Сдача история одного впечатления
Вначале было сон, потом уж - сын, за ними – Солнце,
потом отец (святой?), и Дух, и духа тень,
потом воитель, бок кровавый, новый день,
луч, переносный смысл, меч оборонца,
артезианский ход. Потом - стекло и муха,
дальнейшее смешно как Дон-Кихот:
Гомер прыщавый зрение от слуха
смог отделить, и тотчас рот
до фонаря возбух в хард-чехарде вселенной
всеобъедаемой, всенервной, словно тик,
всетленной (мог сказать «обыкновенной»,
когда б не Хулио, Иосиф или Рик).
Словами говорить – уже большая наглость.
В стихах воспеть фонтан, – похоже, что вдвойне.
И это говорит во мне однооглас(з)ность,
пришедшая взасос, в каком-то сладком сне.
Прослойка на щеке – мы жаждем очутиться
в истории другой (репейник на мели,
литая – из камней – обветренная птица
летает на полях раздувшейся земли).
Моргало и пустырь – два самозванца в робах
наперекор – ещё – веснегу на дворе.
Я величаю жизнь «окном, где смотрят в оба» -
в сугроб, а также вдаль, то есть туда, где ре-
анимация, и культ, и мультконвеер,
где сбавив темп, вот так, костями не шур-шат,
и где до лампы всем и нимб, и крайний север,
когда, скульптурно наг, ты смотришь наугад.
И вдруг - незаменим, раз снегом ... занесло,
как дуру ту, с веслом, - кругом кусты, три парки,
припарки, змеи, словом, барахло
(ещё плебеи, докеры и арки).
Дезинкарнация, навеянное слово
шершавой чешуёй дыш-огненного дня,
Зачем твердил «всё повторится снова»,
по парапетам папертей гоня
то тень свою, то отраженье тени,
(листок пурпурный бился не увять),
рождён в рубашке, слепнет волглый гений,
шепча под нос: «всё повторится вспять».
Расчёска в голове – не росчерк на бумаге,
точнее на экране; впрочем, ночь
отвергнет весь канцелярийский лагерь,
в котором проще быть невмочь.
Завидный - не жених, а женихова доля:
болтаться на кресте венеромарсых уз
меж личиком дитя, стаканом алкоголя,
и щупальцами ласк, намотанных на ус.
Сиё – не пред-посыл, а очертанье грома,
чей шелест горизонт проносит искоса.
Вердикт нам сообщит - сам не в себе - потомок,
пристёгнутый к душе беспомощного пса.
Зелёный май воспрянул как повстанец,
как опытный боец каракулевых битв.
Всё зелено кругом и век – протуберанец
очком своим играет, дразнит и манит,
что я готов назвать какой-то новый танец
словцом нелепым как «архимандрит».
Настолько же проста обременённость лета,
(бушующей воды раскосая стезя,
да негасимая, как солнце, сигарета,
да развлекающиеся голоса),
как, в атомных страстях срывая скорость света,
исшедшие терпеньем небеса.
Пришедший в город-пик – ещё не прихожанин.
Зашитый - как дитя в сутулость рукавиц -
в дневной калейдоскоп, по ходу ожиданий
я вижу в пустоте как, будто мяч, завис
пупырчатый гонец, ни молодой, ни ранний,
оттуда, что потом, что головою вниз.
А в жилах не бетон - кровь содержащий никель,
изыдем навсегда как некогда проникли:
исчадьем рая, дутым сапогом,
как говорливый, всё несущий ком,
раствор железа на квадратный метр соли.
Прогоним мысль по мозгу: то ли
ещё случится в энной части суток,
в ник-чемный, непроизносимый промежуток
меж двух огней в глубоководности траншеи,
ан-атомично говоря, - трахеи,
там где живут вповалку страхи, в звуки
заправленные, как рубаха в брюки.
Румянец на щеках от щекотливых тем,
от шелудивых как шёлкоторговки,
но что поделать, я так часто нем,
что изредка подвержен - не напасти,
но недугообразной этой страсти –
юродствуя, бродить по толще стен
своей бытовки или же духовки,
и крыть словами, разрывая пасть
Пегасу, бронированному брату,
забывшего про спесь свою и масть.
Недолог ныне век коней, ладей,
коров и птиц, недаром, что когда-то
мечтали мы о вечной мерзлоте
и кратком избавленьи от мордатых.
Пещероброд, и присно и в веках,
кромешный вор с зачатками расстриги,
я, как и все, лелею каждый взмах
отлитой в бронзе палки-выручалки,
раз благоволен жить на этой свалке,
причём не просто жить, а задарма.
И сочинять прижизненные книги,
набить медяк божественной трухой
и, взгляд воткнув за ближние дома,
увидеть как сморкается глухой.
На игрищах пространственного эха,
изгибах неблагообразных губ,
кто беспощадней: массовик-утеха
иль молчаливый душегуб?
Мы рядом падаем с, прогнутой костью, планкой,
распространяя сор избы.
Любовь никак не хочет быть беглянкой,
причастием табак-трубы.
Немногословный, даже в тяжких муках,
тем паче в свете чар,
разумный род отбрасывает руки,
чтоб дунуть на пожар,
и, жаля жалостью, уморно корчит рожи
потомкам и своим.
Не кровь, а слёзы приливают к коже,
когда мы говорим,
преодолев рассудочность избытка
и трезвый шум могил,
в шутейских водах, хоронясь от пытки
того, что не смогли.
Обзаведясь, не к месту, маской старца,
нелепо наклонясь,
умеем то неистово скитаться,
то падать в пляс,
идти навстречу, и желать возмездья,
клясть, как бревно, тщету,
и выдавить, бесслёзно, каплю меди
в последнюю черту.
А за чертой, уже при вскрытых венах,
забивши стрелкой час,
прийти опять, восторженно и тленно,
так, будто в первый раз.
Зачарованный ясной девицей, и везучий, словно, сова,
я привык иногда посмеиваться, опустив на закат рукава.
Я привык обращаться по отчеству к голубым в желтизне облакам
и весомые космы расчёсывать всем кометам, ушедшим в бега.
В чёрных дырах шуты и помещики мне восточные песни поют,
и старик, на кукушке помешанный, охраняет засушенный пруд.
Очевидцы творенья проворного, трюкачи бесноватых небес
утверждают, что время своровано вездеходами, жившими здесь.
Вот блестящий порог,
заводной интерьер перемены,
запусти только ток,
затанцует, как ширма, сирена,
раструбив во всю прыть
как прожил – от греха и подальше,
если что и укрыть,
так безбрежную Арктику фальши
всем для всех. Впереди
расстояние, равное света
скоростям, у реки
нет воды, протяжённости, цвета,
горизонт - снизу вверх,
значит шаг - не душа - нараспашку.
Галактический сквер
не усыпан золой и ромашкой,
различим только свист,
будто прорезь - от уха до уха,
и бродячая высь
с узелками случайного пуха.
Раскрашен Христ, расхристан Кришна,
кощей из Кащенко бежит,
Геракл в деревне лечит грыжу,
**** русалок Вечный Жид.
Там Поттер хлещет портер вяло,
Де Сад сбывает адидас,
горилкой запивает сало
Царь Соломон, а Барабас
так барабанит, что у Евы
звенит под мантией вожжа.
И, не стыдясь, крадёт консервы
у Дон Хуана Дон Жуан.
Там Колобок, ума палата,
колдует в юрте Колчака,
Атос швыряет мирный атом
в Сафо, у здания ЧК.
Там Ахиллес от черепахи
бежит, и чахнет Бежин луг,
и нет чудес, но чем-то пахнет.
И ищет вновь Иван иглу.
Закован в монумент, не раненый, не мёртвый,
но более того. Посмертный этот склеп
на месте людном – площадная прорва,
всосавшая в себя так много лет.
И не вернуться, ведь душа – в потёмках,
пока гуляет память напоказ,
а истукану дальние потомки
страны глупцов опять мозолят глаз.
Но девки – далеко, там у помоста,
да и стихи не хлещут у виска.
Терпел всю жизнь от маленького роста,
теперь на всех взирает свысока.
Так и стоит, вокруг лишь смрад вороний,
фонтаны, лавки, пиво, лужи, мат.
Он ясно написал «нерукотворный»,
его впаяли в рукодельный ад
благожелатели, чья похвала достала
за столько зим, как раньше клевета.
Бессмертному всё не начать сначала,
как не открыть болтающему рта.
Закончим с памятью, помятой, но почтенной,
чуть дальше, в самый дальний погребок,
ползком спускаясь, катишь со всех ног,
круша пятак о гобелен настенный.
Здесь вечный мат, премудрость не мудра,
по всем статьям - прозрение позора,
на чердаке – бриллиантовая штора,
заходит солнце с самого утра.
Не видно тень, когда кругом светло,
ищейки бродят в масках попугаев,
в кофейнике кипит вода сырая,
и, всем на радость, побеждает зло.
Гоняют мяч резиновые зайцы
командами по лесу сто на сто
и там бывает страшно оттого,
что, кроме шуток, нечего бояться.
Так дребезжащий в недрах хор
привычек растворяется, и пламя
осадка укрепляет договор:
ты вновь ничей, но с теми же правами,
которых был и навсегда лишён,
и смотришь вверх, где падают скворечни
туда, где нет ни сеток, ни сторон,
и, разумеется, нет никаких наречий.
Обратное тому, что движется вперёд,
с таким же чувством юмора и превосходства
относит к прошлому, и этот год,
как и другие, стоит числить по два.
Бесспорен не скользящий элемент,
но искривлённая наследственность остатка.
Нечёткий строй как бы минувших лет
ты повстречаешь в промежутке кратком,
похожем на рубиновую нить.
Забудь о голых судорогах экстаза,
когда ты будешь долго говорить
с самим собой, растягивая фразу
от удивленья, с тем, кого в сей час
ты представляешь, жалуясь истошно
на неизвестность, с нею торопясь.
Всё будет, и всерьёз, и понарошку,
как в детстве, когда, падая назад,
я вспоминал и парк, и зоосад,
и знал, что шествую, поверив не ногам,
а сбитой на пол-метра табуретке.
Свободна зона, спрятанная в клетке.
Неисправимо то, что мнится нам
от фанфаронства только безупречным.
Так травами напичкана роса.
И так молитва, ставши сгустком речи,
к молчанья вынуждает небеса.
Мы любим с тобой всеми
страдальцами, мудрецами, заступниками,
мы любим камнями, плотинами, поездами, сошедшими с рельс.
Нас окружают едоки, ездоки, монументы, кретины и умники,
путники, почему-то чаще торопящиеся отсель.
Личность что-то теряет, когда уже не способна на раздвоение
(для любви не существует места, есть только сумма мест),
и голос свыше, тем более отчётливый,
не заменит глубокого со-мнения,
попав в точку, он скорее просто возвысит спесь.
На великих сражениях учатся дети, рисуя подбитые танки,
на любви – лица другого возраста,
застигнутые на половине пути,
чтобы, вцепившись в шею, как в чужой материк, мустанга
почувствовать то, что могло и не произойти.
Заклёванный в броню, утрирую безбожно
в скоплении квартир не посвист соловья,
но окрик сточных губ, заласканных как кошка,
построчным языком просроченного дня.
Не знаю как кому, но жажда очутиться -
уже не важно где – безлюдна как стена,
и взгляд в неё упёрт, и лицезришь не лица,
а хлёсткий пейзаж, затёртый дотемна.
Моргало и пустырь - как узник с днём ареста,
но мочит землю дождь, и вычурна листва.
Живёшь, что Посейдон, - всегда на мокром месте,
а если смотришь вдаль - не надо удальства.
Чем больше города, тем вечера короче
и тоньше голоса, и некому кивнуть,
и ёмкий портатив телесной оболочки
заверченным винтом окутывает путь.
Сутулится ландшафт, и тишина ржавеет,
так странно быть собой, словами говорить,
глядеть куда-то вверх, вытягивая шею
и с парками болтать, как водится, за нить.
Гордиться только тем, что было не нарочно
прожить вне всех фемид, не трогая весов,
и странником ночи влететь в одно окошко,
где двери не скрипят, тем более - засов.
Свидетельство о публикации №102111100625