного экспресса,
и в памяти моей живут миры
с иною мерой времени и веса.
И незнакомой показалась мне
Москва, и на какое-то мгновенье
я вдруг вообразил, что на Земле
живут уже другие поколенья.
Где в Космограде переулок мой?
На землю с неба возвращаться трудно.
Я покажу прописку: я — земной!
Прошла всего лишь звездная секунда.
1960
Второе пришествие
Христос, сошедши с вертолёта,
окинул взором рай земной:
шоссе, унылые болота,
припорошённые зимой.
"Отец! – взмолился Он.– Не стоит
моих мучений этот рай.
Исправь действительность, Историк,
историю – переиграй!
Не нужно чудного спасенья.
Бессмертие – на кой мне ляд?
От перегрузок вознесенья
у сына косточки болят!"
Как и записано в Скрижали,
вдали чернел еловый лес,
и от него уже бежали
с винтовками наперевес.
Вдали, над самым горизонтом,
вовсю дымили трубы ТЭЦ.
Тоскливо пахло креазотом,
как и предвидел Бог-Отец...
Конец 1960
Прошедшие мимо
Прошедшие мимо, вы были любимы!
Расплывчат ваш облик, как облако дыма.
Имен я не помню. Но помню волненье.
Вы — как ненаписанные стихотворенья.
Вы мною придуманы в миг озаренья.
Вы радость мне дали
и дали отвагу.
И — не записаны на бумагу!
Другие — написаны и позабыты,
они уже стали предметами быта,
а вас вспоминаю с глубоким волненьем...
Я вас не испортил плохим исполненьем.
1962
Памяти бабушки
Прощай, Варвара Фёдоровна!
Я продаю буфет –
громоздкий и ободранный
обломок давних лет.
В дубовом этом ящике –
прах твоего мирка.
Ты на московском кладбище
давно мертвым-мертва.
А я всё помню – надо же! –
помню до сих пор
лицо лукаво-набожное,
твой городской фольклор...
Прощай, Варвара Фёдоровна!
Я продаю буфет –
словно иду на похороны
спустя пятнадцать лет.
Радости заглохшие
с горем пополам —
всё, всё идёт задёшево
на доски столярам!
Последнее свидетельство
того, что ты жила,
как гроб несут по лестнице.
Ноша тяжела.
1962
К Вульфу
Любезный Вульф, сердечный друг,
из-за прелестницы Аннеты
мы не поднимем пистолеты:
любовь – ребяческий недуг!
Не шпагу, а бильярдный кий
я выбираю. "Не убий!"
"Не пожелай жену чужую!"
А ежли я порой бушую,
так это, Вульф, игра стихий.
Не лучше ль мирная игра
на биллиардах в три шара?
Держись, приятель! Я – в ударе.
Я знаю всё об этом шаре:
он уклонится от прямой,
внезапно в сторону качнётся,
и двух других слегка коснётся,
как вас коснулся гений мой.
Люби себя, веди дневник,
а мне оставь бессмертный миг
молниеносного удара!
И так всю жизнь: верченье шара
вокруг другого – карамболь.
А в сердце боль, сосед любезный,
для мастеров – предмет полезный,
годится в дело эта боль.
1963
Дорога в Тригорское
Он гнал коня: в Тригорском ждут гостей!
Гнал мысли прочь: повсюду ждут жандармы!
За эту ссылку в глушь своих страстей
кому сказать: "Премного благодарны"?
За эту крепко свитую петлю,
за эту жизнь, сжимающую горло,
кому сказать: "Благодарим покорно"?
Судьбе? Сергею Львовичу? Петру?
Задумавшись, он выехал из леса...
Ширь перед взором распахнулась вдруг:
налево, за холмом, была Одесса,
направо, за рекою – Петербург.
А на холме светился монастырь.
Вокруг чернели вековые ели,
кресты косые под стеной чернели.
Святые Горы – называлась ширь.
Жениться бы, забыть столицы, став
безвестным летописцем – Алексашкой,
сверкать зубами, красною рубашкой,
прилежно выводить полуустав...
Гремели слева синие валы,
плыла в пыли походная кибитка.
Гремели справа зимние балы,
и усмехались сфинксы из Египта.
1963
О стиле
Свидетелей прошлого нету.
Лишь здания да письмена.
Германская готика к небу
и к Богу вознесена.
И буква в готическом шрифте,
и средневековый чертог –
всё кверху стремится, как в лифте,
как слово немецкое: "Хох!"
Красна красотою иною
старинная русская вязь.
Она остаётся земною,
возвышенной становясь.
Достав головой поднебесья,
соборы стоят на холмах,
как символы равновесья
в славянских сердцах и умах.
И если хоть малую каплю
фантазии ты сохранил –
Египет, похожий на цаплю,
засмотрится в медленный Нил.
Сквозь время представится зримо
без всяких кинокартин
отличье военного Рима
от гуманитарных Афин.
И суть не во временной моде
ношенья усов и бород,
а в букве и в камне. В породе.
И стиль – это целый народ.
1963
На тахте, в полунощной отчизне...
На тахте, в полунощной отчизне,
я лежал посередине жизни.
В возрасте Христа лежал, бессонный,
в комнате, над миром вознесенной.
Там, внизу, всю ночь, забывши Бога,
содрогалась в ужасе дорога.
Скорых поездов сквозные смерчи
налетали, словно весть о смерти.
Ничего не зная про разлуку,
женщина спала, откинув руку.
В эту ночь, часу примерно в третьем,
я лежал, курил — и был бессмертен.
1964
Уйти в разряд небритых лиц...
Уйти в разряд небритых лиц
от розовых передовиц,
от голубых перворазрядниц.
С утра. В одну из чёрных пятниц.
Уйти – не оправдать надежд,
и у пивных ларьков, промеж
на пену дующих сограждан,
лет двадцать или двадцать пять
величественно простоять,
неспешно утоляя жажду.
Ведь мы не юноши уже.
Пора подумать о душе –
не всё же о насущном хлебе!
Не всё же нам считать рубли.
Не лучше ль в небе журавли,
как парусные корабли,
в огромном, ледовитом небе?..
1964
Зимняя ночь
Ночами жгло светильник ремесло.
Из комнат непротопленных несло.
Как мысль тревожная, металось пламя,
и, бывшее весь день на заднем плане,
предчувствие беды в углу росло.
Уехал Пущин. Лёгонький возок
скользит сейчас всё дальше на восток,
так он, пожалуй, и в Сибирь заедет!
Ему сквозь тучи слева месяц светит.
Дурны приметы, и мороз жесток.
"Пред вечным разлучением, Жано,
откройся мне, скажи, что есть оно –
сообщество друзей российской воли.
Я не дурак: колпак горит на воре,
палёным пахнет сильно и давно".
"Нет, Пушкин, нет! Но если бы и да:
ваш труд не легче нашего труда,
ваш заговор сильней тиранов бесит.
И, может быть, всю нашу перевесит
одним тобой добытая руда.
Вот он – союз твой тайный, обернись:
британский лорд и веймарский министр,
еврей немецкий, да изгнанник польский.
Высокий жребий – временною пользой
платить за вечность. Не переменись!"
Уехал Пущин. От судьбы не спас.
Нетерпеливо грыз узду Пегас.
Спал в небесах синклит богов всесильных,
А на земле, в Святых Горах, светильник
светил всю ночь, покуда не погас.
1965
Ружене
В отеле "Метрополе",
под мухой, в час ночной –
чего мы намололи
на мельнице ручной?
Всё помнить обречённый –
припомнить не могу:
чему же муж учёный
учил нас в МГУ?
Всё помнить обречённый
на долгие года –
я помню кофе, чёрный,
как прошлая среда.
Как чёрный день позора
в отечестве квасном.
Хлебнув его, не скоро
уснёшь спокойным сном.
Где ты теперь, пражанка?
Услышу ль голос твой?
Всё глушит грохот танка
по пражской мостовой.
Почётно быть солдатом
в отечестве моём.
Стоим мы с автоматом,
всем прикурить даём.
Хотя и не просили
курильщики огня...
За то, что я России
служу – прости меня!
22 августа 1968
На перекрёстке без людей...
На перекрёстке без людей
задолго до утра
уже не страшен мне злодей
с ножом из-за угла.
А страшно мне в твоей толпе,
народ глухонемой.
Китайским кажется тебе
язык российский мой.
А страшно мне, когда страна
своих не узнаёт –
словно китайская стена
вокруг меня встаёт.
Тогда вползает в рёбра страх
с Арктических морей,
и я седею на глазах
у матери моей...
1968
"Националь"
В кафе, где мы с тобой сидели,
с утра разжившись четвертным,
официантки поседели,
сурово стало со спиртным.
Что было в нас? Какая сила
сильней сбивающего с ног
безвременья? Что это было?
Сидевший с нами третьим – Бог?
Туман на площади Манежной,
как будто в Сандунах в парной,
и женский образ жизни прежней
маячит в нём передо мной.
Чьи там глаза блестят в тумане
под зыбкой мглою неудач?
Ах, Соня, Соня Барбаяни,
гречанка верная, не плачь!
Начало 1970
Памяти друга
Прости меня, доктор,
что я задержался на юге,
у моря, лакая вино,
шашлыки уминая.
Что я не явился с цветами
к твоей овдовевшей подруге,
прости меня, Додик!
Я плачу, тебя поминая.
Должно быть, мы взяли рубеж –
перевал от восхода к закату.
Теперь мы, как волжская дельта –
отдельные мелкие реки.
Всё меньше друзей,
составлявших теченье когда-то:
одни уезжают навечно,
другие уходят навеки.
Ни слова, мой друг,
об инфарктах и нажитых грыжах.
Не станем трепаться
о том, что отечество – отчим.
Кому мы нужны
в этих самых Лондонах-Парижах?
Так ты говорил мне,
дантист и еврей, между прочим.
Куда мы уедем
от тысячи памятей личных,
от лет этих призрачных,
вставших друг другу в затылок,
от юности нищей,
сидящей в московских шашлычных,
от этих рядов
бесконечных порожних бутылок?
От этой помпезной державы,
играющей марши и туши,
от этой страны сверхсекретной,
где вход воспрещён посторонним,
от нескольких милых русачек,
согревших озябшие души,
от той, наконец, подмосковной
могилы, где ты похоронен?
Мы купим пол-литра
с утра в продуктовом у Дуськи,
а кто-нибудь купит
квартиру, машину и дачу...
В Пречистенской церкви
тебя отпевают по-русски...
Прости меня, Додик!
Я горькую пью. Я не плачу.
Октябрь 1976
Василий Алексеич
Ты приходил, как вор, в цековский дом
в отсутствие родителей партейных,
не занятый общественным трудом
небритый завсегдатай мест питейных.
А в доме том в те годы по ночам
стучали в дверь – то далеко, то близко.
Но не стрелял никто и не кричал:
шла тихая химическая чистка.
Перед окном был Кремль. Поверх голов
церквей и всей пречистенской рутины
я видел: верхолаз взамен орлов
крепил на башнях звёздные рубины.
Ты приходил с гитарой за плечом –
свидетельством беспутности и дара.
О чём ты пел, бренча струной, о чём?
Я не запомнил. Я читал Гайдара.
О чём хотел сказать? Не знаю я.
О чём-нибудь, в чём мы души не чаем?
И бабка православная моя
тебя поила четвертинкой с чаем.
Потом ты сгинул, потонул, пропал
в тех далях, о которых думать зябко.
В войну пришло письмишко на Урал,
и плакала тайком от мамы бабка.
И всё. Навеки выбыл адресат,
Чтоб мама больше не стыдилась братца.
Запомнилось: "свобода" и "штрафбат",
"отечество", "возможность оправдаться".
И всё. Как просто спичку погасить –
почти как птичку выпустить из клетки!
И бабки нет, и некого спросить,
а за окном мелькают пятилетки.
Давно всё решено, Василий. Но
порою отменяются решенья.
Мне, в виде исключения, дано
божественное право воскрешенья.
Пусть, кости нам колёсами дробя,
с тяжёлым скрипом катится Расея –
я силой слова оживлю тебя,
сын деда моего, сын Алексея!
16 марта 1976
Два века
И прошлый век – ещё не из седых,
и нынешнее время – не для нервных:
два года роковых – тридцать седьмых,
два года смертоносных – сорок первых!
А между ними – больше, чем века,
спрессовано историей в брикеты:
Толстой, и Достоевский, и ЧеКа,
дистанция от тройки до ракеты.
Оттуда нити тянутся сюда.
От их реформ – до нашей перестройки.
От тройки – до ракеты. От суда
присяжных заседателей – до тройки.
1987
Сонет
Когда русская муза ушла в перевод
(кто – на запад, а кто – на восток),
не заметил убытка российский народ,
но заметил недремлющий Бог.
Да и то: на колхозных полях недород –
это отнятый хлеба кусок.
А на ниве поэзии – наоборот:
Данте – он и по-русски высок.
Ну и что, коль чужбина иссушит мозги?
Ведь и дома не видно ни зги
(между нами, бродягами, говоря).
А вообще-то, как ни крути,
под тосканское вечное небо уйти
предпочтительней, чем в лагеря.
1987
Мы обменялись городами...
Мы обменялись городами,
Где мы любили, голодали,
Нуждались, путались в долгах;
Где атмосферою дышали
Единственной на этом шаре;
Где мы летали в облаках.
Хватай такси в отчизне новой,
Влезай в расшатанный трамвай,
На гаревом кольце Садовой
Воспоминания вдыхай.
И я дареными глазами
Взгляну на город неродной;
На Невском подавлюсь слезами
При виде женщины одной.
Скачите, бронзовые кони,
В безостановочной погоне
За горьким птичьим молоком.
Ступив на дальний берег Леты,
Возьмем обратные билеты -
И разминемся в Бологом.
1987
Кот Кузьма
Накануне катастрофы
(да не личной — мировой!)
про кота слагаю строфы.
Здравствуй, кот сиамский мой!
В час ночной, когда не спится,
с черной мордою бандит
вспрыгнет — и на грудь садится,
и в глаза мои глядит.
Нет, увы, ни авторучки,
ни бумаги для письма.
Ни копейки до получки
нет в заначке, кот Кузьма.
Погасает папироса.
Не уснуть мне до утра.
Не ори гнусноголосо,
что тебя кормить пора.
Боль тяжелая в затылке,
стеснены мои виски.
Я, конечно, сдам бутылки
и куплю тебе трески.
Я устал умерших кошек
зарывать, как тайный клад,
так, чтоб видеть из окошек
место, где они лежат.
Я теперь совсем не воин,
я давно уже не тот,
я теперь почти спокоен:
кот меня переживет.
1987
Свернул я, перепутав города...
Свернул я, перепутав города,
однажды на Сенатскую с Арбата.
Я твердо помню, что спешил куда-то.
Но вот вопрос: откуда и куда?
Я смутно помню замыслы поэм
про доблести, про славу, про победу...
Хотелось землю мне, как Архимеду,
перевернуть! Но вот вопрос: зачем?
К жене спешил я или от жены
к возлюбленной, как в зале по паркету,
но все равно я упирался в Лету
и понимал: мосты разведены...
1987
Евгению Рейну
Твой город опустел. И Петр, и Павл
из-за реки грозят кому-то шпилем.
Державный призрак потонул, пропал,
приливный шквал сменился полным штилем.
Все отлетели. Отошли. Тоска.
Так в смертный час уходит дух из тела.
Но и моя кипучая Москва
вся выкипела. Тоже опустела.
Виденья обступают и меня.
Они все ярче, чтобы не забыли.
Гораздо ярче нынешнего дня
и ярче, чем когда-то в жизни были.
Май 1987
Ты не ревнуй меня к словам...
Ты не ревнуй меня к словам,
К магическим "тогда" и "там",
Которых не застала.
Ложится в строфы хорошо
Лишь то, что навсегда прошло -
Прошло и словом стало.
Какой внутриутробный срок
У тех или у этих строк,
Родители не знают.
Слова, которые болят,
Поставить точку не велят
И в строчку не влезают.
Прости меня, что я молчу:
Я просто слышать ночь хочу
Сквозь толщину бетона.
Я не отсутствую, я весь
Впервые без остатка здесь,
Впервые в жизни дома.
Прости меня, я просто так,
Я просто слушаю собак
Бездомных полунощных;
Я просто слушаю прибой,
Шумящий вокруг нас с тобой
В кварталах крупноблочных.
1987
Известно ли, что хорошо, что плохо?..
Известно ли, что хорошо, что плохо?
Награбленное грабь, экспроприируй!
Жги барский дом, библиотеку Блока,
потом гордись его мятежной лирой.
Известно, революцию в перчатках
не делают. Простимте большевичку.
Я лишь о поощряемых начатках
грабительства, вошедшего в привычку.
Разграбили великую державу:
тащили всё – как на пожар спешили,
взорвали храмы, вытоптали траву,
леса срубили, рыбу оглушили.
Хозяева! Любезны сердцу войны,
спортивный марш и тупость рок-н-ролла.
Вам кланяется Герострат покойный
и первый большевик – Саванарола!
12 апреля 1988
Я снова бездомен...
Я снова бездомен.
Свободно снежинки порхают.
Мир Божий огромен,
Вдали города полыхают.
И все, как в далеком начале:
Вокзал, мандаринные корки. Окурки
Нелепо торчат, как торчали
Озябшие руки из куртки.
На мягких рессорах
Шатаясь иду по вагону.
Пора бы - за сорок,
А все еще нет угомону.
И все еще пьяный,
Жду часа, когда протрезвею.
На юность похоже,
Но все тяжелей и опасней:
Все так же, все то же,
Лишь нету бессмертья в запасе.
За окнами темень,
А что там за теменью - тайна.
Отмерено время
Началу последнего тайма.
1988
Сонечка из-за канала...
Сонечка из-за канала
носовым платком махала.
Мальчик шел — случайный зритель.
Ехал царь-освободитель
и погиб с бомбистом вместе.
Мальчик был убит на месте.
Первомартовская шутка,
от которой как-то жутко.
1990
Царь Николай по городу гулял...
Царь Николай по городу гулял.
Таилась в отдалении охрана.
Он в Летний сад входил. Но вот что странно:
никто из-за решеток не стрелял!
Царь Александр освободил крестьян.
Он в целом всех Романовых полезней.
Но как назло из всех щелей полезли
герой, бомбометатель и смутьян.
1990
Бог дал Багдад, двусмысленный Восток...
Бог дал Багдад, двусмысленный Восток,
фальшивый блеск, поток речей казённых,
фанатов нескончаемый восторг
и вдоль ограды – головы казнённых.
Повсюду сласти продают с лотка,
а я не сладкоежка, словно назло.
Хвала халифу – как халва, сладка
арахисовая и в зубах навязла.
Суровости и сладости вдвойне
душа сопротивляется упрямо.
Хоть сух закон, но истина – в вине.
Что делать мне? Переводить Хайама.
Май 1992
Пребудет тайной для меня...
Пребудет тайной для меня
твое предсмертное мгновенье
до самого конца творенья,
до Судного, надеюсь, дня.
Остекленевшие глаза,
в которых вечность отразилась,
и та последняя слеза,
что по щеке твоей скатилась.
Какая мысль тебя прожгла
в миг одинокого прощанья?
Скорей всего, что жизнь прошла,
не выполнивши обещанья.
Чего от этой шлюхи ждать,
коль весь расчет ее на теле?
Она и знать не захотела,
что можно бестелесным стать...
1992
Ты отомстила мне в гробу...
Ты отомстила мне в гробу
за все обиды и измены.
Темна лицом, как кровь из вены,
лежала, закусив губу.
Я сильно сдал за этот год,
что провалялся по больницам.
Так брошенный тощает кот
и тени собственной боится.
Я превратился в старика:
усохли мышцы, грудь запала,
и не дается мне строка,
забыв, как весело давала.
Колдунья! Ведьма! Хохочи!
Ты всю мою мужскую силу
с собою унесла в могилу,
навечно спрятала в ночи.
1992
Василий Алексеич
Герман Плисецкий
Памяти дяди
Ты приходил, как вор, в цековский дом
в отсутствие родителей партейных,
не занятый общественным трудом
небритый завсегдатай мест питейных.
А в доме том в те годы по ночам
стучали в дверь – то далеко, то близко.
Но не стрелял никто и не кричал:
шла тихая химическая чистка.
Перед окном был Кремль. Поверх голов
церквей и всей пречистенской рутины
я видел: верхолаз взамен орлов
крепил на башнях звёздные рубины.
Ты приходил с гитарой за плечом –
свидетельством беспутности и дара.
О чём ты пел, бренча струной, о чём?
Я не запомнил. Я читал Гайдара.
О чём хотел сказать? Не знаю я.
О чём-нибудь, в чём мы души не чаем?
И бабка православная моя
тебя поила четвертинкой с чаем.
Потом ты сгинул, потонул, пропал
в тех далях, о которых думать зябко.
В войну пришло письмишко на Урал,
и плакала тайком от мамы бабка.
И всё. Навеки выбыл адресат,
Чтоб мама больше не стыдилась братца.
Запомнилось: "свобода" и "штрафбат",
"отечество", "возможность оправдаться".
И всё. Как просто спичку погасить –
почти как птичку выпустить из клетки!
И бабки нет, и некого спросить,
а за окном мелькают пятилетки.
Давно всё решено, Василий. Но
порою отменяются решенья.
Мне, в виде исключения, дано
божественное право воскрешенья.
Пусть, кости нам колёсами дробя,
с тяжёлым скрипом катится Расея –
я силой слова оживлю тебя,
сын деда моего, сын Алексея!
16 марта 1976
Труба (поэма)
9 марта 1953 года состоялись похороны Сталина. До этого его тело лежало в Колонном зале Дома Союзов для прощания. На Трубной площади в Москве произошла грандиозная давка: люди напирали на поставленные поперек Неглинной улицы грузовики, падали и гибли. Жертв было много, но сколько именно — осталось тайной.
Герман Плисецкий был в тот страшный день на Трубной площади и написал поэму "Труба", которая впервые была опубликована в журнале "Грани" во Франкфурте на Майне в 1967 году
Герман Плисецкий
Е.Е.
В Госцирке львы рычали. На Цветном
цветы склонялись к утреннему рынку.
Никто из нас не думал про Неглинку,
подземную, укрытую в бетон.
Все думали о чём-нибудь ином.
Цветная жизнь поверхностна, как шар,
как праздничный, готовый лопнуть шарик.
А там, в трубе, река вслепую шарит
и каплет мгла из вертикальных шахт...
Когда на город рушатся дожди –
вода на Трубной вышибает люки.
Когда в Кремле кончаются вожди –
в парадных двери вышибают люди.
От Самотёки, Сретенских ворот
неудержимо катится народ
лавиною вдоль чёрного бульвара.
Труба, Труба – ночной водоворот,
накрытый сверху белой шапкой пара!
Двенадцать лет до нынешнего дня
ты уходила в землю от меня.
Твои газоны зарастали бытом.
Ты стать хотела прошлым позабытым,
весёлыми трамваями звеня.
Двенадцать лет до этого числа
ты в подземельях памяти росла,
лишённая движения и звуков.
И вырвалась, и хлынула из люков,
и понесла меня, и понесла!
Нет мысли в наводненье. Только страх.
И мужество: остаться на постах,
не шкуру, а достоинство спасая.
Утопленница – истина босая –
до ужаса убога и утла...
У чёрных репродукторов с утра,
с каймою траурной у глаз бессонных
отцы стоят навытяжку в кальсонах.
Свой мягкий бархат стелет Левитан –
безликий глас незыблемых устоев,
который точно так же клеветал,
вещал приказы, объявлял героев.
Сегодня он – как лента в кумаче:
у бога много сахара в моче!
С утра был март в сосульках и слезах.
Остатки снега с мостовых слизав,
стекались в лужи слёзы пролитые.
По мостовым, не замечая луж,
стекались на места учёб и служб
со всех сторон лунатики слепые.
Торжественно всплывали к небесам
над городом огромные портреты.
Всемирный гимн, с тридцатых лет не петый,
восторгом скорби души сотрясал.
В той пешеходной, кочевой Москве
я растворяюсь, становлюсь как все,
объём теряю, становлюсь картонным.
Безликая, подобная волне,
стихия поднимается во мне,
сметая милицейские кордоны.
И я вливаюсь каплею в поток
на тротуары выплеснутой черни,
прибоем бьющий в небосвод вечерний
над городом, в котором бог подох,
над городом, где вымер автопарк,
где у пустых троллейбусов инфаркт,
где полный паралич трамвайных линий,
и где-то в центре, в самой сердцевине –
дымится эта черная дыра...
О, чувство локтя около ребра!
Вокруг тебя поборники добра
всех профсоюзов, возрастов и званий.
Там, впереди, между гранитных зданий,
как волнорезы поперёк реки –
поставленные в ряд грузовики.
Бездушен и железен этот строй.
Он знает только: "осади!" и "стой!".
Он норовит ревущую лавину
направить в русло, втиснуть в горловину.
Не дрогнув, может он перемолоть
всю плещущую, плачущую плоть...
Там, впереди, куда несёт река,
аляповатой вкладкой "Огонька",
как риза, раззолочено и ало,
встаёт виденье траурного зала.
Там саркофаг, поставленный торчком,
с приподнятым над миром старичком:
чтоб не лежал, как рядовые трупы.
Его ещё приподнимают трубы
превыше толп рыдающих и стен.
Работают Бетховен и Шопен.
Вперёд, вперёд, свободные рабы,
достойные Ходынки и Трубы!
Там, впереди, проходы перекрыты.
Давитесь, разевайте рты, как рыбы.
Вперёд, вперёд, истории творцы!
Вам мостовых достанутся торцы,
хруст рёбер и чугунная ограда,
и топот обезумевшего стада,
и грязь, и кровь в углах бескровных губ.
Вы обойдётесь без высоких труб.
Спрессованные, сжатые с боков,
вы обойдётесь небом без богов,
безбожным небом в клочьях облаков.
Вы обойдётесь этим чёрным небом,
как прежде обходились чёрным хлебом.
До самой глубины глазного дна
постигнете, что истина черна.
Земля, среди кромешной черноты,
одна как перст, а все её цветы,
её весёлый купол голубой –
цветной мираж, рассеянный Трубой.
Весь кислород Земли сгорел дотла
в бурлящей топке этого котла...
Опомнимся! Попробуем спасти
ту девочку босую лет шести.
Дерзнём в толпе безлюдной быть людьми –
отдельными людьми, детьми любви.
Отчаемся – и побредём домой
сушить над газом брюки с бахромой,
пол-литра пить и до утра решать:
чем в безвоздушном городе дышать?
Труба, Труба! В день Страшного Суда
ты будешь мёртвых созывать сюда:
тех девочек, прозрачных, как слюда,
задавленных безумьем белоглазым,
и тех владельцев почернелых морд,
доставленных из подворотен в морг
и снова воскрешённых трубным гласом...
Дымись во мгле, подземная река,
бурли во мраке, исходя парами.
Мы забываем о тебе, пока
цветная жизнь сияет в панораме
и кислород переполняет грудь.
Ты существуешь, загнанная вглубь,
в моей крови, насыщенной железом.
Вперёд, вперёд! Обратный путь отрезан,
закрыт, как люк, который не поднять...
И это всё, что нам дано понять.
Январь – сентябрь 1965,
Ленинград – Химки
Из Книги "Приснился мне город"
"Прошедшие мимо"
Прошедшие мимо,
вы были любимы!
Расплывчат ваш облик, как облако дыма.
Имен я не помню.
Но помню волненье.
Вы – как ненаписанные стихотворенья.
Вы мною придуманы в миг озаренья.
Вы радость мне дали
и дали отвагу.
И – не записаны на бумагу!
Другие записаны и позабыты,
Они уже стали предметами быта,
А вас вспоминаю с глубоким волненьем...
Я вас не испортил плохим
исполненьем.
"Марсиане"
(отрывок)
О, как мы молоды еще,
Дики и первобытны!
Щетину буйную со щек
Мы соскребаем бритвой.
Не превратил нас океан
Разнообразных знаний
В лысоголовых марсиан
с запавшими глазами.
О, ветер в женских волосах!
О, эта тяга к юным
В прозрачных платьях-парусах,
Просвеченных июнем!
Возможно, что и мы потом
Состаримся и скрючимся,
Детей искусственным путем
Производить научимся.
Мы станем лет через мильон
Печальными, как филины.
Всю силу крови перельем
В серые извилины.
Мы испаримся, как вода,
Мы растворимся в вечности...
Кто хочет, граждане, туда?
Прошу поднять конечности.
Я снова бездомен...
Я снова бездомен.
Свободно снежинки порхают.
Мир Божий огромен,
Вдали города полыхают.
И все, как в далеком начале:
Вокзал, мандаринные корки. Окурки
Нелепо торчат, как торчали
Озябшие руки из куртки.
На мягких рессорах
Шатаясь иду по вагону.
Пора бы – за сорок,
А все еще нет угомону.
2 Нераспознанные строчки
И все еще пьяный,
Жду часа, когда протрезвею.
На юность похоже,
Но все тяжелей и опасней:
Все так же, все то же,
Лишь нету бессмертья в запасе.
За окнами темень,
А что там за теменью – тайна.
Отмерено время
Началу последнего тайма
Песня Молотова
Антипартийный был я человек,
я презирал ревизиониста Тито,
а Тито оказался лучше всех,
с ним на лосей охотился Никита.
Сильны мы были, как не знаю кто,
ходил я в габардиновом костюме,
А Сталин – в коверкотовом пальто,
которое достал напротив в ГУМе.
Потом он личным культом занемог
и власть забрал в мозолистые руки.
За что ж тяну в Монголии я срок?
Возьми меня, Никита, на поруки!
Не выйдет утром траурных газет,
подписчики по мне не зарыдают.
Прости-прощай, Центральный Комитет,
и гимна надо мною не сыграют.
Никто не вспомнит свергнутых богов,
Гагарина встречает вся столица.
Ах, Лазарь Моисеич, Маленков,
к примкнувшему зайдем опохмелиться!
1961-1962
Мазурка (из цикла "Михайловские ямбы")
Ах, как пылали жирандоли
у Лариных на том балу!
Мы руку предлагали Оле,
а Таня плакала в углу.
Иным – в аптечную мензурку
сердечных капель отмерять.
Нам – в быстротечную мазурку
с танцоркой лучшею нырять.
Бросаясь в каждый омут новый,
поди-ка знай, каков конец:
что за Натальей Гончаровой
дадут в приданое свинец.
Чужое знанье не поможет:
никто из мёртвых не воскрес.
Полна невидимых подножек
дорога через тёмный лес...
И только при свече спокойной,
при табаке и при сверчке
жизнь становилась лёгкой, стройной,
как сосны, как перо в руке.
14-15 августа 1963,
Йодени
Бог дал Багдад, двусмысленный Восток...
Бог дал Багдад, двусмысленный Восток,
фальшивый блеск, поток речей казённых,
фанатов нескончаемый восторг
и вдоль ограды – головы казнённых.
Повсюду сласти продают с лотка,
а я не сладкоежка, словно назло.
Хвала халифу – как халва, сладка
арахисовая и в зубах навязла.
Суровости и сладости вдвойне
душа сопротивляется упрямо.
Хоть сух закон, но истина – в вине.
Что делать мне? Переводить Хайама.
Май 1992
Плисецкий Герман
"Националь"
Юзу Алешковскому
В кафе, где мы с тобой сидели,
с утра разжившись четвертным,
официантки поседели,
сурово стало со спиртным.
Что было в нас? Какая сила
сильней сбивающего с ног
безвременья? Что это было?
Сидевший с нами третьим – Бог?
Туман на площади Манежной,
как будто в Сандунах в парной,
и женский образ жизни прежней
маячит в нём передо мной.
Чьи там глаза блестят в тумане
под зыбкой мглою неудач?
Ах, Соня, Соня Барбаяни,
гречанка верная, не плачь!
Начало 1970-х
Плисецкий Герман
Ружене
В отеле "Метрополе",
под мухой, в час ночной –
чего мы намололи
на мельнице ручной?
Всё помнить обречённый –
припомнить не могу:
чему же муж учёный
учил нас в МГУ?
Всё помнить обречённый
на долгие года –
я помню кофе, чёрный,
как прошлая среда.
Как чёрный день позора
в отечестве квасном.
Хлебнув его, не скоро
уснёшь спокойным сном.
Где ты теперь, пражанка?
Услышу ль голос твой?
Всё глушит грохот танка
по пражской мостовой.
Почётно быть солдатом
в отечестве моём.
Стоим мы с автоматом,
всем прикурить даём.
Хотя и не просили
курильщики огня...
За то, что я России
служу – прости меня!
22 августа 1968
Плисецкий Герман
Ночная площадь
Вдруг показалось: это Космоград,
ракетодром с посадочным пространством!
А вот и черный звездный циферблат —
вокзальные куранты на Казанском.
И я сошел с "Серебряной стрелы",
с обычного межзвездного экспресса,
и в памяти моей живут миры
с иною мерой времени и веса.
И незнакомой показалась мне
Москва, и на какое-то мгновенье
я вдруг вообразил, что на Земле
живут уже другие поколенья.
Где в Космограде переулок мой?
На землю с неба возвращаться трудно.
Я покажу прописку: я — земной!
Прошла всего лишь звездная секунда.
1960
Плисецкий Герман
Памяти Джона Ф. Кеннеди
Газеты проданы. В них всё объяснено.
В учебном складе верхнее окно
старательно кружком обведено.
Стрелой показан путь автомобиля.
А из кружка, похожего на нуль –
прямой пунктир трассирующих пуль...
"О, Господи! Они его убили!"
И этот одинокий женский вскрик
звучит уже отдельно от газеты,
звучит над ухом, словно рядом где-то
он сам собой из воздуха возник.
Прошёл через вагоны проводник.
У двери двое курят сигареты.
Храпит пьянчуга. Шляпы и береты
виднеются из-за газет и книг.
На электричке, следующей в Клин,
без остановок докачусь до Химок,
разглядывая бледный фотоснимок,
где всё ещё счастливая Жаклин,
всеобщей окружённая любовью,
вот-вот в лицо увидит долю вдовью...
Остановись, убийственный момент!
Не надо оборачиваться, Джеки!
Поднявши руку, ныне и навеки,
пусть едет по Техасу президент!
Бывают же обрывы кинолент?
Плотинами перекрывают реки?
Остановись! Пусть будет прецедент.
Но нет, не остановишь катастроф.
Лязг буферов звучнее наших строф
на горках, где тасуются составы,
где сцепщик мановением руки,
как Бог, вагоны гонит в тупики,
вывихивая ломиком суставы.
Отгадчик детективного романа,
я ощупью брожу среди тумана.
Сюжета мне никто не объяснил.
Стараясь превзойти Агату Кристи,
ищу во всём какой-нибудь корысти,
хитросплетенья закулисных сил...
А дело проще: просто этот мир,
в пространстве не имеющий опоры,
летит по кругу, наклоняя горы,
колеблясь от Гомера до громил.
И океаны мира, и леса,
и преисподняя, и поднебесье –
всё это в ненадёжном равновесье,
как и черты любимого лица.
Как одухотворённые черты,
накрытые внезапно злобной маской.
И ты с луны свалился, и с опаской
их трогаешь рукою: "Это – ты?"
Или с улыбкой в комнату входя,
вдруг попадаешь в силовое поле
тяжёлой воли вражеской, хотя
дискуссия всего лишь о футболе.
Так, друг на друга поглядев едва,
немеют, ничего не видя кроме,
два жителя чужих галактик, два
химически чужих состава крови.
И фанатизм, хмелея постепенно,
свой оловянный взгляд вперяет в них...
Из всех щелей, коричневый и пенный,
из всех щелей – из мюнхенских пивных!
Но есть надежда! Есть ещё, Земля,
в твоих амбарах сортовое семя.
Есть золотые, как пшеница, семьи:
зерно к зерну отборная семья.
Отцы, преодолевшие моря,
и матери, спокойные, как реки.
Закройщик их кроил наверняка:
ткань, словно кожа чёртова, крепка
и в детях не износится вовеки.
Есть крепость человеческой семьи!
Враскачку, на другом конце земли,
в полупустом заплёванном вагоне
я думаю об основном законе –
о поединке птицы и змеи.
О небе, слепо верящем в крыло,
о хлябях, облегающих село,
плодящих гадов и враждебных хлебу.
О том, что жизнь земная рвётся к небу,
сама себя за волосы схватив.
Я думаю, что это – лейтмотив
всех Рафаэлей, Моцартов, Гомеров...
...У двери двое милиционеров
храпящего пьянчугу тормошат.
Грохочет мост, как путепровод в ад,
коптит закат, измазанный мазутом,
цистерны чёрные ползут своим маршрутом,
подбрасывая топливо в закат.
Скользят без остановок рельсы лет.
Под нами то и дело путь двоится.
Колеблется вагон, словно боится
свободы выбора: да или нет?
Вслепую тычется: чёт или нечет?
Не веря, что сошёл с ума диспетчер,
следящий за движением планет.
1967
Плисецкий Герман
Дом ЦК
Году, кажись, в тридцать седьмом
квартиру дали бате.
Отгрохали огромный дом
цекистам на Арбате.
В квартале старом он стоял
с особняками рядом
и переулок подавлял
гранитной колоннадой.
Внизу был нулевой этаж
и вестибюль с диваном.
Дежурил в вестибюле страж
на страх гостям незваным.
Мой батя был из работяг.
Ему переплатили.
Он чувствовал себя в гостях
В трехкомнатной квартире.
Вокруг цекисты жили те —
над нами и под нами.
И бабка их по темноте
считала господами.
Я задирал их сыновей,
от ярости бледнея,
чтоб доказать не кто сильней,
а чей отец главнее.
На утренниках мне пакет
с конфетами дарили.
За детство наше мы портрет
вождя благодарили.
Я счастлив был. Поверх домов
на Кремль далекий глядя,
я видел, как взамен орлов
монтажник звезды ладил...
Мы переехали потом.
Прошло двадцатилетье,
но он все тот же, этот дом,
колонны, окна эти.
Все тот же нулевой этаж
и вестибюль с диваном.
Дежурит в вестибюле страж
на страх гостям незваным.
1957
Плисецкий Герман
Два века
И прошлый век – ещё не из седых,
и нынешнее время – не для нервных:
два года роковых – тридцать седьмых,
два года смертоносных – сорок первых!
А между ними – больше, чем века,
спрессовано историей в брикеты:
Толстой, и Достоевский, и ЧеКа,
дистанция от тройки до ракеты.
Оттуда нити тянутся сюда.
От их реформ – до нашей перестройки.
От тройки – до ракеты. От суда
присяжных заседателей – до тройки.
1987
Плисецкий Герман
Известно ли, что хорошо, что плохо?..
Известно ли, что хорошо, что плохо?
Награбленное грабь, экспроприируй!
Жги барский дом, библиотеку Блока,
потом гордись его мятежной лирой.
Известно, революцию в перчатках
не делают. Простимте большевичку.
Я лишь о поощряемых начатках
грабительства, вошедшего в привычку.
Разграбили великую державу:
тащили всё – как на пожар спешили,
взорвали храмы, вытоптали траву,
леса срубили, рыбу оглушили.
Хозяева! Любезны сердцу войны,
спортивный марш и тупость рок-н-ролла.
Вам кланяется Герострат покойный
и первый большевик – Саванарола!
12 апреля 1988
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Кустари
Герман Плисецкий
Им истина светила до зари
в сыром углу, в чахоточном подвале.
Шли на толкучку утром кустари
и за бесценок душу продавали.
У перекупщиков был острый глаз.
Был спрос на легковесных и проворных.
Бездарный, но могущественный класс
желал иметь талантливых придворных.
И тот, кто половчей, и тот, кто мог, –
тот вскоре ездил в золотой карете.
И, опускаясь, дохли у дорог
к подделкам не способные калеки.
О, сколько мыслей их потом взошло,
наивных мыслей, орошённых кровью!
Но это всё потом произошло,
уже за рамками средневековья.
Февраль 1959
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Мама
Герман Плисецкий
К составу уже паровоз подают.
Мы провожаем маму на юг.
Мы стоим с отцом посреди перрона,
курим, засунув руки в карманы.
Мама — в окне голубого вагона,
лицо озабоченное у мамы.
В морщинках лицо в оконном просвете
глаза мои словно приворожило...
"Не женюсь! — говорил. — Ни за что на свете!"
Ты смеялась и волосы мне ворошила.
Мама! Что там говорят мне губы? Не слышу!
Я часто не слушал, что они говорили.
А ты не спала, когда, снявши ботинки, стараясь тише,
я крался на цыпочках по квартире.
Вот отец: он уверен, что провожают,
приходя на вокзалы за час до отхода.
Он не знает, что матери не уезжают —
сыновей уносят курьерские годы.
А матери стоят на отшибе
в обнимку с годами нашими детскими,
именами уехавших по ошибке
внуков зовут и не ладят с невестками...
Мама! Не слышу! Что там говорят твои губы?
"Будете мыться — носки в комоде..."
Паровоз выдыхает белые клубы.
Поезд уходит. И мы уходим.
1956
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Сонет
Герман Плисецкий
Памяти Бориса Слуцкого
Когда русская муза ушла в перевод
(кто – на запад, а кто – на восток),
не заметил убытка российский народ,
но заметил недремлющий Бог.
Да и то: на колхозных полях недород –
это отнятый хлеба кусок.
А на ниве поэзии – наоборот:
Данте – он и по-русски высок.
Ну и что, коль чужбина иссушит мозги?
Ведь и дома не видно ни зги
(между нами, бродягами, говоря).
А вообще-то, как ни крути,
под тосканское вечное небо уйти
предпочтительней, чем в лагеря.
1987
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
К Вульфу (из цикла "Михайловские ямбы")
Герман Плисецкий
Любезный Вульф, сердечный друг,
из-за прелестницы Аннеты
мы не поднимем пистолеты:
любовь – ребяческий недуг!
Не шпагу, а бильярдный кий
я выбираю. "Не убий!"
"Не пожелай жену чужую!"
А ежли я порой бушую,
так это, Вульф, игра стихий.
Не лучше ль мирная игра
на биллиардах в три шара?
Держись, приятель! Я – в ударе.
Я знаю всё об этом шаре:
он уклонится от прямой,
внезапно в сторону качнётся,
и двух других слегка коснётся,
как вас коснулся гений мой.
Люби себя, веди дневник,
а мне оставь бессмертный миг
молниеносного удара!
И так всю жизнь: верченье шара
вокруг другого – карамболь.
А в сердце боль, сосед любезный,
для мастеров – предмет полезный,
годится в дело эта боль.
1963
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Париж
Герман Плисецкий
Мне подарили старый план Парижа.
Я город этот знаю, как Москву.
Настанет время — я его увижу:
мне эта мысль приставлена к виску.
Вы признавались в чувствах к городам?
Вы душу их почувствовать умели?
Косые тени бросил Notre-Dame
на узкие арбатские панели...
....................................
Настанет время — я его увижу.
Я чемодан в дорогу уложу
и: "Сколько суток скорым до Парижа?" —
на Белорусском в справочной спрошу.
1955
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Агаянц Виктория
Плисецкий Герман
Мы обменялись городами...
Стихи Германа Плисецкого
Музыка Виктория Агаянц
Мы обменялись городами,
Где мы любили, голодали,
Нуждались, путались в долгах;
Где атмосферою дышали
Единственной на этом шаре;
Где мы летали в облаках.
Хватай такси в отчизне новой,
Влезай в расшатанный трамвай,
На гаревом кольце Садовой
Воспоминания вдыхай.
И я дареными глазами
Взгляну на город неродной;
На Невском подавлюсь слезами
При виде женщины одной.
Скачите, бронзовые кони,
В безостановочной погоне
За горьким птичьим молоком.
Ступив на дальний берег Леты,
Возьмем обратные билеты -
И разминемся в Бологом.
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Агаянц Виктория
Плисецкий Герман
На перекрёстке без людей...
Стихи Германа Плисецкого (1968)
Музыка Виктории Агаянц
На перекрёстке без людей
задолго до утра
уже не страшен мне злодей
с ножом из-за угла.
А страшно мне в твоей толпе,
народ глухонемой.
Китайским кажется тебе
язык российский мой.
А страшно мне, когда страна
своих не узнаёт –
словно китайская стена
вокруг меня встаёт.
Тогда вползает в рёбра страх
с Арктических морей,
и я седею на глазах
у матери моей...
1968
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
На тахте, в полунощной отчизне...
Герман Плисецкий
На тахте, в полунощной отчизне,
я лежал посередине жизни.
В возрасте Христа лежал, бессонный,
в комнате, над миром вознесенной.
Там, внизу, всю ночь, забывши Бога,
содрогалась в ужасе дорога.
Скорых поездов сквозные смерчи
налетали, словно весть о смерти.
Ничего не зная про разлуку,
женщина спала, откинув руку.
В эту ночь, часу примерно в третьем,
я лежал, курил — и был бессмертен.
1964
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Кот Кузьма
Герман Плисецкий
Накануне катастрофы
(да не личной — мировой!)
про кота слагаю строфы.
Здравствуй, кот сиамский мой!
В час ночной, когда не спится,
с черной мордою бандит
вспрыгнет — и на грудь садится,
и в глаза мои глядит.
Нет, увы, ни авторучки,
ни бумаги для письма.
Ни копейки до получки
нет в заначке, кот Кузьма.
Погасает папироса.
Не уснуть мне до утра.
Не ори гнусноголосо,
что тебя кормить пора.
Боль тяжелая в затылке,
стеснены мои виски.
Я, конечно, сдам бутылки
и куплю тебе трески.
Я устал умерших кошек
зарывать, как тайный клад,
так, чтоб видеть из окошек
место, где они лежат.
Я теперь совсем не воин,
я давно уже не тот,
я теперь почти спокоен:
кот меня переживет.
1987
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Зимняя ночь (из цикла "Михайловские ямбы")
Герман Плисецкий
Ночами жгло светильник ремесло.
Из комнат непротопленных несло.
Как мысль тревожная, металось пламя,
и, бывшее весь день на заднем плане,
предчувствие беды в углу росло.
Уехал Пущин. Лёгонький возок
скользит сейчас всё дальше на восток,
так он, пожалуй, и в Сибирь заедет!
Ему сквозь тучи слева месяц светит.
Дурны приметы, и мороз жесток.
"Пред вечным разлучением, Жано,
откройся мне, скажи, что есть оно –
сообщество друзей российской воли.
Я не дурак: колпак горит на воре,
палёным пахнет сильно и давно".
"Нет, Пушкин, нет! Но если бы и да:
ваш труд не легче нашего труда,
ваш заговор сильней тиранов бесит.
И, может быть, всю нашу перевесит
одним тобой добытая руда.
Вот он – союз твой тайный, обернись:
британский лорд и веймарский министр,
еврей немецкий, да изгнанник польский.
Высокий жребий – временною пользой
платить за вечность. Не переменись!"
Уехал Пущин. От судьбы не спас.
Нетерпеливо грыз узду Пегас.
Спал в небесах синклит богов всесильных,
А на земле, в Святых Горах, светильник
светил всю ночь, покуда не погас.
1965
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Дорога в Тригорское (из цикла "Михайловские ямбы")
Герман Плисецкий
Он гнал коня: в Тригорском ждут гостей!
Гнал мысли прочь: повсюду ждут жандармы!
За эту ссылку в глушь своих страстей
кому сказать: "Премного благодарны"?
За эту крепко свитую петлю,
за эту жизнь, сжимающую горло,
кому сказать: "Благодарим покорно"?
Судьбе? Сергею Львовичу? Петру?
Задумавшись, он выехал из леса...
Ширь перед взором распахнулась вдруг:
налево, за холмом, была Одесса,
направо, за рекою – Петербург.
А на холме светился монастырь.
Вокруг чернели вековые ели,
кресты косые под стеной чернели.
Святые Горы – называлась ширь.
Жениться бы, забыть столицы, став
безвестным летописцем – Алексашкой,
сверкать зубами, красною рубашкой,
прилежно выводить полуустав...
Гремели слева синие валы,
плыла в пыли походная кибитка.
Гремели справа зимние балы,
и усмехались сфинксы из Египта.
1963
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Памяти Пастернака
Герман Плисецкий
Поэты, побочные дети России!
Вас с чёрного хода всегда выносили.
На кладбище старом с косыми крестами
крестились неграмотные крестьяне.
Теснились родные жалкою горсткой
в Тарханах, как в тридцать седьмом в Святогорском.
А я – посторонний, заплаканный юнкер,
у края могилы застывший по струнке.
Я плачу, я слёз не стыжусь и не прячу,
хотя от стыда за страну свою плачу.
Какое нам дело, что скажут потомки?
Поэзию в землю зарыли подонки.
Мы славу свою уступаем задаром:
как видно, она не по нашим амбарам.
Как видно, у нас её край непочатый –
поэзии истинной – хоть не печатай!
Лишь сосны с поэзией честно поступят:
корнями схватив, никому не уступят.
4 июня 1960
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Пребудет тайной для меня...
Герман Плисецкий
Пребудет тайной для меня
твое предсмертное мгновенье
до самого конца творенья,
до Судного, надеюсь, дня.
Остекленевшие глаза,
в которых вечность отразилась,
и та последняя слеза,
что по щеке твоей скатилась.
Какая мысль тебя прожгла
в миг одинокого прощанья?
Скорей всего, что жизнь прошла,
не выполнивши обещанья.
Чего от этой шлюхи ждать,
коль весь расчет ее на теле?
Она и знать не захотела,
что можно бестелесным стать...
1992
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Памяти друга
Герман Плисецкий
Д.А.Ланге
Прости меня, доктор,
что я задержался на юге,
у моря, лакая вино,
шашлыки уминая.
Что я не явился с цветами
к твоей овдовевшей подруге,
прости меня, Додик!
Я плачу, тебя поминая.
Должно быть, мы взяли рубеж –
перевал от восхода к закату.
Теперь мы, как волжская дельта –
отдельные мелкие реки.
Всё меньше друзей,
составлявших теченье когда-то:
одни уезжают навечно,
другие уходят навеки.
Ни слова, мой друг,
об инфарктах и нажитых грыжах.
Не станем трепаться
о том, что отечество – отчим.
Кому мы нужны
в этих самых Лондонах-Парижах?
Так ты говорил мне,
дантист и еврей, между прочим.
Куда мы уедем
от тысячи памятей личных,
от лет этих призрачных,
вставших друг другу в затылок,
от юности нищей,
сидящей в московских шашлычных,
от этих рядов
бесконечных порожних бутылок?
От этой помпезной державы,
играющей марши и туши,
от этой страны сверхсекретной,
где вход воспрещён посторонним,
от нескольких милых русачек,
согревших озябшие души,
от той, наконец, подмосковной
могилы, где ты похоронен?
Мы купим пол-литра
с утра в продуктовом у Дуськи,
а кто-нибудь купит
квартиру, машину и дачу...
В Пречистенской церкви
тебя отпевают по-русски...
Прости меня, Додик!
Я горькую пью. Я не плачу.
Октябрь 1976
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Прошедшие мимо
Герман Плисецкий
Прошедшие мимо, вы были любимы!
Расплывчат ваш облик, как облако дыма.
Имен я не помню. Но помню волненье.
Вы — как ненаписанные стихотворенья.
Вы мною придуманы в миг озаренья.
Вы радость мне дали
и дали отвагу.
И — не записаны на бумагу!
Другие — написаны и позабыты,
они уже стали предметами быта,
а вас вспоминаю с глубоким волненьем...
Я вас не испортил плохим исполненьем.
1962
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Памяти бабушки
Герман Плисецкий
Прощай, Варвара Фёдоровна!
Я продаю буфет –
громоздкий и ободранный
обломок давних лет.
В дубовом этом ящике –
прах твоего мирка.
Ты на московском кладбище
давно мертвым-мертва.
А я всё помню – надо же! –
помню до сих пор
лицо лукаво-набожное,
твой городской фольклор...
Прощай, Варвара Фёдоровна!
Я продаю буфет –
словно иду на похороны
спустя пятнадцать лет.
Радости заглохшие
с горем пополам —
всё, всё идёт задёшево
на доски столярам!
Последнее свидетельство
того, что ты жила,
как гроб несут по лестнице.
Ноша тяжела.
1962
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
вольво отзывы владельцев
Плисецкий Герман
Свернул я, перепутав города...
Герман Плисецкий
Свернул я, перепутав города,
однажды на Сенатскую с Арбата.
Я твердо помню, что спешил куда-то.
Но вот вопрос: откуда и куда?
Я смутно помню замыслы поэм
про доблести, про славу, про победу...
Хотелось землю мне, как Архимеду,
перевернуть! Но вот вопрос: зачем?
К жене спешил я или от жены
к возлюбленной, как в зале по паркету,
но все равно я упирался в Лету
и понимал: мосты разведены...
1987
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
О стиле
Герман Плисецкий
Свидетелей прошлого нету.
Лишь здания да письмена.
Германская готика к небу
и к Богу вознесена.
И буква в готическом шрифте,
и средневековый чертог –
всё кверху стремится, как в лифте,
как слово немецкое: "Хох!"
Красна красотою иною
старинная русская вязь.
Она остаётся земною,
возвышенной становясь.
Достав головой поднебесья,
соборы стоят на холмах,
как символы равновесья
в славянских сердцах и умах.
И если хоть малую каплю
фантазии ты сохранил –
Египет, похожий на цаплю,
засмотрится в медленный Нил.
Сквозь время представится зримо
без всяких кинокартин
отличье военного Рима
от гуманитарных Афин.
И суть не во временной моде
ношенья усов и бород,
а в букве и в камне. В породе.
И стиль – это целый народ.
1963
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Сонечка из-за канала...
Герман Плисецкий
Сонечка из-за канала
носовым платком махала.
Мальчик шел — случайный зритель.
Ехал царь-освободитель
и погиб с бомбистом вместе.
Мальчик был убит на месте.
Первомартовская шутка,
от которой как-то жутко.
1990
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Евгению Рейну
Герман Плисецкий
Твой город опустел. И Петр, и Павл
из-за реки грозят кому-то шпилем.
Державный призрак потонул, пропал,
приливный шквал сменился полным штилем.
Все отлетели. Отошли. Тоска.
Так в смертный час уходит дух из тела.
Но и моя кипучая Москва
вся выкипела. Тоже опустела.
Виденья обступают и меня.
Они все ярче, чтобы не забыли.
Гораздо ярче нынешнего дня
и ярче, чем когда-то в жизни были.
Май 1987
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Текст выверен автором - Викторией Агаянц
(Текст предоставил: Виктория Агаянц) Агаянц Виктория
Плисецкий Герман
Ты не ревнуй меня к словам...
Стихи Германа Плисецкого
Музыка Алексея Ковалева
Ты не ревнуй меня к словам,
К магическим "тогда" и "там",
Которых не застала.
Ложится в строфы хорошо
Лишь то, что навсегда прошло -
Прошло и словом стало.
Какой внутриутробный срок
У тех или у этих строк,
Родители не знают.
Слова, которые болят,
Поставить точку не велят
И в строчку не влезают.
Прости меня, что я молчу:
Я просто слышать ночь хочу
Сквозь толщину бетона.
Я не отсутствую, я весь
Впервые без остатка здесь,
Впервые в жизни дома.
Прости меня, я просто так,
Я просто слушаю собак
Бездомных полунощных;
Я просто слушаю прибой,
Шумящий вокруг нас с тобой
В кварталах крупноблочных.
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Ты отомстила мне в гробу...
Герман Плисецкий
Ты отомстила мне в гробу
за все обиды и измены.
Темна лицом, как кровь из вены,
лежала, закусив губу.
Я сильно сдал за этот год,
что провалялся по больницам.
Так брошенный тощает кот
и тени собственной боится.
Я превратился в старика:
усохли мышцы, грудь запала,
и не дается мне строка,
забыв, как весело давала.
Колдунья! Ведьма! Хохочи!
Ты всю мою мужскую силу
с собою унесла в могилу,
навечно спрятала в ночи.
1992
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Василий Алексеич
Герман Плисецкий
Памяти дяди
Ты приходил, как вор, в цековский дом
в отсутствие родителей партейных,
не занятый общественным трудом
небритый завсегдатай мест питейных.
А в доме том в те годы по ночам
стучали в дверь – то далеко, то близко.
Но не стрелял никто и не кричал:
шла тихая химическая чистка.
Перед окном был Кремль. Поверх голов
церквей и всей пречистенской рутины
я видел: верхолаз взамен орлов
крепил на башнях звёздные рубины.
Ты приходил с гитарой за плечом –
свидетельством беспутности и дара.
О чём ты пел, бренча струной, о чём?
Я не запомнил. Я читал Гайдара.
О чём хотел сказать? Не знаю я.
О чём-нибудь, в чём мы души не чаем?
И бабка православная моя
тебя поила четвертинкой с чаем.
Потом ты сгинул, потонул, пропал
в тех далях, о которых думать зябко.
В войну пришло письмишко на Урал,
и плакала тайком от мамы бабка.
И всё. Навеки выбыл адресат,
Чтоб мама больше не стыдилась братца.
Запомнилось: "свобода" и "штрафбат",
"отечество", "возможность оправдаться".
И всё. Как просто спичку погасить –
почти как птичку выпустить из клетки!
И бабки нет, и некого спросить,
а за окном мелькают пятилетки.
Давно всё решено, Василий. Но
порою отменяются решенья.
Мне, в виде исключения, дано
божественное право воскрешенья.
Пусть, кости нам колёсами дробя,
с тяжёлым скрипом катится Расея –
я силой слова оживлю тебя,
сын деда моего, сын Алексея!
16 марта 1976
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Уйти в разряд небритых лиц...
Герман Плисецкий
Уйти в разряд небритых лиц
от розовых передовиц,
от голубых перворазрядниц.
С утра. В одну из чёрных пятниц.
Уйти – не оправдать надежд,
и у пивных ларьков, промеж
на пену дующих сограждан,
лет двадцать или двадцать пять
величественно простоять,
неспешно утоляя жажду.
Ведь мы не юноши уже.
Пора подумать о душе –
не всё же о насущном хлебе!
Не всё же нам считать рубли.
Не лучше ль в небе журавли,
как парусные корабли,
в огромном, ледовитом небе?..
1964
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Второе пришествие
Герман Плисецкий
А. и Б. Стругацким
Христос, сошедши с вертолёта,
окинул взором рай земной:
шоссе, унылые болота,
припорошённые зимой.
"Отец! – взмолился Он.– Не стоит
моих мучений этот рай.
Исправь действительность, Историк,
историю – переиграй!
Не нужно чудного спасенья.
Бессмертие – на кой мне ляд?
От перегрузок вознесенья
у сына косточки болят!"
Как и записано в Скрижали,
вдали чернел еловый лес,
и от него уже бежали
с винтовками наперевес.
Вдали, над самым горизонтом,
вовсю дымили трубы ТЭЦ.
Тоскливо пахло креазотом,
как и предвидел Бог-Отец...
Конец 1960-х
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Плисецкий Герман
Царь Николай по городу гулял...
Герман Плисецкий
Царь Николай по городу гулял.
Таилась в отдалении охрана.
Он в Летний сад входил. Но вот что странно:
никто из-за решеток не стрелял!
Царь Александр освободил крестьян.
Он в целом всех Романовых полезней.
Но как назло из всех щелей полезли
герой, бомбометатель и смутьян.
1990
Бард Топ elcom-tele.com Анализ сайта
Содержание
Кустари
Памяти Пастернака
«Поэт не сочиняет книги...»
Памяти бабушки
О стиле
Михайловские ямбы
Дорога в Тригорское
Мазурка
К Вульфу
Зимняя ночь
«Уйти в разряд небритых лиц...»
Труба
Памяти Джона Ф. Кеннеди
Ружене
«На перекрёстке без людей...»
Второе пришествие
«Националь»
Василий Алексеич
Памяти друга
Сонет
«Твой город опустел. И Пётр, и Павл...»
Два века
«Царь Николай по городу гулял...»
«Известно ли, что хорошо, что плохо...»
«Бог дал Багдад, двусмысленный Восток...»
Кустари
Им истина светила до зари
в сыром углу, в чахоточном подвале.
Шли на толкучку утром кустари
и за бесценок душу продавали.
У перекупщиков был острый глаз.
Был спрос на легковесных и проворных.
Бездарный, но могущественный класс
желал иметь талантливых придворных.
И тот, кто половчей, и тот, кто мог, –
тот вскоре ездил в золотой карете.
И, опускаясь, дохли у дорог
к подделкам не способные калеки.
О, сколько мыслей их потом взошло,
наивных мыслей, орошённых кровью!
Но это всё потом произошло,
уже за рамками средневековья.
Февраль 1959
Памяти Пастернака
Поэты, побочные дети России!
Вас с чёрного хода всегда выносили.
На кладбище старом с косыми крестами
крестились неграмотные крестьяне.
Теснились родные жалкою горсткой
в Тарханах, как в тридцать седьмом в Святогорском.
А я – посторонний, заплаканный юнкер,
у края могилы застывший по струнке.
Я плачу, я слёз не стыжусь и не прячу,
хотя от стыда за страну свою плачу.
Какое нам дело, что скажут потомки?
Поэзию в землю зарыли подонки.
Мы славу свою уступаем задаром:
как видно, она не по нашим амбарам.
Как видно, у нас её край непочатый –
поэзии истинной – хоть не печатай!
Лишь сосны с поэзией честно поступят:
корнями схватив, никому не уступят.
4 июня 1960
Поэт не сочиняет книги –
кричит поэт.
Приговорённых к смерти крики
сквозь толщу лет!
Он хочет выйти на поруки,
сорвать замок.
Трясут отчаянные руки
решётку строк.
Он соглашается в солдаты,
запоем пьёт.
Он втиснут в жизненные даты,
как в переплёт.
Люби. Работай. В совесть веруй.
Вино цеди.
Ты не последний
и не первый –
звено в цепи!
1961
Памяти бабушки
Прощай, Варвара Фёдоровна!
Я продаю буфет –
громоздкий и ободранный
обломок давних лет.
В дубовом этом ящике –
прах твоего мирка.
Ты на московском кладбище
давно мертвым-мертва.
А я всё помню – надо же! –
помню до сих пор
лицо лукаво-набожное,
твой городской фольклор...
Прощай, Варвара Фёдоровна!
Я продаю буфет –
словно иду на похороны
спустя пятнадцать лет.
Радости заглохшие
с горем пополам —
всё, всё идёт задёшево
на доски столярам!
Последнее свидетельство
того, что ты жила,
как гроб несут по лестнице.
Ноша тяжела.
1962
О стиле
Свидетелей прошлого нету.
Лишь здания да письмена.
Германская готика к небу
и к Богу вознесена.
И буква в готическом шрифте,
и средневековый чертог –
всё кверху стремится, как в лифте,
как слово немецкое: «Хох!»
Красна красотою иною
старинная русская вязь.
Она остаётся земною,
возвышенной становясь.
Достав головой поднебесья,
соборы стоят на холмах,
как символы равновесья
в славянских сердцах и умах.
И если хоть малую каплю
фантазии ты сохранил –
Египет, похожий на цаплю,
засмотрится в медленный Нил.
Сквозь время представится зримо
без всяких кинокартин
отличье военного Рима
от гуманитарных Афин.
И суть не во временной моде
ношенья усов и бород,
а в букве и в камне. В породе.
И стиль – это целый народ.
1963
Михайловские
ямбы
1. Дорога в Тригорское
Он гнал коня: в Тригорском ждут гостей!
Гнал мысли прочь: повсюду ждут жандармы!
За эту ссылку в глушь своих страстей
кому сказать: «Премного благодарны»?
За эту крепко свитую петлю,
за эту жизнь, сжимающую горло,
кому сказать: «Благодарим покорно»?
Судьбе? Сергею Львовичу? Петру?
Задумавшись, он выехал из леса...
Ширь перед взором распахнулась вдруг:
налево, за холмом, была Одесса,
направо, за рекою – Петербург.
А на холме светился монастырь.
Вокруг чернели вековые ели,
кресты косые под стеной чернели.
Святые Горы – называлась ширь.
Жениться бы, забыть столицы, став
безвестным летописцем – Алексашкой,
сверкать зубами, красною рубашкой,
прилежно выводить полуустав...
Гремели слева синие валы,
плыла в пыли походная кибитка.
Гремели справа зимние балы,
и усмехались сфинксы из Египта.
1963
2. Мазурка
Ах, как пылали жирандоли
у Лариных на том балу!
Мы руку предлагали Оле,
а Таня плакала в углу.
Иным – в аптечную мензурку
сердечных капель отмерять.
Нам – в быстротечную мазурку
с танцоркой лучшею нырять.
Бросаясь в каждый омут новый,
поди-ка знай, каков конец:
что за Натальей Гончаровой
дадут в приданое свинец.
Чужое знанье не поможет:
никто из мёртвых не воскрес.
Полна невидимых подножек
дорога через тёмный лес...
И только при свече спокойной,
при табаке и при сверчке
жизнь становилась лёгкой, стройной,
как сосны, как перо в руке.
14–15 августа 1963, Йодени
3. К Вульфу
Любезный Вульф, сердечный друг,
из-за прелестницы Аннеты
мы не поднимем пистолеты:
любовь – ребяческий недуг!
Не шпагу, а бильярдный кий
я выбираю. «Не убий!»
«Не пожелай жену чужую!»
А ежли я порой бушую,
так это, Вульф, игра стихий.
Не лучше ль мирная игра
на биллиардах в три шара?
Держись, приятель! Я – в ударе.
Я знаю всё об этом шаре:
он уклонится от прямой,
внезапно в сторону качнётся,
и двух других слегка коснётся,
как вас коснулся гений мой.
Люби себя, веди дневник,
а мне оставь бессмертный миг
молниеносного удара!
И так всю жизнь: верченье шара
вокруг другого – карамболь.
А в сердце боль, сосед любезный,
для мастеров – предмет полезный,
годится в дело эта боль.
1963
4. Зимняя ночь
Ночами жгло светильник ремесло.
Из комнат непротопленных несло.
Как мысль тревожная, металось пламя,
и, бывшее весь день на заднем плане,
предчувствие беды в углу росло.
Уехал Пущин. Лёгонький возок
скользит сейчас всё дальше на восток,
так он, пожалуй, и в Сибирь заедет!
Ему сквозь тучи слева месяц светит.
Дурны приметы, и мороз жесток.
«Пред вечным разлучением, Жано,
откройся мне, скажи, что есть оно –
сообщество друзей российской воли.
Я не дурак: колпак горит на воре,
палёным пахнет сильно и давно».
«Нет, Пушкин, нет! Но если бы и да:
ваш труд не легче нашего труда,
ваш заговор сильней тиранов бесит.
И, может быть, всю нашу перевесит
одним тобой добытая руда.
Вот он – союз твой тайный, обернись:
британский лорд и веймарский министр,
еврей немецкий, да изгнанник польский.
Высокий жребий – временною пользой
платить за вечность. Не переменись!»
Уехал Пущин. От судьбы не спас.
Нетерпеливо грыз узду Пегас.
Спал в небесах синклит богов всесильных,
А на земле, в Святых Горах, светильник
светил всю ночь, покуда не погас.
1965
Уйти в разряд небритых лиц
от розовых передовиц,
от голубых перворазрядниц.
С утра. В одну из чёрных пятниц.
Уйти – не оправдать надежд,
и у пивных ларьков, промеж
на пену дующих сограждан,
лет двадцать или двадцать пять
величественно простоять,
неспешно утоляя жажду.
Ведь мы не юноши уже.
Пора подумать о душе –
не всё же о насущном хлебе!
Не всё же нам считать рубли.
Не лучше ль в небе журавли,
как парусные корабли,
в огромном, ледовитом небе?..
1964
Труба
Е.Е.
В Госцирке львы рычали. На Цветном
цветы склонялись к утреннему рынку.
Никто из нас не думал про Неглинку,
подземную, укрытую в бетон.
Все думали о чём-нибудь ином.
Цветная жизнь поверхностна, как шар,
как праздничный, готовый лопнуть шарик.
А там, в трубе, река вслепую шарит
и каплет мгла из вертикальных шахт...
Когда на город рушатся дожди –
вода на Трубной вышибает люки.
Когда в Кремле кончаются вожди –
в парадных двери вышибают люди.
От Самотёки, Сретенских ворот
неудержимо катится народ
лавиною вдоль чёрного бульвара.
Труба, Труба – ночной водоворот,
накрытый сверху белой шапкой пара!
Двенадцать лет до нынешнего дня
ты уходила в землю от меня.
Твои газоны зарастали бытом.
Ты стать хотела прошлым позабытым,
весёлыми трамваями звеня.
Двенадцать лет до этого числа
ты в подземельях памяти росла,
лишённая движения и звуков.
И вырвалась, и хлынула из люков,
и понесла меня, и понесла!
Нет мысли в наводненье. Только страх.
И мужество: остаться на постах,
не шкуру, а достоинство спасая.
Утопленница – истина босая –
до ужаса убога и утла...
У чёрных репродукторов с утра,
с каймою траурной у глаз бессонных
отцы стоят навытяжку в кальсонах.
Свой мягкий бархат стелет Левитан –
безликий глас незыблемых устоев,
который точно так же клеветал,
вещал приказы, объявлял героев.
Сегодня он – как лента в кумаче:
у бога много сахара в моче!
С утра был март в сосульках и слезах.
Остатки снега с мостовых слизав,
стекались в лужи слёзы пролитые.
По мостовым, не замечая луж,
стекались на места учёб и служб
со всех сторон лунатики слепые.
Торжественно всплывали к небесам
над городом огромные портреты.
Всемирный гимн, с тридцатых лет не петый,
восторгом скорби души сотрясал.
В той пешеходной, кочевой Москве
я растворяюсь, становлюсь как все,
объём теряю, становлюсь картонным.
Безликая, подобная волне,
стихия поднимается во мне,
сметая милицейские кордоны.
И я вливаюсь каплею в поток
на тротуары выплеснутой черни,
прибоем бьющий в небосвод вечерний
над городом, в котором бог подох,
над городом, где вымер автопарк,
где у пустых троллейбусов инфаркт,
где полный паралич трамвайных линий,
и где-то в центре, в самой сердцевине –
дымится эта черная дыра...
О, чувство локтя около ребра!
Вокруг тебя поборники добра
всех профсоюзов, возрастов и званий.
Там, впереди, между гранитных зданий,
как волнорезы поперёк реки –
поставленные в ряд грузовики.
Бездушен и железен этот строй.
Он знает только: «осади!» и «стой!».
Он норовит ревущую лавину
направить в русло, втиснуть в горловину.
Не дрогнув, может он перемолоть
всю плещущую, плачущую плоть...
Там, впереди, куда несёт река,
аляповатой вкладкой «Огонька»,
как риза, раззолочено и ало,
встаёт виденье траурного зала.
Там саркофаг, поставленный торчком,
с приподнятым над миром старичком:
чтоб не лежал, как рядовые трупы.
Его ещё приподнимают трубы
превыше толп рыдающих и стен.
Работают Бетховен и Шопен.
Вперёд, вперёд, свободные рабы,
достойные Ходынки и Трубы!
Там, впереди, проходы перекрыты.
Давитесь, разевайте рты, как рыбы.
Вперёд, вперёд, истории творцы!
Вам мостовых достанутся торцы,
хруст рёбер и чугунная ограда,
и топот обезумевшего стада,
и грязь, и кровь в углах бескровных губ.
Вы обойдётесь без высоких труб.
Спрессованные, сжатые с боков,
вы обойдётесь небом без богов,
безбожным небом в клочьях облаков.
Вы обойдётесь этим чёрным небом,
как прежде обходились чёрным хлебом.
До самой глубины глазного дна
постигнете, что истина черна.
Земля, среди кромешной черноты,
одна как перст, а все её цветы,
её весёлый купол голубой –
цветной мираж, рассеянный Трубой.
Весь кислород Земли сгорел дотла
в бурлящей топке этого котла...
Опомнимся! Попробуем спасти
ту девочку босую лет шести.
Дерзнём в толпе безлюдной быть людьми –
отдельными людьми, детьми любви.
Отчаемся – и побредём домой
сушить над газом брюки с бахромой,
пол-литра пить и до утра решать:
чем в безвоздушном городе дышать?
Труба, Труба! В день Страшного Суда
ты будешь мёртвых созывать сюда:
тех девочек, прозрачных, как слюда,
задавленных безумьем белоглазым,
и тех владельцев почернелых морд,
доставленных из подворотен в морг
и снова воскрешённых трубным гласом...
Дымись во мгле, подземная река,
бурли во мраке, исходя парами.
Мы забываем о тебе, пока
цветная жизнь сияет в панораме
и кислород переполняет грудь.
Ты существуешь, загнанная вглубь,
в моей крови, насыщенной железом.
Вперёд, вперёд! Обратный путь отрезан,
закрыт, как люк, который не поднять...
И это всё, что нам дано понять.
Январь – сентябрь 1965, Ленинград – Химки
Памяти Джона Ф. Кеннеди
Газеты проданы. В них всё объяснено.
В учебном складе верхнее окно
старательно кружком обведено.
Стрелой показан путь автомобиля.
А из кружка, похожего на нуль –
прямой пунктир трассирующих пуль...
«О, Господи! Они его убили!»
И этот одинокий женский вскрик
звучит уже отдельно от газеты,
звучит над ухом, словно рядом где-то
он сам собой из воздуха возник.
Прошёл через вагоны проводник.
У двери двое курят сигареты.
Храпит пьянчуга. Шляпы и береты
виднеются из-за газет и книг.
На электричке, следующей в Клин,
без остановок докачусь до Химок,
разглядывая бледный фотоснимок,
где всё ещё счастливая Жаклин,
всеобщей окружённая любовью,
вот-вот в лицо увидит долю вдовью...
Остановись, убийственный момент!
Не надо оборачиваться, Джеки!
Поднявши руку, ныне и навеки,
пусть едет по Техасу президент!
Бывают же обрывы кинолент?
Плотинами перекрывают реки?
Остановись! Пусть будет прецедент.
Но нет, не остановишь катастроф.
Лязг буферов звучнее наших строф
на горках, где тасуются составы,
где сцепщик мановением руки,
как Бог, вагоны гонит в тупики,
вывихивая ломиком суставы.
Отгадчик детективного романа,
я ощупью брожу среди тумана.
Сюжета мне никто не объяснил.
Стараясь превзойти Агату Кристи,
ищу во всём какой-нибудь корысти,
хитросплетенья закулисных сил...
А дело проще: просто этот мир,
в пространстве не имеющий опоры,
летит по кругу, наклоняя горы,
колеблясь от Гомера до громил.
И океаны мира, и леса,
и преисподняя, и поднебесье –
всё это в ненадёжном равновесье,
как и черты любимого лица.
Как одухотворённые черты,
накрытые внезапно злобной маской.
И ты с луны свалился, и с опаской
их трогаешь рукою: «Это – ты?»
Или с улыбкой в комнату входя,
вдруг попадаешь в силовое поле
тяжёлой воли вражеской, хотя
дискуссия всего лишь о футболе.
Так, друг на друга поглядев едва,
немеют, ничего не видя кроме,
два жителя чужих галактик, два
химически чужих состава крови.
И фанатизм, хмелея постепенно,
свой оловянный взгляд вперяет в них...
Из всех щелей, коричневый и пенный,
из всех щелей – из мюнхенских пивных!
Но есть надежда! Есть ещё, Земля,
в твоих амбарах сортовое семя.
Есть золотые, как пшеница, семьи:
зерно к зерну отборная семья.
Отцы, преодолевшие моря,
и матери, спокойные, как реки.
Закройщик их кроил наверняка:
ткань, словно кожа чёртова, крепка
и в детях не износится вовеки.
Есть крепость человеческой семьи!
Враскачку, на другом конце земли,
в полупустом заплёванном вагоне
я думаю об основном законе –
о поединке птицы и змеи.
О небе, слепо верящем в крыло,
о хлябях, облегающих село,
плодящих гадов и враждебных хлебу.
О том, что жизнь земная рвётся к небу,
сама себя за волосы схватив.
Я думаю, что это – лейтмотив
всех Рафаэлей, Моцартов, Гомеров...
...У двери двое милиционеров
храпящего пьянчугу тормошат.
Грохочет мост, как путепровод в ад,
коптит закат, измазанный мазутом,
цистерны чёрные ползут своим маршрутом,
подбрасывая топливо в закат.
Скользят без остановок рельсы лет.
Под нами то и дело путь двоится.
Колеблется вагон, словно боится
свободы выбора: да или нет?
Вслепую тычется: чёт или нечет?
Не веря, что сошёл с ума диспетчер,
следящий за движением планет.
1967
Ружене
В отеле «Метрополе»,
под мухой, в час ночной –
чего мы намололи
на мельнице ручной?
Всё помнить обречённый –
припомнить не могу:
чему же муж учёный
учил нас в МГУ?
Всё помнить обречённый
на долгие года –
я помню кофе, чёрный,
как прошлая среда.
Как чёрный день позора
в отечестве квасном.
Хлебнув его, не скоро
уснёшь спокойным сном.
Где ты теперь, пражанка?
Услышу ль голос твой?
Всё глушит грохот танка
по пражской мостовой.
Почётно быть солдатом
в отечестве моём.
Стоим мы с автоматом,
всем прикурить даём.
Хотя и не просили
курильщики огня...
За то, что я России
служу – прости меня!
22 августа 1968
На перекрёстке без людей
задолго до утра
уже не страшен мне злодей
с ножом из-за угла.
А страшно мне в твоей толпе,
народ глухонемой.
Китайским кажется тебе
язык российский мой.
А страшно мне, когда страна
своих не узнаёт –
словно китайская стена
вокруг меня встаёт.
Тогда вползает в рёбра страх
с Арктических морей,
и я седею на глазах
у матери моей...
1968
Второе пришествие
А. и Б.Стругацким
Христос, сошедши с вертолёта,
окинул взором рай земной:
шоссе, унылые болота,
припорошённые зимой.
«Отец! – взмолился Он.– Не стоит
моих мучений этот рай.
Исправь действительность, Историк,
историю – переиграй!
Не нужно чудного спасенья.
Бессмертие – на кой мне ляд?
От перегрузок вознесенья
у сына косточки болят!»
Как и записано в Скрижали,
вдали чернел еловый лес,
и от него уже бежали
с винтовками наперевес.
Вдали, над самым горизонтом,
вовсю дымили трубы ТЭЦ.
Тоскливо пахло креазотом,
как и предвидел Бог-Отец...
Конец 1960-х
«Националь»
Юзу Алешковскому
В кафе, где мы с тобой сидели,
с утра разжившись четвертным,
официантки поседели,
сурово стало со спиртным.
Что было в нас? Какая сила
сильней сбивающего с ног
безвременья? Что это было?
Сидевший с нами третьим – Бог?
Туман на площади Манежной,
как будто в Сандунах в парной,
и женский образ жизни прежней
маячит в нём передо мной.
Чьи там глаза блестят в тумане
под зыбкой мглою неудач?
Ах, Соня, Соня Барбаяни,
гречанка верная, не плачь!
Начало 1970-х
Василий Алексеич
Памяти дяди
Ты приходил, как вор, в цековский дом
в отсутствие родителей партейных,
не занятый общественным трудом
небритый завсегдатай мест питейных.
А в доме том в те годы по ночам
стучали в дверь – то далеко, то близко.
Но не стрелял никто и не кричал:
шла тихая химическая чистка.
Перед окном был Кремль. Поверх голов
церквей и всей пречистенской рутины
я видел: верхолаз взамен орлов
крепил на башнях звёздные рубины.
Ты приходил с гитарой за плечом –
свидетельством беспутности и дара.
О чём ты пел, бренча струной, о чём?
Я не запомнил. Я читал Гайдара.
О чём хотел сказать? Не знаю я.
О чём-нибудь, в чём мы души не чаем?
И бабка православная моя
тебя поила четвертинкой с чаем.
Потом ты сгинул, потонул, пропал
в тех далях, о которых думать зябко.
В войну пришло письмишко на Урал,
и плакала тайком от мамы бабка.
И всё. Навеки выбыл адресат,
Чтоб мама больше не стыдилась братца.
Запомнилось: «свобода» и «штрафбат»,
«отечество», «возможность оправдаться».
И всё. Как просто спичку погасить –
почти как птичку выпустить из клетки!
И бабки нет, и некого спросить,
а за окном мелькают пятилетки.
Давно всё решено, Василий. Но
порою отменяются решенья.
Мне, в виде исключения, дано
божественное право воскрешенья.
Пусть, кости нам колёсами дробя,
с тяжёлым скрипом катится Расея –
я силой слова оживлю тебя,
сын деда моего, сын Алексея!
16 марта 1976
Памяти друга
Д.А.Ланге
Прости меня, доктор,
что я задержался на юге,
у моря, лакая вино,
шашлыки уминая.
Что я не явился с цветами
к твоей овдовевшей подруге,
прости меня, Додик!
Я плачу, тебя поминая.
Должно быть, мы взяли рубеж –
перевал от восхода к закату.
Теперь мы, как волжская дельта –
отдельные мелкие реки.
Всё меньше друзей,
составлявших теченье когда-то:
одни уезжают навечно,
другие уходят навеки.
Ни слова, мой друг,
об инфарктах и нажитых грыжах.
Не станем трепаться
о том, что отечество – отчим.
Кому мы нужны
в этих самых Лондонах-Парижах?
Так ты говорил мне,
дантист и еврей, между прочим.
Куда мы уедем
от тысячи памятей личных,
от лет этих призрачных,
вставших друг другу в затылок,
от юности нищей,
сидящей в московских шашлычных,
от этих рядов
бесконечных порожних бутылок?
От этой помпезной державы,
играющей марши и туши,
от этой страны сверхсекретной,
где вход воспрещён посторонним,
от нескольких милых русачек,
согревших озябшие души,
от той, наконец, подмосковной
могилы, где ты похоронен?
Мы купим пол-литра
с утра в продуктовом у Дуськи,
а кто-нибудь купит
квартиру, машину и дачу...
В Пречистенской церкви
тебя отпевают по-русски...
Прости меня, Додик!
Я горькую пью. Я не плачу.
Октябрь 1976
Сонет
Памяти Бориса Слуцкого
Когда русская муза ушла в перевод
(кто – на запад, а кто – на восток),
не заметил убытка российский народ,
но заметил недремлющий Бог.
Да и то: на колхозных полях недород –
это отнятый хлеба кусок.
А на ниве поэзии – наоборот:
Данте – он и по-русски высок.
Ну и что, коль чужбина иссушит мозги?
Ведь и дома не видно ни зги
(между нами, бродягами, говоря).
А вообще-то, как ни крути,
под тосканское вечное небо уйти
предпочтительней, чем в лагеря.
1987
Евгению Рейну
Твой город опустел. И Пётр, и Павл
из-за реки грозят кому-то шпилем.
Державный признак потонул, пропал,
приливный шквал сменился полным штилем.
Все отлетели. Отошли. Тоска.
Так в смертный час уходит дух из тела.
Но и моя кипучая Москва
вся выкипела. Тоже опустела.
Виденья обступают и меня.
Они всё ярче, чтобы не забыли.
Гораздо ярче нынешнего дня
и ярче, чем когда-то в жизни были.
Май 1987
Два века
И прошлый век – ещё не из седых,
и нынешнее время – не для нервных:
два года роковых – тридцать седьмых,
два года смертоносных – сорок первых!
А между ними – больше, чем века,
спрессовано историей в брикеты:
Толстой, и Достоевский, и ЧеКа,
дистанция от тройки до ракеты.
Оттуда нити тянутся сюда.
От их реформ – до нашей перестройки.
От тройки – до ракеты. От суда
присяжных заседателей – до тройки.
1987
Царь Николай по городу гулял.
Таилась в отдалении охрана.
Он в летний сад входил. Но вот что странно:
никто из-за решеток не стрелял!
Царь Александр освободил крестьян.
Он, в целом, всех Романовых полезней.
Но, как назло, из всех щелей полезли
герой, бомбометатель и смутьян.
1988
Известно ли, что хорошо, что плохо?
Награбленное грабь, экспроприируй!
Жги барский дом, библиотеку Блока,
потом гордись его мятежной лирой.
Известно, революцию в перчатках
не делают. Простимте большевичку.
Я лишь о поощряемых начатках
грабительства, вошедшего в привычку.
Разграбили великую державу:
тащили всё – как на пожар спешили,
взорвали храмы, вытоптали траву,
леса срубили, рыбу оглушили.
Хозяева! Любезны сердцу войны,
спортивный марш и тупость рок-н-ролла.
Вам кланяется Герострат покойный
и первый большевик – Саванарола!
12 апреля 1988
Бог дал Багдад, двусмысленный Восток,
фальшивый блеск, поток речей казённых,
фанатов нескончаемый восторг
и вдоль ограды – головы казнённых.
Повсюду сласти продают с лотка,
а я не сладкоежка, словно назло.
Хвала халифу – как халва, сладка
арахисовая и в зубах навязла.
Суровости и сладости вдвойне
душа сопротивляется упрямо.
Хоть сух закон, но истина – в вине.
Что делать мне? Переводить Хайама.
Май 1992
Герман Плисецкий.
От Омара Хайама до Экклезиаста. Стихотворения, переводы, дневники, письма. М.: Фортуна Лимитед, 2001.
О Север высокий!
Гудки пароходов – Дудинка.
Озера, озера в осоке…
Забвения легкая дымка.
Всплеснула крылами гусиная стая.
Над юностью всею
Вознесся, блистая,
Серебряный ствол Енисея.
Как сотни ячеек яичных
На мятом картоне долины –
Таймыр, инкубатор и птичник,
Лежит под крылом «каталины».
От любвеобильного Юга,
От почвы его плодовитой,
Сквозь обруч Полярного круга
Тянусь в океан Ледовитый.
Тебе я откроюсь,
Что истина стала простою,
Что цель моя – Полюс
С недвижной Полярной звездою.
В арктический трест нанимаюсь,
На Север плыву по теченью,
Всю жизнь поднимаюсь
К его неземному свеченью!
НЕНАПИСАННЫЕ СТИХОТВОРЕНЬЯ
Париж
Мне подарили старый план Парижа.
Я город этот знаю, как Москву.
Настанет время — я его увижу:
мне эта мысль приставлена к виску.
Вы признавались в чувствах к городам?
Вы душу их почувствовать умели?
Косые тени бросил Notre-Dame
на узкие арбатские панели...
...........................................
Настанет время — я его увижу.
Я чемодан в дорогу уложу
и: “Сколько суток скорым до Парижа?” —
на Белорусском в справочной спрошу.
1955.
Мама
К составу уже паровоз подают.
Мы провожаем маму на юг.
Мы стоим с отцом посреди перрона,
курим, засунув руки в карманы.
Мама — в окне голубого вагона,
лицо озабоченное у мамы.
В морщинках лицо в оконном просвете
глаза мои словно приворожило...
“Не женюсь! — говорил. — Ни за что на свете!”
Ты смеялась и волосы мне ворошила.
Мама! Что там говорят мне губы? Не слышу!
Я часто не слушал, что они говорили.
А ты не спала, когда, снявши ботинки, стараясь тише,
я крался на цыпочках по квартире.
Вот отец: он уверен, что провожают,
приходя на вокзалы за час до отхода.
Он не знает, что матери не уезжают —
сыновей уносят курьерские годы.
А матери стоят на отшибе
в обнимку с годами нашими детскими,
именами уехавших по ошибке
внуков зовут и не ладят с невестками...
Мама! Не слышу! Что там говорят твои губы?
“Будете мыться — носки в комоде...”
Паровоз выдыхает белые клубы.
Поезд уходит. И мы уходим.
1956.
Дом ЦК
Году, кажись, в тридцать седьмом
квартиру дали бате.
Отгрохали огромный дом
цекистам на Арбате.
В квартале старом он стоял
с особняками рядом
и переулок подавлял
гранитной колоннадой.
Внизу был нулевой этаж
и вестибюль с диваном.
Дежурил в вестибюле страж
на страх гостям незваным.
Мой батя был из работяг.
Ему переплатили.
Он чувствовал себя в гостях
В трехкомнатной квартире.
Вокруг цекисты жили те —
над нами и под нами.
И бабка их по темноте
считала господами.
Я задирал их сыновей,
от ярости бледнея,
чтоб доказать не кто сильней,
а чей отец главнее.
На утренниках мне пакет
с конфетами дарили.
За детство наше мы портрет
вождя благодарили.
Я счастлив был. Поверх домов
на Кремль далекий глядя,
я видел, как взамен орлов
монтажник звезды ладил...
Мы переехали потом.
Прошло двадцатилетье,
но он все тот же, этот дом,
колонны, окна эти.
Все тот же нулевой этаж
и вестибюль с диваном.
Дежурит в вестибюле страж
на страх гостям незваным.
1957.
Ночная площадь
Вдруг показалось: это Космоград,
ракетодром с посадочным пространством!
А вот и черный звездный циферблат —
вокзальные куранты на Казанском.
И я сошел с “Серебряной стрелы”,
с обычного межзвездного экспресса,
и в памяти моей живут миры
с иною мерой времени и веса.
И незнакомой показалась мне
Москва, и на какое-то мгновенье
я вдруг вообразил, что на Земле
живут уже другие поколенья.
Где в Космограде переулок мой?
На землю с неба возвращаться трудно.
Я покажу прописку: я — земной!
Прошла всего лишь звездная секунда.
1960.
Прошедшие мимо
Прошедшие мимо, вы были любимы!
Расплывчат ваш облик, как облако дыма.
Имен я не помню. Но помню волненье.
Вы — как ненаписанные стихотворенья.
Вы мною придуманы в миг озаренья.
Вы радость мне дали
и дали отвагу.
И — не записаны на бумагу!
Другие — написаны и позабыты,
они уже стали предметами быта,
а вас вспоминаю с глубоким волненьем...
Я вас не испортил плохим исполненьем.
1962.
* * *
На тахте, в полунощной отчизне,
я лежал посередине жизни.
В возрасте Христа лежал, бессонный,
в комнате, над миром вознесенной.
Там, внизу, всю ночь, забывши Бога,
содрогалась в ужасе дорога.
Скорых поездов сквозные смерчи
налетали, словно весть о смерти.
Ничего не зная про разлуку,
женщина спала, откинув руку.
В эту ночь, часу примерно в третьем,
я лежал, курил — и был бессмертен.
1964.
* * *
Свернул я, перепутав города,
однажды на Сенатскую с Арбата.
Я твердо помню, что спешил куда-то.
Но вот вопрос: откуда и куда?
Я смутно помню замыслы поэм
про доблести, про славу, про победу...
Хотелось землю мне, как Архимеду,
перевернуть! Но вот вопрос: зачем?
К жене спешил я или от жены
к возлюбленной, как в зале по паркету,
но все равно я упирался в Лету
и понимал: мосты разведены...
1987.
Кот Кузьма
Накануне катастрофы
(да не личной — мировой!)
про кота слагаю строфы.
Здравствуй, кот сиамский мой!
В час ночной, когда не спится,
с черной мордою бандит
вспрыгнет — и на грудь садится,
и в глаза мои глядит.
Нет, увы, ни авторучки,
ни бумаги для письма.
Ни копейки до получки
нет в заначке, кот Кузьма.
Погасает папироса.
Не уснуть мне до утра.
Не ори гнусноголосо,
что тебя кормить пора.
Боль тяжелая в затылке,
стеснены мои виски.
Я, конечно, сдам бутылки
и куплю тебе трески.
Я устал умерших кошек
зарывать, как тайный клад,
так, чтоб видеть из окошек
место, где они лежат.
Я теперь совсем не воин,
я давно уже не тот,
я теперь почти спокоен:
кот меня переживет.
1987.
* * *
Евгению Рейну.
Твой город опустел. И Петр, и Павл
из-за реки грозят кому-то шпилем.
Державный призрак потонул, пропал,
приливный шквал сменился полным штилем.
Все отлетели. Отошли. Тоска.
Так в смертный час уходит дух из тела.
Но и моя кипучая Москва
вся выкипела. Тоже опустела.
Виденья обступают и меня.
Они все ярче, чтобы не забыли.
Гораздо ярче нынешнего дня
и ярче, чем когда-то в жизни были.
1988.
* * *
1
Сонечка из-за канала
носовым платком махала.
Мальчик шел — случайный зритель.
Ехал царь-освободитель
и погиб с бомбистом вместе.
Мальчик был убит на месте.
Первомартовская шутка,
от которой как-то жутко.
2
Царь Николай по городу гулял.
Таилась в отдалении охрана.
Он в Летний сад входил. Но вот что странно:
никто из-за решеток не стрелял!
Царь Александр освободил крестьян.
Он в целом всех Романовых полезней.
Но как назло из всех щелей полезли
герой, бомбометатель и смутьян.
1990.
* * *
Ты отомстила мне в гробу
за все обиды и измены.
Темна лицом, как кровь из вены,
лежала, закусив губу.
Я сильно сдал за этот год,
что провалялся по больницам.
Так брошенный тощает кот
и тени собственной боится.
Я превратился в старика:
усохли мышцы, грудь запала,
и не дается мне строка,
забыв, как весело давала.
Колдунья! Ведьма! Хохочи!
Ты всю мою мужскую силу
с собою унесла в могилу,
навечно спрятала в ночи.
1992.
* * *
Пребудет тайной для меня
твое предсмертное мгновенье
до самого конца творенья,
до Судного, надеюсь, дня.
Остекленевшие глаза,
в которых вечность отразилась,
и та последняя слеза,
что по щеке твоей скатилась.
Какая мысль тебя прожгла
в миг одинокого прощанья?
Скорей всего, что жизнь прошла,
не выполнивши обещанья.
Чего от этой шлюхи ждать,
коль весь расчет ее на теле?
Она и знать не захотела,
что можно бестелесным стать...
1992.
Плисецкий Герман Борисович родился в 1931 году в Москве. По образованию филолог. Будучи человеком независимым, в советское время принадлежал к непоощряемым авторам. В журналах печатался мало и редко, много писал “в стол” и переводил. Автор известной в списках поэмы “Труба” — в память о задавленных на Трубной площади во время похорон Сталина. Только в 1990 году в библиотеке “Огонька” вышел его первый и единственный сборник стихов — тридцатистраничный “Пригород”. Скончался 2 декабря 1992 года от болезни сердца. В конце жизни составил книгу под названием “Мемориал”. Она до сих пор не издана.
Публикация Д. Г. ПЛИСЕЦКОГО.
Домой не хочется и дел как будто нет,
Знакомые давным-давно изучены,
А мы как реки делаем излучины.
Библиотеки. Вашей тишине не удивлюсь.
У нас и дома тихо.
Библиотекарь, укажите выход!
Пивные залы, вечный ваш завет
Не бить посуды, атмосферы нет.
Мы и не бьем, мы бережем посуду.
Скорей отсюда!
О, как порой не хочется домой.
Трамвай звенит, как старая бидонщица,
А шар земной летит не по прямой,
И скучно ждать, когда все это кончится.
ГЕРМАН ПЛИСЕЦКИЙ
1931, Москва - 1992
"Чемпионат" русских переводов Хайяма длится на двух параллельных дорожках, даже на трех: первые состязаются в знании языка оригинала (фарси) и выборе канонических вариантов рубаи (И. Голубев, В. Зайцев и т. д.), другие просто перелагают английскую версию Эдварда Фитцджеральда (И.И. Тхоржевский, Дмитрий Ленков), третьи, положившись на специалистов, честно работают с подстрочника. Этот последний чемпионат, кажется, безоговорочно выиграл Герман Плисецкий, и поэтому не хочется смешивать здесь эту работу ни с какими другими переводами Плисецкого, хотя было их немало и были они хороши.
ОМАР ХАЙЯМ
(1040-1123)
РУБАИ
* * *
Этот старый кувшин безутешней вдовца
С полки, в лавке гончарной, кричит без конца:
"Где, - кричит он, - гончар, продавец, покупатель?
Нет на свете купца, гончара, продавца!"
* * *
Управляется мир Четырьмя и Семью.
Раб магических чисел - смиряюсь и пью.
Всё равно семь планет и четыре стихии
В грош не ставят свободную волю мою!
* * *
Недостойно - стремиться к тарелке любой,
Словно жадная муха, рискуя собой.
Лучше пусть у Хайяма ни крошки не будет,
Чем подлец его будет кормить на убой!
* * *
Я вчера наблюдал, как вращается круг,
Как спокойно, не помня чинов и заслуг,
Лепит чаши гончар из голов и из рук,
Из великих царей и последних пьянчуг.
* * *
Я кувшин что есть силы об камень хватил.
В этот вечер я лишнего, видно, хватил.
"О несчастный! - кувшин возопил. - И с тобою
Точно так же поступят, как ты поступил!"
* * *
Ухожу, ибо в этой обители бед
Ничего постоянного, прочного нет.
Пусть смеется лишь тот уходящему вслед,
Кто прожить собирается тысячу лет.
* * *
Мой совет: будь хмельным и влюбленным всегда,
Быть сановным и важным - не стоит труда.
Не нужны всемогущему Господу Богу
Ни усы твои, друг, ни моя борода!
* * *
В сад тенистый с тобой удалившись вдвоем,
Мы вина в пиалу, помолившись, нальем.
Сколько любящих, Боже, в безумье своем
Превратил ты в сосуд, из которого пьем!
* * *
Долго ль будешь, мудрец, у рассудка в плену?
Век наш краток - не больше аршина в длину.
Скоро станешь ты глиняным винным кувшином.
Так что пей, привыкай постепенно к вину!
* * *
Если все государства, вблизи и вдали,
Покоренные, будут валяться в пыли -
Ты не станешь, великий владыка, бессмертным.
Твой удел невелик: три аршина земли.
* * *
Пьянство слаще, чем слава великих мужей,
Пьянство Богу милей, чем молитвы ханжей,
Наши пьяные песни и стоны с похмелья -
Несомненно, приятны для Божьих ушей!
* * *
Если пост я нарушу для плотских утех -
Не подумай, что я нечестивее всех.
Просто постные дни - словно черные ночи.
А ночами грешить, как известно, не грех!
* * *
Ты меня сотворил из земли и воды.
Ты - творец моей плоти, моей бороды.
Каждый умысел мой предначертан Тобою.
Что ж мне делать? Спасибо сказать за труды?
* * *
Если хочешь слабеющий дух укрепить,
Если скорбь свою хочешь в вине утопить,
Если хочешь вкусить наслаждение - помни,
Что вино неразбавленным следует пить!
* * *
Трудно замыслы Божьи постичь, старина,
Нет у этого неба ни верха, ни дна.
Сядь в укромном углу и довольствуйся малым:
Лишь бы сцена была хоть немного видна!
* * *
Тот, кто с юности верует в собственный ум,
Стал в погоне за истиной сух и угрюм.
Притязающий с детства на знание жизни,
Виноградом не став, превратился в изюм.
* * *
Знайся только с достойными дружбы людьми,
С подлецами не знайся, себя не срами.
Если подлый лекарство нальет тебе - вылей!
Если мудрый подаст тебе яду - прими!
* * *
Я терплю издевательства неба давно.
Может быть, за терпенье в награду оно
Ниспошлет мне красавицу легкого нрава
И тяжелый кувшин ниспошлет заодно?
* * *
Мы, покинувши келью, в кабак забрели,
Сотворили молитву у входа, в пыли.
В медресе и в мечети мы жизнь загубили -
В винном погребе снова ее обрели.
© Copyright: Даниил Серебряный, 2004
Свидетельство о публикации №104041700609
Список читателей / Версия для печати / Разместить анонс / Редактировать / Удалить
Рецензии
Написать рецензию
Ты не ревнуй меня к словам
Герман Борисович Плисецкий
http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=3664739
АЛЕКСАНДР МЕНЬ О ПАРАФРАЗЕ ПЛИСЕЦКОГО.
.
Экклезиаст издавна привлекал внимание писателей и историков, философов и поэтов. Первый его парафраз был создан еще в III веке Григорием Неокесарийским. Книга вызывала удивление не только своей поэтической мощью, но и тем, что в ней царит глубокий пессимизм, резко контрастирующий с содержанием прочих книг Библии. Попытки найти в Экклезиасте влияние эллинистической мысли успеха не имели. Автор ориентирован на общую почти для всего Древнего мира картину Вселенной. Она статична, беспросветна, во всем господствует закон вечного возвращения. Надежда на преобразование бытия, которым проникнута Библия, в Экклезиасте отсутствует.
Не раз поднимался вопрос, для чего составители Библии включили в нее эту меланхолическую поэму, говорящую о "суете", то есть бесплодности и эфемерности всех человеческих дел? Многие интерпретаторы считают, что Экклезиаст был принят в собрание священных писаний как своего рода контрапункт, как предупреждение, как диалектический момент развития всего библейского мировоззрения.
В какой-то мере смягчена острота Экклезиаста и в парафразе Германа Плисецкого, что вполне понятно, оправданно. Каждый век прочитывает древние тексты по-своему. Перевод и переложение не сводится к работе археолога. Как Герман Плисецкий искал созвучия своим мыслям у Омара Хайама - который, кстати, местами очень близок к Экклезиасту, - так он теперь интерпретирует, быть может бессознательно, и древнего библейского поэта.
Протоиерей Александр Мень 1990
.
Е К К Л Е З И А С Т
.
Сказал Екклезиаст: всё – суета сует!
Всё временно, всё смертно в человеке.
От всех трудов под солнцем проку нет.
И лишь Земля незыблема вовеки.
Приходит род – и вновь приходит род,
Круговращенью следуя в природе.
Закатом заменяется восход.
Глядишь: и снова солнце на восходе!
И ветер, обошедший все края,
То налетавший с севера, то с юга,
На круги возвращается своя.
Нет выхода из замкнутого круга,
В моря впадают реки, но полней
Вовек моря от этого не станут,
И реки, не наполнивши морей,
К истокам возвращаться не устанут.
Несовершенен всякий пересказ:
Он сокровенный смысл вещей нарушит.
Смотреть вовеки не устанет глаз,
Вовеки слушать не устанут уши.
Что было прежде – то и будет впредь,
А то, что было – человек забудет,
Покуда существует эта твердь,
Вовек под солнцем нового не будет.
Мне говорят: «Смотри, Екклезиаст:
Вот – новое!» Но то, что нынче ново,
В веках минувших тыщу раз до нас
Уже случалось – и случится снова.
Нет памяти о прошлом. Суждено
Всему, что было, полное забвенье.
И точно так же будет лишено
Воспоминаний ваше поколенье.
***
Мне выпало в Израиле царить.
Я дал зарок: познать людские страсти.
Всё взвесить. Слов пустых не говорить.
Задача – тяжелее царской власти.
Всё чередой прошло передо мной –
Блеск, нищета, величие, разруха…
И вот вам вывод мудрости земной:
Всё – суета сует, томленье духа!
Прямым вовек не станет путь планет.
Число светил доступно звездочёту.
Но то, чего на этом свете нет,
Не поддаётся никакому счёту.
И я сказал себе: ты стал велик
Благодаря познаньям обретённым.
Ты больше всех изведал и постиг,
И сердце твоё стало умудрённым.
Ты предал сердце мудрости – и та
Насытила его до опьяненья.
Но понял ты: и это – суета,
И это – духа твоего томленье!
Под тяжестью познанья плечи горбь.
У мудрости великой – вкус печали.
Кто множит знанья – умножает скорбь.
Зерно её заложено в начале.
***
Есть время жить – и время умирать.
Всему свой срок. Всему приходит время.
Есть время сеять – время собирать.
Есть время несть – есть время сбросить бремя.
Есть время убирать – и врачевать,
Есть время разрушать – и время строить.
Сшивать – и рвать. Стяжать – и расточать.
Хранить молчанье – слова удостоить.
Всему свой срок. Терять и обретать.
Есть время славословий – и проклятий.
Всему свой час. Есть время обнимать –
И время уклоняться от объятий.
Есть время плакать – и пускаться в пляс.
И побивать каменьями кумира.
Есть час любви – и ненависти час.
И для войны есть время – и для мира.
Что проку человеку от труда?
Что пользы ото всех его свершений,
Которые Господь ему сюда
Послал для ежедневных упражнений?
Прекрасным создал этот мир Господь.
Дал разум людям, но понятья не дал,
Чтоб человек, свою земную плоть
Преодолев, Его дела изведал.
И понял я, хоть это и старо,
Что лучшего придумать мы не можем:
Трудиться. Есть и пить. Творить добро.
Я это называю Даром Божьим.
И понял я, что все его дела
Бессмертны: ни прибавить – ни убавить.
И остаётся нам одна хвала,
И остаётся только Бога славить!
Что было прежде – то и будет впредь,
И прежде было – то, что завтра будет.
Бог призовёт, когда наступит смерть,
И всех по справедливости рассудит.
А здесь я видел беззаконный суд.
Творят неправду, истины взыскуя.
Сказал себе я: высший суд – не тут.
Господь рассудит суету мирскую.
Дойди, судья всевышний, до основ,
Открой нам грубость истин подноготных:
Что нет у человеческих сынов
Суественных отличий от животных.
Судьба у человека и скота
Одна и та же и одно дыханье.
Везде одна и та же суета,
Одной и той же жизни трепыханье.
Из праха Бог воззвал – и в прах поверг!
Все будем там. Попробуйте, проверьте,
Что наши души устремятся вверх,
А вниз – животных души после смерти.
***
Итак: живи – и радуйся тому,
Что из твоих трудов под солнцем выйдет,
Поскольку из живущих никому
Не суждено грядущего увидеть.
***
И посмотрел я, и увидел днесь:
Господство силы, тягость угнетенья,
Немилосердных властелинов спесь
И слёзы всех, лишённых утешенья.
Почтил я мёртвых больше, чем живых,
Всех, кто под солнцем плакал и трудился.
Воистину, стократ счастливей их
Тот, кто на свет жестокий не родился.
***
Ещё я видел, что чужой успех
Рождает в людях зависть, озлобленье,
Что суета мирская – участь всех,
Что это – духа нашего томленье.
Дурак сидит – рукой не шевельнёт,
Своим бездельем вроде бы гордится:
Мысль о насущном хлебе – вечный гнёт,
Уж лучше нищим быть, чем суетиться!
***
Ещё я понял: плохо одному,
Несладко быть на свете одиноку.
К чему трудиться, если никому
От всех твоих усилий нету проку?
Труды, которым не видать конца,
Оправданы супружеством и братством,
А ежели нет сына у отца –
Не радуется глаз его богатствам.
Ведь если путник не один идёт –
Другой помочь споткнувшемуся может,
А если одинокий упадёт –
Никто ему подняться не поможет.
Двоим теплее, если вместе спят.
И в драке, где один не отобьётся,
Вполне возможно – двое устоят.
И скрученная нить не скоро рвётся.
***
Вот юноша безвестный, живший встарь:
Он денег не имел, но был при этом
Умней, чем старый неразумный царь,
Благим пренебрегающий советом.
И вышел из темницы тот юнец,
И заменил спесивого на троне,
И царский поднесли ему венец.
И воцарился в славе и законе!
А ведь слепые много лет подряд
В том юноше царя не узнавали.
Воистину, не знали, что творят!
Грядущие похвалят их едва ли…
***
Блюди себя, вступая в божий храм,
Не жертвы приноси, а слушай Бога,
Глупцов же, приносящих жертвы там,
Не надо осуждать за это строго.
***
Запомни: имя доброе важней
Богатства, красоты, происхожденья.
А если надо выбирать из дней:
Кончины день – важнее дня рожденья.
Рыдания во время похорон
Отрадней смеха в блеске царских комнат,
Поскольку смертен человек – и он
Всегда в глубинах сердца это помнит.
Стенанья лучше смеха потому,
Что плач древнее смеха, изначальней.
Плач человеку врач. Нужней ему.
Тем чище сердце, чем лицо печальней.
Поэтому и сердце мудреца
На горе откликается, как эхо,
Тогда как сердце бедного глупца
Навеки поселилось в доме смеха.
Поэтому полезней для сердец
Разительное слово обличенья,
Которые произнесёт мудрец,
Чем дураков беспечных песнопенья.
А смех глупцов – словно фальшивый блеск:
Всегда он затмевает тех, кто плачет.
Как хвороста в костре весёлый треск:
Он суетен – и ничего не значит!
***
Пока ты молод, помни о Творце,
Пока не наступили дни без свету,
Пока, мой сын, не возопишь в конце:
«Мне радости от этой жизни нету!»
Пока блистает солнце и луна
И звёзды над твоею головою,
Пока не наступили времена,
Затянутые тучей дождевою;
Когда у сильных ослабеет нить,
И стражники начнут всего бояться,
И перестанут мельники молоть,
И те, что смотрят в окна, омрачатся;
На мельницах замолкнут жернова,
Замкнутся двери в городах и сёлах,
И будет по ночам будить сова,
И смолкнут песни девушек весёлых;
Вершины станут путника страшить,
И ужас им в дороге овладеет,
И ослабеет в нём желанье жить,
И, как кузнечик, жизнь отяжелеет,
И горький зацветёт миндаль кругом,
И помрачится всё, а это значит,
Что человек отходит в вечный дом,
И плакальщиц толпа его оплачет.
Пока крепка серебряная цепь,
Тяни её, о жаждущих заботясь,
Пока цела колодезная крепь
И колесо не рухнуло в колодезь…
Земле и Богу человек отдаст
И плоть и душу временные эти.
Всё суета сует – сказал Екклезиаст, –
Всё суета сует на этом свете!
***
Екклезиаст не просто мудр. Он дал
Народу свод необходимых правил,
Он взвесил всё, изведал, испытал
И для живущих много притч составил,
Постичь стремился, чем земля жива,
И меру дать тому, что непомерно.
Я утверждаю: истины слова
Записаны Екклезиастом верно!
Подобны иглам речи мудрецов
Или гвоздям железным, вбитым насмерть.
У всех творцов неотразимых слов,
У проповедников – единый Пастырь!
Всё прочее, поверь словам отца:
Излишество, не нужное для дела.
Писанья книг – занятье без конца,
Их чтенье – утомительно для тела.
***
Послушаем теперь всему итог:
Поступки совершая, бога бойся,
Всё исполняй, что заповедал Бог,
А больше ни о чём не беспокойся.
Любое дело, что свершилось тут,
Постыдным оно было или славным,
Бог неизбежно призовёт на Суд,
Всё тайное однажды станет явным!
Переложение из Библии Германа Плисецкого
Автобиография
Жил я в Химках. Гладил кошку.
Спал с женою. Ел картошку.
Водку пил. С женою ладил.
Ел пельмени. Кошку гладил.
1978
ИЗ КНИГИ ЭККЛЕЗИАСТА Стихотворное переложение Германа Плисецкого
1
Сказал Экклезиаст: всё — суета сует!
Всё временно, всё смертно в человеке.
От всех трудов под солнцем проку нет,
И лишь Земля незыблема вовеки.
Проходит род — и вновь приходит род,
Круговращенью следуя в природе.
Закатом заменяется восход,
Глядишь: и снова солнце на восходе!
И ветер, обошедший все края,
То налетавший с севера, то с юга,
На круги возвращается своя.
Нет выхода из замкнутого круга.
В моря впадают реки, но полней
Вовек моря от этого не станут.
И реки, не наполнивши морей,
К истокам возвращаться не устанут.
Несовершенен всякий пересказ:
Он сокровенный смысл вещей нарушит.
Смотреть вовеки не устанет глаз,
Вовеки слушать не устанут уши.
Что было прежде — то и будет впредь,
А то, что было, — человек забудет.
Покуда существует эта твердь,
Вовек под солнцем нового не будет.
Мне говорят: «Смотри, Экклезиаст:
Вот — новое!» Но то, что нынче ново,
В веках минувших тыщу раз до нас
Уже случалось — и случится снова.
Нет памяти о прошлом. Суждено
Всему, что было, полное забвенье.
И точно так же будет лишено
Воспоминаний ваше поколенье.
Мне выпало в Израиле царить.
Я дал зарок: познать людские страсти.
Всё взвесить. Слов пустых не говорить.
Задача — тяжелее царской власти.
Всё чередой прошло передо мной —
Блеск, нищета, величие, разруха...
И вот вам вывод мудрости земной:
Всё — суета сует, томленье духа!
Прямым вовек не станет путь планет.
Число светил доступно звездочету,
Но то, чего на этом свете нет,
Не поддается никакому счету.
И я сказал себе: ты стал велик
Благодаря познаньям обретенным.
Ты больше всех изведал и постиг,
И сердце твое стало умудренным.
Ты предал сердце мудрости — и та
Насытила его до опьяненья.
Но понял ты: и это — суета,
И это — духа твоего томленье!
Под тяжестью познанья плечи горбь.
У мудрости великой — вкус печали.
Кто множит знанья — умножает скорбь.
Зерно ее заложено в начале.
2
Сказал я сердцу: испытай себя
Не горестью, а участью благою,
Живи беспечно, душу веселя!
И это оказалось суетою.
О смехе я сказал: дурацкий смех!
О радости сказал я: что в ней проку?
Вино избрал я для своих утех
И жил, не торопясь избрать до сроку
Ни мудрости, ни глупости, пока
Не станет окончательно понятно:
Чья доля в жизни более приятна,
Чья участь — мудреца иль дурака?
Предпринял я великие труды.
Неисчислимы все мои свершенья:
Дворцы построил, насадил сады
И выкопал пруды для орошенья,
Взрастил лозу и тучные стада,
Из близлежащих областей и дальних
Танцоров и певцов собрал сюда
И множество орудий музыкальных,
Слуг, домочадцев, злата, серебра,
Каменьев — и в ларцах, и на одежде.
И больше было у меня добра,
Чем у других владык, бывавших прежде.
И не было таких земных утех,
Чтоб я сполна не насладился ими.
Умножил я богатства больше всех,
Царивших до меня в Ершалаиме.
Ни в чем я не отказывал глазам
И сердца не стеснял необходимым.
Но вот взглянул на всё, что сделал сам:
Всё оказалось суетой и дымом!
И в результате этого всего
Сравнил я мудрость и неразуменье,
Ум и безумье — ибо у кого
Есть больше матерьяла для сравненья?
И понял я, что мудрый пред глупцом
Имеет преимущество такое,
Как зрячий превосходство над слепцом
Или как яркий свет — над темнотою.
Но также понял, что один конец
И дураков и мудрых ожидает.
Зачем же зря старается мудрец
И урожай познанья пожинает?
И это — суета! Забудут всех —
Глупцов и мудрых. Смерть не выбирает.
И добродетель высшая, и грех
Неисправимый — равно умирает.
И вот тогда вознелюбил я жизнь
И все свои труды на этом свете.
Ни за одну опору не держись:
Всё это — суета, и дым, и ветер!
Возненавидел я плоды труда.
Зачем всё это восхвалять и славить,
Когда всё это временно, когда
Придется всё наследнику оставить?
Кто знает: будет он дурак или мудрец?
Тем и другим положено рождаться.
Но всем, над чем всю жизнь его отец
Трудился, — будет он распоряжаться.
И я отрекся от трудов своих
И сердцем своим суетным озлился:
Вся жизнь в трудах, всю душу вложишь в них,
И всё отдать тому, кто не трудился?
Что остается? Жалкая юдоль:
Труд бесконечный, скорбь и беспокойство,
И в сердце по ночам тупая боль?
Вот труженика суетное свойство!
Под этим солнцем смертному дано:
Трудиться, есть и пить. Не так уж много.
Вот всё твое богатство, но оно
Не от тебя зависит, а от Бога.
Ты без Него не сможешь пить и есть.
А грешник — пусть богатства накопляет.
Всё — суета! Накопленное здесь
Бог весть кому живущий оставляет.
3
Есть время жить — и время умирать.
Всему свой срок. Всему приходит время.
Есть время сеять — время собирать.
Есть время несть — и время сбросить бремя.
Есть время убивать — и врачевать.
Есть время разрушать — и время строить.
Сшивать и рвать. Стяжать — и расточать.
Хранить молчанье — слова удостоить.
Всему свой срок: терять — и обретать.
Есть время славословий — и проклятий.
Всему свой час: есть время обнимать —
И время уклоняться от объятий.
Есть время плакать — и пускаться в пляс.
И сотворять — и побивать кумира.
Есть час любви — и ненависти час.
И для войны есть время — и для мира.
Что проку человеку от труда?
Что пользы ото всех его свершений,
Которые Господь ему сюда
Послал для ежедневных упражнений?
Прекрасным создал этот мир Господь,
Дал разум людям, но понятья не дал,
Чтоб человек, свою земную плоть
Преодолев, Его дела изведал.
И понял я, хоть это и старо,
Что лучшего придумать мы не можем:
Трудиться. Есть и пить. Творить добро.
Я это называю Даром Божьим.
И понял я, что все Его дела
Бессмертны: ни прибавить — ни убавить.
И остается нам одна хвала,
И остается только Бога славить!
Что было прежде — то и будет впредь,
И прежде было — то, что завтра будет.
Бог призовет, когда наступит смерть,
И всех по справедливости рассудит.
А здесь я видел беззаконный суд.
Творят неправду, истины взыскуя.
Сказал себе я: Высший Суд — не тут.
Господь рассудит суету мирскую.
Дойди, Судья Всевышний, до основ,
Открой нам грубость истин подноготных:
Что нет у человеческих сынов
Существенных отличий от животных.
Судьба у человека и скота
Одна и та же, и одно дыханье.
Везде одна и та же суета,
Одной и той же жизни трепыханье.
Из праха Бог воззвал — и в прах поверг!
Все будем там. Попробуйте, проверьте,
Что наши души устремятся вверх,
А вниз — животных души после смерти.
Итак: живи — и радуйся тому,
Что из твоих трудов под солнцем выйдет,
Поскольку из живущих никому
Не суждено грядущего увидеть.
4
И посмотрел я, и увидел днесь:
Господство силы, тягость угнетенья,
Немилосердных властелинов спесь
И слезы всех, лишенных утешенья.
Почтил я мертвых больше, чем живых,
Всех, кто под солнцем плакал и трудился.
Воистину, стократ счастливей их
Тот, кто на свет жестокий не родился.
Еще я видел, что чужой успех
Рождает в людях зависть, озлобленье,
Что суета мирская — участь всех,
Что это — духа нашего томленье.
Дурак сидит — рукой не шевельнет,
Своим бездельем вроде бы гордится.
Мысль о насущном хлебе — вечный гнет.
Уж лучше нищим быть, чем суетиться!
Еще я понял: плохо одному,
Несладко быть на свете одиноку.
К чему трудиться, если никому
От всех твоих усилий нету проку?
Труды, которым не видать конца,
Оправданы супружеством и братством,
А ежели нет сына у отца —
Не радуется глаз его богатствам.
Ведь если путник не один идет —
Другой помочь споткнувшемуся может,
А если одинокий упадет —
Никто ему подняться не поможет.
Двоим теплее, если вместе спят.
И в драке, где один не отобьется,
Вполне возможно — двое устоят.
И скрученная нить не скоро рвется.
Вот юноша безвестный, живший встарь:
Он денег не имел, но был при этом
Умней, чем старый неразумный царь,
Благим пренебрегающий советом.
И вышел из темницы тот юнец,
И заменил спесивого на троне,
И царский поднесли ему венец.
И воцарился в славе и в законе!
А ведь слепые много лет подряд
В том юноше царя не узнавали.
Воистину, не знали, что творят!
Грядущие похвалят их едва ли...
Блюди себя, вступая в Божий храм,
Не жертвы приноси, а слушай Бога
Глупцов же, приносящих жертвы там,
Не надо осуждать за это строго.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
7
Запомни: имя доброе важней
Богатства, красоты, происхожденья.
А если надо выбирать из дней:
Кончины день — важнее дня рожденья.
И лучше плач во время похорон,
Чем смех веселый в блеске царских комнат,
Поскольку смертен человек — и он
Всегда в глубинах сердца это помнит.
Рыданья лучше смеха потому,
Что плач древнее смеха, изначальней.
Плач — человеку врач. Нужней ему.
Тем чище сердце, чем лицо печальней.
Поэтому и сердце мудреца
На горе откликается, как эхо,
Тогда как сердце бедного глупца
Навеки поселилось в доме смеха.
Поэтому полезней для сердец
Разительное слово обличенья,
Которое произнесет мудрец,
Чем дураков беспечных песнопенья.
А смех глупцов — словно фальшивый блеск:
Всегда он затмевает тех, кто плачет,
Как хвороста в костре веселый треск:
Он суетен — и ничего не значит!
Тираном став, глупеет и мудрец.
Разврат для сердца — щедрое даренье.
Начало дела — хуже, чем конец.
Высокомерье — хуже, чем терпенье.
Предаться гневу сердцем не спеши —
В груди невежд озлобленность гнездится.
И вспоминать: «Как были хороши
Былые дни!» — лишь дуракам годится.
Премудрость лучше прочего добра
И беспримерно выгоднее людям.
Хиреет ум под сенью серебра.
Познанием питаясь — живы будем.
Смиренно на дела Творца гляди.
Кто из живущих выпрямит кривое?
Счастливый — счастлив будь. Несчастный — жди.
И то Господь устроил, и другое.
Я видел в жизни много дивных див:
Порок в чести, на праведных гоненье...
Не умствуй слишком и не будь правдив
Сверх меры — не вводи людей в смущенье.
Не буйствуй, не бесчинствуй. Жизни срок
Не сокращай безумием напрасным.
Все исполняй, что заповедал Бог.
Будь сам собою. Будь с другим согласным.
Дарует мудрость людям больше сил,
Чем десяти властителей призывы.
Нет праведника, чтоб не согрешил.
И лучшие грешат, покуда живы.
Кто верит слову каждому — тот слаб.
Премудрость далеко не в каждом слове.
Когда злословит твой лукавый раб,
Смолчи и вспомни: ты и сам злословил.
Я всё познал, желая мудрым стать.
Но свет, как прежде, от меня далеко.
Я понял: бытия нельзя познать,
Нельзя постичь того, что так глубоко.
Хотел я доказать, что грех — нелеп.
Бесчестье и невежество — убоги.
Хотел провидцем быть, хотя был слеп.
И вот к чему пришел мудрец в итоге:
Что горше смерти — женщины. Они
Для человека — кандалы и сети.
Но праведник избегнет западни,
А грешник угодит в тенета эти.
Печален вывод сердца моего,
Итог печален, но не преуменьшен:
Из тысячи мужчин лишь одного
Достойным счел. И ни одной из женщин.
И в заключенье, вот что я открыл:
Что мы на свет не грешными явились.
Бог человека правым сотворил.
А люди во все тяжкие пустились!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
12
Пока ты молод, помни о Творце.
Пока не наступили дни без свету,
Пока, мой сын, не возопишь в конце:
«Мне радости от этой жизни нету!»
Пока сияют солнце, и луна,
И звезды над твоею головою,
Пока не наступили времена,
Затянутые тучей дождевою;
Когда у сильных ослабеет плоть,
И стражники начнут всего бояться,
И перестанут мельники молоть,
И те, что смотрят в окна, омрачатся;
На мельницах замолкнут жернова,
Замкнутся двери в городах и селах,
И станет по ночам будить сова,
И смолкнут песни девушек веселых;
Вершины станут путника страшить,
И ужас им в дороге овладеет,
И ослабеет в нем желанье жить,
И, как кузнечик, жизнь отяжелеет,
И горький зацветет миндаль кругом,
И помрачится мир, а это значит,
Что человек отходит в вечный дом,
И плакальщиц толпа его оплачет.
Пока крепка серебряная цепь,
Тяни ее, о жаждущих заботясь,
Пока цела колодезная крепь
И колесо не рухнуло в колодезь...
Земле и Богу человек отдаст
И плоть, и душу временные эти.
Всё суета сует, — сказал Экклезиаст, —
Всё суета сует на этом свете!
Экклезиаст не просто мудр. Он дал
Народу свод необходимых правил,
Он взвесил всё, изведал, испытал
И для живущих много притч составил,
Постичь стремился, чем земля жива,
И меру дать тому, что непомерно.
Я утверждаю: истины слова
Записаны Экклезиастом верно!
Подобны иглам речи мудрецов
Или гвоздям железным, вбитым насмерть.
У всех творцов неотразимых слов,
У проповедников — единый Пастырь!
Всё прочее, поверь словам отца, —
Излишество, не нужное для дела.
Писанье книг — занятье без конца,
Их чтенье — утомительно для тела.
Послушаем теперь всему итог:
Поступки совершая, Бога бойся,
Всё исполняй, что заповедал Бог,
А больше ни о чем не беспокойся.
Любое дело, что свершилось тут,
Постыдным оно было или славным,
Бог неизбежно призовет на Суд.
Всё тайное однажды станет явным!
Свидетельство о публикации №104041700609