Сборник 2

"Снисхождение к нам!
Мы ведем постоянно сраженье
на границах Грядущего и Беспредельного!
О снисхождение к нам,
к нашим ощибкам, грехам!"

Аполлинер

Торопливая вечность

Свободная поэма

ДЕТСТВО

1

Сменю квартиру на кварталы,
пойду, как в дым пороховой,
туда, где снег чернеет талый,
бряцать и плакать про кого? –
нибудь.
В манере сироты
он из бумажной пустоты
возникнет и протянет руки –
косые палочки свои,
чтоб хлеб жевать без поз и трюков,
лишь крупной солью посолив.

2.

Просыпался и – вроде живой! –
за водой уходил спозаранку,
с удовольствием брел на Фонтанку
за вонючей водой питьевой.

Хорошо, что всего-то делов –
котелок принести трехлитровый,
к тете Вере зайти Ивановой –
обещала на праздники дров...

Вспоминаю, как страшный роман,
исхудалые наши улыбки,
что цвели, как живые ошибки
операции “Мрак и туман”.

3.

Не знаю, как могло случиться,
что залетела в гости к нам
такая редкостная птица –
американский капитан.

Крутилась елка на паркете,
блестела чисто и светло,
уже давно-давно на свете
нигде так не было тепло.

А  он стоял в больших ботинках,
чужой и страшный – потому
ходили мы по залу тихо,
не подходили мы к нему.

Зачем он – черный, а не белый?
Зачем – перчатка на руке?
Ему мы “Джемс Кеннеди” спели,
на русском, правда, языке.

Потом подарки нам дарили,
вела Снегурочка им счет,
и взрослые нам говорили,
чтоб мы попрыгали еще.

Но мы сидели в теплом зале
и, от игрушек далеки,
к себе подарки прижимали –
доверху полные кульки.

А он, таких как будто лакомств
не видел в жизни никогда,
смотрел на нас – и вдруг заплакал,
не отвернувшись никуда.

По радио играли марши,
напоминая, что – война...
И плакал он и – все не наши –
на нем звенели ордена.

4.

Такие запомнит картины
видавшая виды земля –
под окнами нашей квартиры
прохожий шаги замедлял.

Уж так он вытягивал шею,
уж так головою качал –
там запах столярного клея
богатый обед обещал.

А в доме сосновая стружка
морозною пахла зимой –
прабабушка – божья старушка
работу носила домой.

Ей все выдавали по норме –
детали и шкурку и клей.
Семнадцатый табельный номер
в артели присвоили ей.

Отбросив удел свой старинный,
привычкам своим вопреки,
прабабушки делали мины,
как раньше пекли пироги.

5.

Декабрьский день стоял – красавец,
стояло солнце на пути,
плевок звенел, земли касаясь,
чтоб было радостней идти.

Мы часто за водой ходили,
ведерко, чайник  - и с концом!
Но в этот раз событья были:
с пустой авоськой, вниз лицом,

не шевелясь и не вздыхая,
как будто бы в счастливом сне,
лежал мужчина, отдыхая –
так бабушка сказала мне...

С водой мы подходили к дому,
и там же, ожидая нас,
лежал он как-то по-другому,
как будто меньше стал за час:

он, раздарив себя задаром,
лежал, обструган до костей.
И в синем небе белым паром
дымился... Просто, без затей,

мальчишке – будущий последний
с известным шиком показал
секрет, чтоб  этот семилетний
себе на память завязал:

“Лишь это белое на синем
останется, и все дела!..”

А бабушку – как подкосили:
зря только воду пролила.

6.

Растративши молодость бурно,
соседка была непростой –
с ума она пол-Петербурга
сводила своей красотой.

На кухне про то говорили,
взирая с тоской на пайки –
там прошлое честно делили,
рукою касаясь руки.

А я был воробушка вроде,
но дважды уже прочитал
стихи о восставшем народе
и про революции шквал.

И я, хоть совсем невеличка,
бывал не по-детски сердит:
зачем моя мать – большевичка –
с графиней на кухне сидит!

Но женщины вместе стирали
и хвойный готовили сок,
и обе кусить мне давали
свой глиняный хлебный кусок.

И вместе в окошко глядели,
и даже – у каждой своя –
коптилки их рядом горели...

А выжили – мама и я.

7.

В оперной студии консерватории
преподавались – такие! – истории:
гангстеры, Чаплин и джаз,
Но окруженный сердитыми лицами
пешей и конной голодной милиции
вход был туда не про нас.

Там восхищались “Индийской гробницею” –
как путешествовал граф за границею,
гордо выпячивал грудь...
Но удавалось и с нашего берега
фильмы трофейной коллекции Геринга
нам ненароком взглянуть.

После блаженства короткого райского
ночью мне снилась семья самурайская:
веер...клинок...карнавал...
красные вишни и желтые лилии...
лысый военный с японской фамилией
мальчику чай наливал...

8.

Вот возьмите, к примеру, ворону –
как сидит, как летит, как поет!
Оживляя зеленую крону,
не сбиваясь с хорошего тону,
на деревьях свободно живет.

Вот возьмите, к примеру, собаку –
как доверчиво лапу дает!
Он не видел их в жизни, однако,
он читал и немножечко плакал
про “Каштанку” всю ночь напролет.

А назавтра был праздник. Тринадцать
полновесных, одно к одному –
он теперь мог борьбой заниматься
и почти в комсомол приниматься –
щедрых лет присудили ему.

А назавтра меж баней и школой
проходил он обычным путем –
три скамейки на площади голой,
неизвестные школе глаголы,
запах воблы и пиво ручьем.

Он убийство там видел и драку
и четыре патрона нашел,
но впервые увидел собаку
и застыл – как ударен с размаху –
и погладить ее подошел.

А усатый, что ботал по фене –
распрямился в недюжинный рост,
подпружиненный, синий трофейный
вынул нож, засвистел, как на сцене,
наклонился и вырвал ей хвост.

...''Он ” отвесил губу некрасиво,
в животе словно грянул запал,
и японская белая сила
подхватила “его”, раскрутила,
чтоб ногой ниже уха попал.

Все остались сидеть, как сидели,
“он” стоял, ожидая конца...
Вышел Сам в долгополой шинели –
пять церквей сквозь рубашку глядели –
“Говорю. Не дуплить. Огольца.”

... Тот лежал на земле небогато,
не мигая глядел в пустоту...

И впервые большие ребята
обходили “его” за версту.

9.

На суде перед самым концом  -
поседевший, но с легким лицом,
с недоверьем в глазах его узких,
говорящий неважно по-русски,
вышел эксперт, китайский инструктор,
переломов и трещин конструктор,
дважды в день, приходя на работу,
кто увечил морскую пехоту.

Он сказал, избегая глагола:
“Мальчик – нет! Шаолиньская школа!
Вот такая!” и обмерший зал
от локтей и когтей задрожал.

А потом, отменив представленье,
предал для “него” приглашенье.
Прокурорша над детским надзором
назвала  нашим позором
этот случай, и школу, и суд,
и отцов, что детей не пасут...
Но теперь он и дома и в школе
должен быть на особом контроле!

Плотоядно -  “Красивая стерва!
Вот такую бы...”  - сплюнул и нервно
покосившись на ломаный стул,
за спиною конвойный вздохнул.

11.

Пианино и столик с узором...
От подруг не тая ничего,
прокурорша над детским надзором
с голубым обжигающим взором
дважды в месяц впускала его.

Затемнялося око плафона...
И Вертинский, картавя тайком,
на раскрытом конце граммофона -.
не растрелянно, но запрещенно –
распускался прекрасным цветком.

“Вы читали стихи, Вы считали грехи,
Вы сегодня, как ангел чисты.
Бросьте думу свою, места хватит в раю.
Вы усните, а я Вам спою...”

Словно бы ничего не случалось,
словно бы не стреляли их влет,
в темноте все на свете прощалось,
и Земля под ногами вращалась,
и пронзителен был тот полет,

разворот танцевального шага,
ускользающей тени вослед...
плавность линии...дрожь и отвага...
запах яблок... соленая влага
на губах... и четырнадцать лет
на любовь получали билет.

Но однажды сказали соседи:
“Здесь она не живет!” И к тому ж
он не знал, что соседям ответить
на вопросы тяжелые эти:
кто он ей – то ли сын, то ли муж?

Лишь позднее ему в Комсомоле
разъяснили – такие дела:
как ни грели ее, ни кололи,
от болезни – внематочной, что ли? –
в одночасье она умерла.

12.
...А в чем душа его живая,
и что она переживает
и понарошку и всерьез
под звон монет, под стук колес?
Застыла у какой черты,
охрипшая от немоты?
Я отбываю в отпуск летом,
бегу по проходным дворам,
жую трамвайные билеты,
вверяюсь разным докторам...
Но никогда не забываю,
что в двух шагах – душа живая,
себя в молчании храня,
когда-то тронула меня.

13.

Детству весело было,
детство все-таки жило
и даже – высшая милость! –
дурандой не подавилось.

Детство вышло куда-то
с площади у “Гиганта”,
где вешали пленных фрицев –
словно с пудрой на лицах.


Рецензии