Башенные часы Чехии. Декабрь

Зоя Верт: литературный дневник

Опять декабрь.
Опять листает сухие сугробы позёмка,
а моя переплетённая родина
как молитвенник с золотым обрезом.
С куполов, словно снег, падает медная зелень и соль. Стук в груди, как и я, слышишь ты?
У святой Варвары из турецкого камня
с мокрого плеча
спустилась тесёмка,
бродов глаза
ослепли от ангельской наготы,
и в каждом замерзает слеза!
Ночь бьёт о стену мягкой главой совиной.
Я ж отыскать главу в Библии тщусь старинной —
все они тоже промёрзли до мозга костей,
открываю одну посередине — письмена осыпаются,
затмевая землю.
Обуйся,
пойдём мерить лёд!
Крутит куст
налепленный ус,
ветер в лесу колобродит.
Месяц чистит очков матовое стекло.
Идёт брадобрей Кукулин,
о подошву бритву наводит.
Молится — чтобы время бритвы
не истекло.
Листья не облетевшие
свои ослиные уши
мнут.
Вздыхаю —
боюсь попасться на удочку вербы,
надеть на шею серебристый хомут.
Застыл колокольный бим-бам
и бесконечно длится.
Дрожит Божий храм.
Как будто бредёт по холмам
давно мёртвый убийца.
Уже и ты научился пить?
Корчма сверкает в сумерках, как драгоценная брошь —
в такой зимней атласной тьме
пьяницы, возвращаясь домой,
слышат даже плач ландышей.
Не веришь?
Не верь.
Благослови тебя Бог.
Несколько дней назад,
найдя старое фото, я сам себе
заглянул в глаза...
и с завистью увидел в них свет,
которого нет.
Спокойной ночи,
Ваше Высочество.
Эта горстка слуг — Ваш сад!
А те сахарные головы на серебряном подносе —
Ваше Среднегорье!
Опускаюсь на колени,
ибо вы входите.
И единственная не замерзшая речка
трепещет в камне, как горячая боль,
а тот единственный иней, что остался,
зыркает из дыр овчарни, как два волчьих слезящихся
глаза.
Светает.
И все горькие женщины жмутся
к кафельной печке — щекой,
а потом и грудью —
хоть она ещё дремлет —
а потом и бёдрами,
ибо холод объемлет
всю округу, и на столах
лежат лишь дедовские руки, сдиравшие кожу
с яблок.
Так мало мужчин осталось в крае!
Амбары сопят,
тучи пыли и снега вздымая,
у трёх лип, где добрых сто лет
по ночам привидений встречал сосед,
до неба ворохом-сполохом дыбится
свет,
словно Амвросий пластами кладёт
в банку просвеченный солнцем мёд.
Сегодня тринадцатое.
Святая Люция ходит по краю
и пьёт
тьму-тьмущую,
так что весь грешный мир
в голове у неё
кругом идёт.
Вспоминаю бабку.
Однажды в пору страшной нужды
она разбила туфлей копилку — фарфоровую собаку,
и из разбитой тьмы посыпались монетки,
звеневшие годами
под белоснежной шерстью.
Этой призрачной ледяной пустыне
осталось одно —
последние сбереженья!
Вот лежит гигантское ухо посреди деревни,
вот поджатый хвост ползет по горам,
вот раскрытая пасть давится
размокшей перстью.
Только монет
нет как нет,
а закатилось под стог
собаке на поводок.
Где перезвон, тешивший слух старухи?
Лишь урчанье голодное
в белом разбитом брюхе.
Дует.
Мы говорим с тобой в этом году последний раз.
Скупыми словами.
Ведь с того морозного полдня,
когда неслушающимися руками
я затянул у тебя на горле
твой первый — и сразу же траурный —
галстук,
я будто утратил дар речи,
будто задушил в себе всё.
В чём ещё признаться?
О чём умолчать?
Осталось коснуться рукой —
предупредить,
обласкать,
и мир оглянётся
со странной улыбкой
глухонемого.
Ведь я ничего не знаю!
Знаю только
про эту землю.
Что она вздымается в нас
крутизной отчаянья.
Что она распростёрта в нас до самой тьмы,
как крест, который, когда его несут прямо,
может поцарапать небо!
Чумные птицы клюют обрыв.
И леса рыдают до гула в ушах.
Взгляни —
среди плотин
бьются льдины
и вокруг на обширной равнине
от полюса до полюса нет ничего,
только свернувшаяся клубком Лаба
и часовня на горе Ржип, что единственным оком
зеленовато взирает на доисторический снег,
словно там лежит бутылка с освящённой водой,
потерянная пастором Штемберкой.
Опустись на колени!
Пади в снег!
И покорно жди его пораженья —
видишь?
Там посреди,
да, на гребне пыльных гор
и лугов,
красивый,
стройный,
стоит белый конь!
Видишь?
За его холкой подобьем проклятья сидит женщина —
наполовину коротание тихого вечера,
наполовину Смертное воскресенье,
наполовину Дева Мария,
наполовину холодная дрожь по телу —
грубый саван распорот до самой земли,
так что и груди разорваны надвое!
Рождественские розы поджигают снег.
А под сводом деревьев бродят осёл и телёнок —
на четвереньках
из хлевов
выползает назаретское сено.
Кажется, коня бьет озноб.
Но женщина устремлена к небу, как сам Бог —
возвышенная,
гордая —
только по временам,
когда звезда вдруг возьмёт
да закатится за готический храм,
непроизвольно схватится за обнажённое сердце.
Молчи!
Тебя не спрашивают.
Испугаешь коня —
и нигде на свете уже не найдёшь
такой прекрасной конной статуи!
Дует.
Едут шагом.
Женшина пробует лёд
и считает брёвна в древних тонущих
гатях.
Это и есть земля Чешская!
Мирная.
И прозрачная.
Как моя мать,
палившая кости святых,
когда я лежал на полатях.
Едут —
женщина сидит на коне как на троне.
Едут —
а вьюга злее:
катиться по аллее
неверной короне!
Вифлеемы
дымятся.
Сучий летает лай,
рвет сено из яслей, а с ангельских баб
платья.
Едут -
молча близятся к сердцу дня,
из всех живущих на это способна только
женщина.
Едут -
ворон, черное вече
со всех сторон
ей садится на плечи,
Это и есть земля Чешская!
Все наше мировое счастье,
Обетованная смерть.
Иди,
Держись за ее подол.
Даже если метель размозжит
твои пальцы.
Святая ночь.
Мать с отцом поют высокими голосами,
а в садоводстве за железной дорогой
ярко светится одна оранжерея,
в ней одно дерево, один ползучий гад.
Одна щель посреди врат,
через которую суждено бежать
грядушим Адаму и Еве.
Древнейший
из миров
преломил яблоко,
А звезды не видно!
Не видно креста!
Только тут да там ядрышко упадёт с лезвия,
только тут да там вьюги, пойманные в костёлах
тихо рассаживаются по епископским
креслам
и выводят мелодию чисто,
словно качают в скрипке ещё не окрещённого
младенца.
Святая правда,
белые гости.
Святая правда,
свеча на погосте:
во веки веков да пребудет в нас
музыка!
На хорах от неё кто-то ещё оглохнет,
на хорах от неё кто-то ещё обезумеет.
Но
слава Богу —
в этом, пожалуй, порука,
что само от себя защиту всегда найдёт
глухое и безумное человечество.
Полночь.
На башенных часах петух прочищает горло.
Смерть звенит косой, отсекая голову часу.
Иди,
сын.
Иди
и пой — — —
С шёлковым подолом Венеры над головой —
ты направишься к дому скорняка Микша.
Может быть, и оглянёшься.
Маленькая как шип терновника, матушка твоя опустится на одно колено
и сметёт на чёрную лопатку
твои волосы принца (каждый волосок — фитилёк)
и осколки луны.
___
Карел Шиктанц



Другие статьи в литературном дневнике: