Алатырь Игоря Сибирянина

АЛАТЫРЬ ИГОРЯ СИБИРЯНИНА.
(статья из сборника “СЛОВА” Н.Н. 1998)


Я не рисую лубок, не сказку глаголю,
просто остатком души кирпичное поле
тщетно пытаюсь засеять…


Обращаясь к творчеству любого современного поэта, исследователь всегда испытывает определенные затруднения. Эпоха постмодернизма с ее принципом “цитатности” и стремлением переосмыслить канонизированные “золотым”, “серебряным” веком или так называемой поэзии “третьей волны” традиции изображения человека и мира в какой-то степени побуждает строить анализ лирики на четком разграничении своего и не своего. Такой подход верен, но иногда он во многом препятствует полноценному раскрытию художественного своеобразия и проблематики творчества поэта. Известное мнение о том, что в конце века поэзия неизбежно обращается к его началу, без сомнения справедливо (так литературоведы справедливо говорят о перевоплощении трех литературных течений начала века – символизма, акмеизма и футуризма в современные метареализм, презентизм и концептуализм), однако нам также интересна традиция не с точки зрения ее преломления в сознании современного литератора, а сточки зрения ее функционирования в тексте произведения с целью создания художественного образа. Речь здесь идет не об аллюзиях или вариациях на тему, а о традициях, совершенно независимых от авторского намерения, ставших почти априорными, утративших свою основную ценность для использующего их писателя – ассоциативность. В своей единственной - номинативной – функции они уподобляются СЛОВУ, употребляемому изолированно, вне контекста.
С этой точки зрения некоторые темы, мотивы, образы поэзии предшественников во многих стихотворениях И. Сибирянина не являются аллюзиями, способствующими раскрытию авторской идеи (то есть не побуждают читателя обращаться к тем произведениям, из которых они были заимствованы и которые не помогают уяснить смысл образа), они скорее суть псевдоаллюзии. Так, например, “сумрачный сад” в 14-ом сонете “Калигулы” не имеет ничего общего с “сумрачным лесом” Данте, ни с Гефсиманским садом, хотя эти ассоциации непроизвольно напрашиваются.
Эпиграф из М. Лермонтова “Сквозь туман кремнистый путь блестит…”, предваряющий стихотворение “Полет”, устанавливает лишь формальную связь со стихотворением “Выхожу один я на дорогу”. Лермонтовская строка может выступать таким же полноправным элементом стихотворения, как и другие, “авторские” строки. Псевдоним поэта – Сибирянин – никоим образом не связывает его лирику с творчеством известного эгофутуриста. Таких примеров (особенно “скрытых” цитат) в стихах И. Сибирянина можно обнаружить много. Чтобы выяснить, насколько оправдана псевдоаллюзивность лирики, обратимся к анализу некоторых художественно-философских принципов поэта. Одним из основных структурных элементов художественного мира И. Сибирянина является категория времени. Миг настоящего, зафиксированный в момент совершения, находится в неразрывной связи с моментом прошлого, уже свершившегося. Прошлое само по себе не имеет ценности, оно находится в своеобразной зависимости от настоящего. Поэт волен распоряжаться им как угодно.
Я, осколок природы, без надежды на чудо
пытаюсь порвать сиюминутные сети
худого добра и доброго худа
груза прошедших столетий.
Прошлое, свершившееся уподобляется мертвому, возвращение которого невозможно.
“…выпиваешь рюмку “Столичной” за стыд
обожженных глаз. Разлуки
ты обменял на хлеб насущный и кресты
дубовые для родителей. Слухи
распускаются веером, как фонтан
после кислотного дождя или розы
в скрипучие сибирские морозы
на могиле погибшей подруги. В стакан
осторожно спускается выдохшаяся водка… “
Таким образом, “обожженные глаза”, “кресты дубовые для родителей”, “могила погибшей подруги”, “выдохшаяся водка” становятся сигналами необратимости времени. Необратимость свершившегося обусловлена не динамикой развития окружающей действительности, которая даже если и показана в движении, то в движении застывшем, зафиксированном (как, например, в стихотворении “Шелест 1”), а неизбежность того пути, по которому человек идет от рождения к смерти.
“…Осел, превратившись в поезд, двигал упрямо в глубь
территории, чье пространство, после команды “Пли!”
сужается до размеров булыжника, а не Земли,
чтобы, воскресши, вернуться погибшие не смогли.
Движется сам человек, а не объективная действительность, каждый факт которого неизменно становится прошлым. Уходящая реальность представлена в различных ипостасях: история (лирическому герою “скучно воспринимать // данную на двух –трех страницах // информацию, вбитую под стекло, // о многовековых поллюциях// императоров…”; “скелет динозавра” рассыпается “под взглядом Бердяева”, у которого “усы и борода истлели”; Нижнему Новгороду (в стихотворении “Памяти г. Горького”) нечем “доказать свою новость”; природа (“Зима, любезная в начале,// бывает далее несносна…”, лирический герой, “проворонивший весну”, видит, что “чахлые клены” уже “прилизаны пылью”, “листья уже распустились”; в другом стихотворении “желторотый птенец” меняет гнездо “на невозможность назад желторотым вернуться”); быт (“лампочка перегорела”, “выдохшаяся водка”, “…на бумаге едва заметны// следы шоколадной конфеты”). Когда речь идет о поэтическом творчестве, мы видим ту же тенденцию:
“…Вхожу в церковь почти убитый
встречей с нищим, неудобным, как пистолет,
из которого были застрелены Пушкин,
Лермонтов и хотел быть застреленным Блок”.
Или:
“…Трактора Мандельштама увозят
на четыре дороги вперед.
Волки русые лапы занозят,
а меня кто-то дальше зовет”.
Или:
“…Живой человек интересней, чем слива,
Березин живее, чем Пушкин”.
И т.п.
Таким образом, жизнь человека в лирике Игоря Сибирянина оказывается обусловленной постоянным движением во времени и в пространстве. Тому, что уже “было”, поэт противопоставляет настоящее, сиюминутное бытие. Онтологичен лишь сам процесс движения, тогда как объекты и явления прошлого и будущего не являются сущностными. С этой точки зрения глубокий художественно-философский смысл приобретает мотив дороги:
“…И вот уж с влажностью гриппозной
твой кашель слышен на вокзале”.
ххх
“…Мать пела: “Во саду ли…” –
под аккомпанемент автодорожный”.
ххх
“…С детства тянуло на Запад, а ехал всегда на Восток…”
Возникает впечатление, что именно динамикой “перемещения” обуславливается и композиционная структура поэтического сборника. Действительно, практически каждая из девяти частей книги завершается стихотворением, в котором так или иначе возникает мотив дороги: “ …Мне хочется плыть по Великой когда-то реке…” (в конце 4-ой части); образ вокзала (в конце 2-ой); Браденбургские ворота (в конце 3-ей); “ …У меня же впереди дорога// без конца и края…”, противопоставление “блуждающего почерка языку неживого огня” (в конце 6-ой); стихотворения “Падение”, “Полет” (8-ая часть), “Полет на Сириус” (9-ая часть) и т.п.
В одном из стихотворений И. Сибирянина читаем:
“…Жизнь всегда в настоящем, в сиюминутном,
будущее ее безобразно и безрассудно;
прошлого нет, оно беспредметно, безлюдно,
беспочвенно и бессонно”.
Миг натоящего значим лишь тогда, когда он запечатлен в Слове. Понятие о Слове здесь не только существенный компонент идеи логосности (один из частых образов в лирике Сибирянина – Иисус Христос как воплощенное Слово), но и один из элементов антиномии Слова Живого (устного, сказуемого в данный момент) и Слова мертвого (письменного, уже сказанного): ”бумага это будущий пепел, развеянный по ветру”; новому слову поэта противопоставлено пение “Товарища попа”, производящее впечатление магнитофонной записи.
С этой точки зрения традиция (тема, мотив, образ предшественников) как факт прошлого беспредметна, иллюзорна. Например, конфликт “крестной силы” и “чмокающей нечисти” в стихотворении “Слышу плач Ярославны…”, реализующийся на первый взгляд почти в духе поэмы А.Блока “Двенадцать” (противопоставление христианской этической нормы и революционного духа разрушения) оказывается в конечном счете лишь сном, приснившимся великому поэту.
Использование И. Сибиряниным “Слова, уже сказанного” нельзя с полной убежденностью назвать постмодернистской “игрой, думается, что здесь мы имеем дело с лирическим героем – поэтом и философом, осуществляющим свои поиски истины в рамках опыта предшествующих поэтов (Лермонтов, Блок, Мандельштам, Бродский и др.), пытающимся найти свое “живое” слово, опираясь на уже существующий “частокол из слов, //готовый взметнуться соколом вверх,// либо в труху обратиться, как гроб,// тысячи лет пролежавший в земле.”
Слово у Сибирянина – это не не мандельштамовский “Камень” и не “часть речи” И. Бродского, призванная заполнить пустоту и бессмысленность бытия, это величайшая сила, до времени скрытая, как волшебный Алатырь, непознаваемая, как Добро и Зло, неуправляемая, как вдохновение, данное от Бога.
“…И слово, в слове отражаясь,
премного благодарно будет
тому, кто не выходит в люди,
а утверждает, обнажая
колени, груди, локти, душу…”
Таким образом, поиск сущностного, вечного Слова, “равного Богу”, способного связать прошлое и настоящее, наполнить значением движение человека во времени и пространстве, становится смыслом существования лирического героя-поэта:
“…Я дышу для единственной фразы,
от которой мне будет дано
уважение к черному глазу
на раскрытое ночью окно… “


А. Журавлев


Рецензии