Modus vivendi
вспорхнувших слов невмочь уже мне
едва мерцающую нить.
В апоплексическом круженьи
приставки, суффиксы - сиречь,
крупицы нежные словесных
метеоритов, нашу речь
порой пронзающих прелестно -
ушей, казалось бы, ничьих
вовек не смогут потревожить,
как одинокий чахлый чих
Вселенский вызвать мор не может.
Но все же - что, коль это тех
случайных звуков нынче живо
и до сих пор на свой огрех
живую требует наживу?
Что, если каждый писк и всхлип
на граммпластинку мирозданья
бороздкой крохотною влип
в подобострастном ожиданье
того волшебного числа
неповторимых оборотов,
когда послушная игла
с витка соскочит вдруг. Работу
свою прервет и, засбоив
в завороженном повтореньи,
обмолвки призрачной мотив
интерпретирует в творенье
самостоятельное?
Где ж,
в каких архивах и подвалах,
обломки рухнувших надежд
и оговорок небывалых,
неразделенных душ, сердец
недообласканных, за биркой
кладовщика не свой конец,
но мановенье Музы пылкой
ждут, уповая на творца,
что, в конуре сырой и душной,
смахнув испарину с лица,
их оживит великодушно?
Ошуюю - табачный прах,
одесную - клочок бумаги
и в перепачканных руках -
круговорот чернильной влаги
на самом кончике пера
и жар горячечный, и скрежет
обшивки звуков до утра
на рифах рифм у побережья
необитаемого. Но
бессонной мучимый икотой
жилец насупротив в окно
случайно выглянет. Зевоту
едва подавит, силуэт
увидев мой в оконной раме,
и не заметит, как рассвет,
во тьме крадущийся дворами,
луну и звезды умыкнет.
В предвосхищении свиданья
манишкой белою блеснет
бродячий кот и, в ожиданьи
любовниц, тополь, сизый куст
и скаты «Опеля» пометит.
Увы, двор холоден и пуст,
и никому на этом свете
нет дела в этот ранний час
ни до кота, ни до поэта,
ни до оптических прикрас
зари, художественно вдетой
в оправы луж.
Какой соблазн,
поддавшись бесу искушенья,
как можно дольше шторки глаз
не размежать при пробужденьи.
И отпечатанный внутри
зрачков абсурд ночной дразнящий
житейским правилам игры
не подчинять, как надлежаще
по умолчанию, пока
не привлечет вниманье наше
на пятке нового носка
дыра бесстыжая.
Однажды,
с размаху бухнувшись во тьму
слепого обморока, лежа,
успел учуять - к моему
перекосившемуся кожей
лицу склоняется, сопя
от предвкушения забавы,
осоловевшая толпа
доброжелателей кудрявых.
И, крыльям мельничным сродни,
десятки рук, артритным хрустом
хрипя, вращаются в тени
нагромождений рыхлых бюстов.
И, на мгновение застыв
в холодном сквере, чей-то лепет
несется вспять стремглав, мотив
чужого бреда в птичий щебет
преобразуя. Тормозных
колодок визги - в хохот злобный
то деревяшек духовых,
то медных хоботов. Подобно
аллегорическим плевкам -
смешно возмездие без отыгрыша -
уныло хлещут по щекам
дождя свинцовые горошины…
… и после, злым нашатырем
не задохнувшийся чуть, воглый,
я даровым поводырем
под локотки к скамейке мокрой
препровожден был и, в поту
глухого ужаса потребовав
у режиссера темноту
не мимолетную, но - небом
переодетую в формат
безвременья, увидел кадр
минувшей немощи, в квадрат
и в куб, и в бесконечность
мной возведенный вдруг, и речью
вновь овладев и вспомнив мать -
абстрактную, конечно, - тут же
в ответ зарекся помирать,
как это б ни было бы нужно
кому-то.
Кстати, эпизод,
невольно выуженный ночью,
скорее - выход, чем - восход
иль восхождение… Как, впрочем,
любое наше небытье -
кончина будь то, сон, безумье -
есть в подгоревшей пустоте
начинка только лишь, а в сумме -
не что иное, как набор
ингредиентов.
Толстый повар
пирог испорченный во двор
брезгливо вынесет, и свора
подачку жадно слопав, ждать
кормильца будет на пороге,
чтоб благодарно облизать
ему потом большие ноги…
Но я отвлекся - и опять,
в почетном сидя карауле,
позволил зрению проспать
момент вскипанья кофе.
Ту ли -
одну из множества цветов
оттенков, переливов, бликов -
для новорожденных слов,
еще не высохших да липких,
я выбрал краску?
В тот ли миг,
улыбки дьявольской не пряча,
к стеклу оконному приник,
парализованный удачей?
Так утопающий, уже
дыша пучиною соленой,
в дрожащем зыбью мираже
увидит зноем опаленный
среди безумья волн вдали
пустырь в оранжевых барханах
и караванов корабли,
плывущих в мареве багряном,
но, чудом выброшенный из
урчащих вод на берег острый,
сойдет с ума, узнав, что жизнь -
непроходимый дикий остров…
При переплавке в слитки слов
и остывании, под утро
меняют чувства цвет - как-будто
тварь осторожная покров
родной скрывает сообразно
окраскам сумерек, чтоб днем,
сияя радугой атласной
под солнцем царственным, огнем
лукавым вспыхнуть - только зритель
успеть рискнет перемигнуть -
и испариться, не насытив
восторга жаждущую грудь.
В свободные от жизни дни,
когда часы стоят, и видно,
как перед временем одни
нелепы мы и беззащитны,
в бокале яростным движеньем
хмельную радугу смешав,
с зеркальным нашим отраженьем
поднимем тост на брудершафт.
Разжижить душу и разъесть,
подобно кислоте шипящей,
предуготовлена уж смесь
гордыни вычурной и - чаще,
чем нам хотелось бы порой -
пьянящей праздности - коктейлем,
которым волей неземной,
как чудодейственным елеем,
поэт спасается, томим
то сладострастьем, то бессильем,
пока безбожно мы грешим,
расправив ангельские крылья…
Дрожала терпкая листва
в неубранном осеннем парке,
и чуть кружилась голова
в какофоническом припадке.
И сон, свернувшийся, как кровь
на воздух пролитая, ясно
мне снился наяву, и вновь
дневные вспыхивали краски.
И жалкий лепет старика -
косноязычный и беззубый -
с угрюмой прытью маньяка
в карман засовывала Муза.
И легкий на подъем сквозняк,
обрывки и отрепья бреда
давали тайный дивный знак
на продолжение беседы.
Еще не выверен маршрут
в беспамятство миров далеких.
Но губы терпеливо ждут
слова, пригодные для легких…
Свидетельство о публикации №101021400028