Реконкиста фрагмент 1-263

Снова ночь. Я бессоннюсь, коронно один,
на каком-то диванном подобии нар,
из зиянья окна о пилонах гардин
только светит луна, беспощадный фонарь,
и убитого дня сквозь реликтовый шум
мне досадно и больно, что я ухожу,
ухожу с каждой ночью такою, как эта –
полна над полсветом струимого света
лишь с тем, чтобы тьмы подчеркнуть абажур,
ухожу с каждым утром таким, как – не видно
сейчас, с новым днём, и с повторной зарёй
ухожу, гадом времени словно обвит (но
таким, что настолько ж, насколько сожрёт
от меня, и становится мной),
и так та вегетация духа гадка мне,
что мне созерцать оставляет лишь, как
я секунд изотрусь ручейком послегка, их
соченьем в подночный туннель увлекаясь
с холодным предчуяньем в нём тупика
и кляня забытья непрозрачные воды.
Я не знаю, кто мною проснётся к восходу,
кто спросит себя о себе по утру:
чей на нашем диване валяюсьтся труп,
не скажешь ли, друг? –
так с избытком дистанции в ночь для того,
чтобы стать не собой, так от жизни тесна
репетиция смерти, полона ледового.
Что сравнить с событийною плотностью сна,
с тем театром, который моя голова!
Твоя дневь густа, но партва да молва –
не равны моим снам ни едва, ты не знаешь же,
как бессмертны все в драме из них персонажи
как по-за драпри звара сандалова
надрывно кричат, плачут пленных в мне ларвов
рои, и вливается в кадр, горька,
их река, обретя имена и тела, – во
ржавый следом погашенной лампы рокайль,
словно старый оплавшийся лавр.
Только спрячется свет, только встретятся веки,
сознанья фарватер лишь стянется льдом,
вновь я с ними один на одних в голове, к их
голосам приплетая свой – нервный и блеклый,
как будто стою перед мнимым судом
как будто бы нем, так не слышно мне звуков
моих за звучанием всех. Точно фугой
размыта ведущая скрипка оркестра.
Включается бред: солнце – скальп ирокеза –
трагический квест –
Так страхует абсурд тупиковые сны,
под которыми, утро свидетель, внизу
сбита явь на фантомах любви и весны,
и провалом в неё подстрахован абсурд,
но чем явь мне пространнее частью бредняк,
тем и явней мне судьи ночные средь дня
и тем сольней и крепче средь дня голоса их,
подчиняя, как шквальное эхо банзая,
вонзаясь, как шпоры маньяка в коня,
понуждая искать и искать аргументы
в защиту текущего ракурса Я
для себя же. Везде (как чеченцу менты,
как Орину три мнемонистки заядлых)
при мне. Кишинёвский гамен,
я, влачась по щербатым асфальтам бульваров
– вестам запущенной «кузни идей» на плечах
в кайф, – что взявшим след догом Ливанов,
ибо так пылче горит в ней, плевал на
бульвары (надеюсь, что эта харча –
моя лепта в отдании должного морде
Отчизны, когда фигурально о городе
можно сказать как о морде), но шёл
как по внутренней стенке себя – хорошо,
что я не лишён
обтекаемых форм изнутри, как извне
их лишён, – осью взора по ней искружа.
Лишь в этой матрёшной вселенной, лишь в ней
я прохладен рассудком, не смел и гроша
бы я дать за к иному убежищу бег,
слишком, достойно друг друга, и жупел
ночи и повонь межночия (соареле…
аборигены… Mein Kumpf…) шустры. Сам-себе-Тарле
возился порою с ого! в чём ежу
понятно не всё и не всё, в результате
телега анализа в лошадь истории
было впряглась и – на бравом солдате,
глядь, стакнутся чаянья наци и тори,
аки стромальная ткань, залатать
гораздом любые лакуны теорий, а
сам себе я отдал якорь на цирке в Пробанде,
не – если б не память – ведая горя.
Так вот память. В мангале её догорят,
оптимизм неуместен, нескоро дрова – и те,
в том числе, что подложат попозже,
вывод: «О! каюсь, помилуй мя, Боже»
или. Как видно, в составе суда-съ
пантарея, то бишь, что за ас мне воздаст,
спросят жребий не раз.
Поискривал снег, обтекала лазурь
силуэты «скворечен», в чеканском лесу
всё одето туманом, сопрано Алсу
от кассетной тарабы, вдали полосу
подчертили под небом домки деревень…
что ещё не изрыто судом изнутри?: ведь
искрящийся снег – это тот, что валил за
решётку окна с в филиграни льда линзой
протаенной к акру двора, где ревел
несмотря на пургу то ли кран, то ли трактор,
дрожал разговор, оппозиция глаз
всякий раз подстилала словам катаракты,
мы ранились фразами, рьяно секла
рядом вьюга преграду стекла.
Так. Так всё. Девяти, или сколько, этажные
соты, оконно-балконно-оконный анфас,
и бористый квадратец двора и. однажды.
пыль. лето. над домом твоим. с такой жаждой
иного. с шарагой комсы идя квасить.
мельком. небо. чиста. незабвенна. лазурь.
(и когда теперь нехотных сумерек сурик
на чём только не, реставрация звёзд,
префераций служебных собак, лишь совьё
одиноко зовёт –
глас хозяев же проческих глоток иссяк,
оттого лишь, что был пусть всего-то квадрат
этот неба, мне сдаться и смолкнуть нельзя);
а туман – самый тот же, которым с утра
наводнялась фруктовая роща, куда
– ты вряд ли припомнишь, отдав суетам
себя множенья липовых естей, –
мы впервые условились выбраться вместе
(где-то там докольцовывал старый удав
выю быдла, друг другу рождённых с удавом,
и тебя уже ждали. Я знал. Но в те дни
вновь пытался не знать. Поспевал ледостава
уж срок. В его, того срока, тени
я опять каждой ночью суда);
чему этою светлою блажью диджея…
– раздвинув, как сёдзи, здубов с колбаснёй
автохтонов («Пей пиво» etc.) партаже, – …я
обязан? – ворвался мотив вдруг, свежее
октябрьской ночи у входа, – заснёт
синий корпус, четырежды двадцать ослепших
окон, матовеющих хной фонаря, лещадь
стёжки, порезавшей лагерный сквер
на ромбы кустов, по ночному влажна и, usque
adeo, взяв спуск
со второго на первый (я был в этот час
поэтически пьян), слева дверь, скриииип, порог,
коридор, вон бильярдная, стоп. Затачал
вдоль перил бусенец. Я вышел в. Пригорок
и сквер и BLOCUL 1 и – ушли за меня.
Твоя дверь заперта оказалась. Заснять
отказалась фрагмент этот память, и долго
в ночи мы: вдвоём, но… молчим. Только голком
вдали виртуальный дуплет был разъят.
Я вернулся на звук и поднялся к себе. Но,
как Пруста – бисквит, в давний радостный мрак
тот запавший мотив меня вв. Постепенно
всё сходит на да, остаются одни номера,
соответные полкам тебе
столько верной души кладовой, как же просто
сейчас занепомнить иную в них связь,
и теперь всё затеряно в целом, короста
истлела на швах, так что каждая росстань –
как сказочный тривиум: всюду нельзя
без утрат. Без, куда б ни, утрат магистрали.
Ибо качество прошлости равнобесправит
в вчерашнем мистрали и засмердь мочи
у сортира. Ни «скриииип», ни тот мерный чит,
ни в лучах перначи
фонарей во дворе не способен я выплести из
единичного слепка с событий и чувств
позади, талисмальты, отпавшей – блестит и
седою слезой замерла – от (причуд
архивария с залежью жизни гибрид)
панорамы былого. И пусть не горит
уже память-мангал, но любого из углей
довольно началу огня и, в лесу ли,
в лесу ли людей, ли домов, ли идей, при
скоплении мрака ли, света ли, всюду
сеян пожар отболевшего, скорый на всход.
И словно как вновь, прихвативши посуду
с собой для воды, я пускаюсь в поход
(слева старые пёры пасут
велезадых коров, справа топь – отступивших
озёрец послед) к поселковым ключам
да колодцам с прыщавым n или из иже
с ним схожих, что клоны, кем-то. В низи же
(мы шли через холм), повторюсь, нас встречал
посёлок. Совсем как сейчас – персонально
меня: вдалеке шифер крыш точно кросна на
линии фронта небес и земли
(никак мойр на неё с них повыселили,
и, взяв седили
верётен, те забросили ткать на людей
и смешались с людьми) и, конечно, забор
за забором за бором заборов (в смальте
вдруг порой кажут нутрь, впавшие в ступор,
как в глянцевой плоскости фото, черты
вечнобеглых вещей: без – как мизер – дощатых
стен магалы своей «титуль» не чует,
добро, ротор истории вновь к Ильичу и
дальше по списку её довращал – тын
славный периметру оной, ох, светит).
Теоретики дули коньяк, практики
дули на дули углей. На рассвете
ты слева проснулась, я справа. Хи-хи.
А слева от лева (в росе
весь, полог загнув на себя, кто-то зыкнул:
«Па-а-адъём!») твой косяк дуболомов продрал
заливные глаза, и хотя тотчас сник в нуль,
твой правый сосед, наподобие сигмы
свернувшись под кровом необщих с тобой одеял,
показал на лице что-то вроде «Мы с ***ей
уже, а у вас – всё в порядке?» … Местами
ткань сна издаёт во мне боль, как издать
не преминет мной крик наяву (чуть перста-
пальпанта киста
на ней, полная яда фрустральных секунд,
самых лезущих в память, в себе ощутит,
меццотинтной текстуры, блуждающий рунд)
мездра этой ткани распластом почти
во весь бодрственный дол, почти – кроме тех
сводящих день с ночью в барочном экспромте
сознанья мостов, на которых, как свежесть
морская, впиваема лунная свежесть
в просторной, пустой и простой немоте
уже, не в пример мне, уснувшего мира
в разверстом окне. Эстетический грех –
вот единственный грех, от души отмирать
не способный «за давностью лет», и к игре
в Фогельфрая не склонный, и рад
по ночам заточать вновь в стыда и отчаянья
склеп, чуть на жизни не ставящих крест.
Добытой водицей заправлен был чайник,
повиснув над пламенем, вслед за ночами
с трещаньем и чадом идущим на вскрес.
Я вылез, балбес, и отправился в лес, где
оправился, снова вернулся, на клейстер
похожей овсянки поел лишь и сразу
исчез, унося свой мобильный Шираз.
Всё! – в трансе, sic transit,
смотаться куда-то, в лес в лес… Так стоял
я в январском снегу, когда боль позвала.
И, меж мною и мною изъяв расстоянья
времён и пространств, «Суд идёт!», лал-ла-лааа,
снег, деревни, дома, осиянна лазурь,
всё одето туманом в чеканском лесу.
Ночь опрокинулась, зло перекрякнул диван подо
мной, взгляд схватил, привороженный западом
тёмной квартиры моей, чёрнотлую глазурь (на
чёрном же скине вокруг) лакированной створищи
шкафа, неровно политой окном и луной над
абрисом 9-ярусных стойл за окном (всё ещё
два-три горят в них неярко стекла как бы гнойных
цветов: то плебс занимает у ночи
мыла ль насущного, вчуже ль молофьи до легома
с тушей инертной обрыдлого спутника жизни).
Помню сейчас, что и не было сборов олеговых,
не было «в душу смотрящего взора далекого»,
то есть ни цель, наводящая путь, и, кажись, ни
собственно путь (ведь случается так, что конечности
чутче мозгов) не ясны, лишь очнулся я в млечности
круглой окрест фонаря приминающим снег vers
русла проспекта Войны.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.