Размышляя над романом Кормака Маккарти «Кровавый меридиан», я хочу наиболее полно показать стиль и приемы развития произведения, приводя дословно большие выдержки авторского текста.
***
«Ночь, когда ты родился. В тридцать третьем. Леониды, вот как их называли. Господи, ну и звездопад тогда случился Я всё искал черноту, дырки в небесах. На этой кухонной плите с ковшом Большой Медведицы».
…(Леониды — метеорный поток, появляющийся в ноябре со стороны созвездия Льва. Во время метеорного дождя 1833 г. в течение часа, по некоторым оценкам, наблюдалось более 100 000 метеоров.)
Время и место этого романа Маккарти указано довольно точно, это придает документальность художественной прозе, хотя он не называет главного героя по имени, ограничившись констатацией приблизительного возраста – «малец», правильнее было б перевести как «салага» - юноша призывного возраста в нашей советской и российской армии. Впрочем, кто тут главный герой, не совсем понятно. Если в другом похожем по масштабу романе «Старикам тут не место», инспектор - не соответствующий бешеному ритму времени старик,- явно положительный герой, то в «Кровавом меридиане», написанном ранее, положительных героев нет в принципе.
Как и другие американские классики, Кормак Маккарти охотно обращается к Библии и вообще обычно представляет в романах героев, явленных для помощи силам добра в одолении сил зла, возникающих из-за несовершенства мироздания. Для героя Маккарти космическое зло является его ежедневной реальностью, и где бы это зло ни происходило, человек должен его распознать и бороться с ним. Но, надо сказать, герои Маккарти почти никогда, если не считать самой слабой его вещи – «Дорога» - не могут победить это зло, прочно укорененное в основу мира, мира, словно созданного несовершенным гностическим богом, который к тому же случайно создал человека более совершенного, чем он сам.
В романе «Кровавый меридиан» зло наиболее сконцентрированное, ибо сам сюжет способствует: главный герой становится охотником за скальпами – вступает в банду наемников, которые очищают Мексику от воинственных индейских племен, а заодно грабят, убивают и мародерствуют везде, где ни попадя, не обращая внимания на национальность и религиозные убеждения своих жертв.
Но все ужасы – только фон, на котором выводится образ второго героя (или все же по значимости первого?) – персонажа загадочного, словно Булгаковский Воланд. Встреча с ним происходит на первых же страницах романа. Он внезапно появляется на христианской проповеди.
«Лицо невозмутимое, какое-то даже детское. Маленькие руки. Он простёр их перед собой:
- Леди и джентльмены, считаю своим долгом поставить вас в известность, что человек, выступающий здесь как проповедник, — самозванец… разыскивается властями штатов Теннесси, Кентукки, Миссисипи и Арканзас. В последнем из множества предъявленных ему обвинений фигурирует девочка одиннадцати лет — я сказал, одиннадцати, — которая доверчиво пришла к нему. Его застали за актом насилия над ней, причём он был в одеянии священника»
Всего несколько слов незнакомца – и вот толпа, благостно внимавшая священнику, подчиняется убежденной речи незнакомца. Кто же он, этот игрок на чувствах доверчивой толпы?
«Это он! вскричал священник, всхлипывая. Это он! Дьявол. Се, предстал перед нами». (Я сохранил пунктуацию, которой пользуется, вернее, принципиально не пользуется, писатель).
Заявление священника, назвавшего семифутового незнакомца, которого позже Кормак Маккарти будет называть «судья Холден», можно считать плодом воображения проповедника, и читатель поначалу не придает значения этим словам.
После начальной сцены повествование возвращает нас к мальцу, проводит его через несколько драк, убийств, поджога постоялого двора и возвращает к философской линии, промелькнувшей в сцене с проповедью. Малец встречает старика-отшельника, бывшего работорговца, слова которого, похоже, являются лейтмотивом всего произведения.
«Человеку не дано познать, что у него на уме, потому что не умом суждено это познавать. Он может познать душу свою, но не хочет. И правильно делает. Лучше туда не заглядывать. Никак не устремлена душа твари Божией, куда назначено Господом. Низкое найдёшь в самой малой из тварей сих, но ведь когда Господь создавал человека, дьявол стоял за плечом Его. Тварь, которой по силам всё. Сотворить машину. И машину, творящую другие машины. И зло, что может работать само по себе тысячу лет, как машина, за которой не нужно присматривать. Веришь ты в это?
- Не знаю.
- А ты поверь».
Далее малец попадает в Мексику, где дерется с барменом за бесплатный виски и попадает на глаза вербовщику капитана Уайта – еще одного преходящего персонажа в романе. Капитан в нескольких словах открывает нам свой характер, с ностальгией вспоминая Сражение при Монтеррее (1846), где янки с тяжелыми потерями
разгромили мексиканскую армию.
«Капитан выпрямился и скрестил руки на груди.
Мы имеем дело с нацией дегенератов, продолжал он. С нацией полукровок, а это лишь немногим лучше, чем черномазые. А может, и не лучше. В Мексике нет правительства. Чёрт возьми, там и Бога-то нет. И никогда не будет. Мы имеем дело с людьми, которые явно не способны собой управлять. А ты знаешь, что происходит с теми, кто не может собой управлять? Верно. Править ими приходят другие…
Вряд ли стоит сомневаться в том, что в конце концов Сонора станет территорией Соединённых Штатов. А Гуаймас — американским портом. Американцам, направляющимся в Калифорнию, не нужно будет проезжать через эту нашу братскую республику, окутанную мраком невежества, и наши граждане будут наконец защищены от печально известных шаек головорезов, расплодившихся на дорогах, которыми приходится следовать».
Лично меня эта короткая история вступления мальца в банду флибустьеров капитана Уайта озадачивает одним вопросом: «Зачем?». То ли ум, привыкший к русской литературе, где «писать – значит сокращать», ищет напрасного объяснения красочным картинам путешествия, убийств, засады команчей и гибели всего отряда. То ли Маккарти хочет сказать, что даже такая примитивная идея, которой придерживается капитан, обрекает носителей ее на гибель, ибо в мексиканской дикой мясорубке может выжить только самое безыдейное и коварное? Как бы там ни было, но наш герой чудесным образом спасает свой скальп, а значит, и жизнь, в отличие от всех своих товарищей по отряду Уайта. Но если верно первое предположение – что писатель просто показывает сцену разгрома, добавляя ее в общий антураж насилия, - то мне придется привести заключительные строки этой не самой страшной главы романа.
«Под завывания костяных флейт дикари надвигались бешеной стеной — лошади с косящими глазами и подпиленными зубами, полуголые всадники с зажатыми в зубах пучками стрел и блестящими в пыли щитами, они проносились во весь опор сквозь смешавшийся отряд, свешивались с сёдел, зацепившись ногой за сбрую на холке, и под напружиненными шеями мустангов натягивали короткие луки, а потом, когда отряд уже был окружён и его ряды рассечены надвое, они поднимались снова, как фигурки в городке аттракционов, некоторые с нарисованными на груди кошмарными рожами, и устремлялись на сброшенных с лошадей англосаксов, нанося удары копьями и дубинками, спрыгивали с лошадей, размахивая ножами, и стремительно перемещались по земле на полусогнутых ногах, будто существа, вынужденные передвигаться в чуждой им манере, и срывали с мёртвых одежду, хватали за волосы и живых, и мёртвых, обводили черепа ножами и одним движением отрывали окровавленные скальпы, рубили направо и налево обнажённые тела, отсекая руки, ноги, головы, потрошили странные белые обрубки, воздевая полные руки кишок и гениталий, некоторые дикари так перемазались в крови, будто катались в ней, как собаки, они набрасывались на умирающих и свершали над ними содомский грех, что-то громко крича своим приятелям. Из дыма и пыли с топотом выныривали лошади погибших и ходили кругами — хлопала кожаная сбруя, бешено развевались гривы, глаза от страха закатывались до белков, как у слепых, — одни утыканы стрелами, другие проткнуты копьями, они кружили среди этой бойни, спотыкались, блевали кровью, а потом вновь с грохотом скрывались из виду. От осевшей пыли головы у скальпированных перестали кровоточить, и они лежали в орошённой кровью пыли, словно обезображенные и голые монахи с полоской волос пониже ран и тонзурами до кости, вокруг стонали и что-то невнятно бормотали умирающие и визжали рухнувшие лошади».
***
Примерно с этого описания или чуть позже начинается само действо, которое ум обывателя воспринимет, как некую курьезную притчу вроде «Моби Дика» - настолько насыщены кровью, насилием и дикостью все сцены, последовательно следующие одна за другой. Малец попадает в тюрьму, где встречает старого знакомого Тоудвайна , едва не лишившего его когда-то жизни. Некоторое время они проводят в мексиканских застенках, но в один из дней в город приезжает отряд новых охотников за скальпами, и в тюрьму приходит вербовщик.
«Он рассматривал арестантов, которые ползали в канаве на коленях и выгребали отбросы голыми руками. Малец наблюдал за СУДЬЁЙ. Тот встретился с ним взглядом, вынул сигару изо рта и улыбнулся».
Да, сюжетная линия, прихотливо ветввившаяся меж трупов, вернулась к персонажу, с которого и начались странности описываемого Маккарти бытия. И опять вспоминаешь старого доброго Мелвилла с его героями-китоубицами, только в величайшем романе ХIХ века все они довольно схематичны, в то время, как у Маккарти каждый персонаж выписан в лучших чертах реализма: вот современный «Ахав» - командир наемников Глэнтон -проверяет заказанные револьверы и палит во всякую живность, которая попадается ему на глаза в мексиканском дворике; вот последние оставшиеся в Америке делавары, живописность которых по на порядок выше, чем у туземцев-гарпунщиков; вот волосатый, клейменый и безухий Тоудвайн, приговоренный к смерти в ряде штатов…хотя тут практически все объявлены на территории США вне закона, и есть за что. Только старого квакера Старбека, который убеждал Ахава не мстить белому киту, "ибо сие есть безумие и богохульство", нет – но зато есть его противоположность – судья. Поначалу он теряется среди персонажей отряда, хотя и ведет себя, как наделенный властью человек… Прочитав только что написанное, понимаю, сколь обманчивы расхожие фразы, которыми пытаешься передать сюжетную линию – вот и «наделенный властью» мало подходит к кому бы то ни было из всей шайки наемников, потому что в бандах Махно было больше власти и порядка, чем в изначально «демократичном» американском сборище преступников. Достаточно привести сцену убийства, случившегося сразу по отъезду отряда из городка.
«В тот вечер они разбили лагерь у подножия осыпного склона… Белый Джексон пьянствовал в Ханосе, а потом два дня ехал по горам с угрюмым видом и красными глазами. Он сидел, расхристанный, у костра, сбросив сапоги и попивая из фляжки aguardiente , в пространстве, ограниченном его компаньонами, воем волков и провидением ночи. В это время к костру подошёл чернокожий — бросил на землю чепрак из бизоньей шкуры, сел на него и принялся набивать трубку… Но когда белый Джексон, глянув на другой костёр, увидел, что делавары, Джон Макгилл и новенькие в отряде перебрались со своим ужином туда, он махнул рукой, выругался сквозь зубы и предложил чёрному убираться прочь. Человеческие законы здесь не работали, и все договорённости были непрочными. Негр оторвался от трубки. У некоторых сидевших вокруг костра глаза отражали свет огня и сверкали, точно горящие угли в черепах, у других ничего подобного не происходило, а вот глаза негра открылись целыми коридорами, через которые хлынула ночь, оголённая, со всем, что в ней было, и та её часть, что уже прошла, и та, что ещё не наступила.
В этом отряде каждый сидит, где хочет, сказал он.
Белый мотнул головой — один глаз полуприкрыт, нижняя губа отвисла. Его пояс с револьвером лежал, свёрнутый, на земле. Белый дотянулся до него, достал револьвер и взвёл курок. Четверо сидевших у костра встали и отошли.
Ты не стрелять ли в меня собрался? проговорил негр.
Не унесёшь свою чёрную задницу прочь от костра, будешь лежать у меня тихо, как на кладбище.
Негр бросил взгляд туда, где сидел Глэнтон. Тот наблюдал за ним. Сунув трубку в рот, негр встал, поднял чепрак и сложил его на руке.
Это твоё последнее слово?
Последнее, как суд Божий.
Негр снова глянул через огонь на Глэнтона и двинулся прочь в темноту. Белый поставил револьвер на предохранитель и положил перед собой на землю. Двое из тех, что отошли, вернулись, но им было не по себе, и они остались стоять. Джексон сидел, скрестив ноги по-турецки. Одна рука у живота, другая, с тонкой чёрной сигаркой, на колене. Ближе всех к нему сидел Тобин, который попытался было встать, когда из темноты выступил негр, держа обеими руками, словно некий церемониальный предмет, нож «боуи». Белый поднял на чёрного осовелый взгляд, а тот шагнул вперёд и одним ударом снёс ему голову.
Тёмная кровь хлестнула из обрубка шеи в четыре струи — две потолще и две потоньше, — и они, изогнувшись дугой, с шипением брызнули в костёр. Голова с выпученными глазами откатилась влево, к ногам бывшего священника, и остановилась. Тобин отдёрнул ногу, вскочил и попятился. Костёр зашипел и почернел, поднялось серое облако дыма, потоки крови из шеи, понемногу ослабев, лишь негромко побулькивали, точно жаркое; потом стих и этот звук. Белый Джексон продолжал сидеть, только без головы, весь в крови, с зажатой между пальцами сигаркой, наклонясь к тёмному дымящемуся углублению среди языков огня, куда ушла его жизнь».
Неудивительно, что среди таких оторванцев личность судьи не сразу возвращает внимание читателя к себе, а только тогда, когда священник Тобин в доверительном разговоре сообщает мальцу, что судья – человек с двойным дном:
«Вот это огромное безволосое существо. Разве, глядя на него, можно себе представить, что он перетанцует самого дьявола, а? Ей-богу, танцор просто первоклассный, этого у него не отнимешь. А на скрипке как играет? Ведь он — величайший скрипач из тех, кого я вообще слышал, и точка. Величайший. Он и дорогу найдёт, и из винтовки стреляет, и верхом ездит, и оленей выслеживает. А ещё и мир повидал. С губернатором они аж до завтрака засиживались, тут и о Париже, и о Лондоне, да ещё на пяти языках — только за то, чтобы их послушать, многое отдашь. Губернатор человек учёный, но судья…
Бывший священник покачал головой…»
И далее он рассказывает, как судья появился в отряде прямо в то время, когда охотники на индейцев уходили от погони.
«Ехали по равнине всю ночь и почти весь следующий день. Делавары то и дело кричали, чтобы все остановились, и припадали к земле, прислушиваясь. Бежать некуда, скрыться негде. Не знаю, что они там хотели услышать. Все знали, что эти чёртовы черномазые никуда не делись, и для меня, например, этого было более чем достаточно. Мы считали, что тот восход станет для нас последним. Все оглядывались назад, не помню, далеко ли было видно. Миль на пятнадцать-двадцать.
И вот где-то после полудня натыкаемся мы на судью — сидит на своём камне один-одинёшенек посреди всей этой пустыни. Да, и камней-то вокруг нет, один всего. Ирвинг ещё сказал, что судья его, наверное, с собой притащил. А я сказал, что это знак такой отличительный, чтобы выделить его совсем из ничего. В руках та же винтовка, что и сейчас с ним, вся отделанная немецким серебром и с именем, что он велел вывести под щекой приклада серебряной проволокой по-латыни: Et In Arcadia Ego («И я в Аркадии» (лат.) — классическое напоминание о том, что смерть посещает даже счастливую Аркадию)...
Вот так он и сидел. Без лошади. Один сидел, сам по себе, скрестив ноги, а как мы подъехали, заулыбался. Будто поджидал. Старый брезентовый саквояж, старое шерстяное пальто через плечо. В сумке несколько пистолетов и неплохой набор наличности, золотом и серебром. Даже фляги не было. Ну словно… Ума не приложу, откуда он взялся. Сказал, что вышел с караваном фургонов и отстал, чтобы идти дальше одному.
Дэйви хотел его там и оставить. Не по его это понятиям, и было, и есть. Глэнтон, тот его лишь разглядывал. Тут хоть целый божий день гадай, что он нашёл в этой образине на этой земле. Я вот до сих пор не понимаю. На чём-то они тайно сторговались. Какая-то у них жуткая договорённость. Имей это в виду. Увидишь — я прав».
Дальше идет рассказ о необычном выходе из критической ситуации, придуманным судьей, о бойне, которую устроили люди Глэнтона преследовавшим их дикарям, и заканчивается сцена словами: « Вот таким я увидел судью в первый раз. Да-да. Он такой, что есть над чем поразмыслить.
Малец посмотрел на Тобина.
- А он судья чего?
-Судья чего, говоришь?
-Да, он судья чего?
Тобин бросил взгляд через костёр.
-Эх, мальчонка, вздохнул он. Помолчи-ка ты сейчас. А то услышит он тебя. Уши у него, как у лисы».
Еще более странным представляется хобби судьи: когда отряд продвигается по землям древних племен, на которых сохранились раритеты и археологические ценности, судья собирает образцы древних цивилизаций, тщательно зарисовывает в свой блокнот, а затем уничтожает находки. На вопрос заинтересовавшихся, зачем он это делает, судья озадачивает всех ответом: «моя цель – вычеркнуть все эти музейные редкости из памяти человеческой». И далее рассказывает довольно запутанную историю-притчу о шорнике, который убил одного достойного человека, и у них обоих были сыновья, которые плохо кончили; один – потому что узнал, от кого он наследует судьбу, а второй – потому что не знал своего достойного отца вовсе.
«Наконец голову поднял бывший священник Тобин.
Поразительное дело, сказал он, получается, что и сын странника, и сын шорника пострадали равно. Как же тогда, спрашивается, надо растить ребёнка?
В юном возрасте, сказал судья, их нужно сажать в яму с дикими собаками. Их следует поставить в такое положение, чтобы они сами догадались, за какой из трёх дверей нет свирепых львов. Нужно заставлять их бегать голышом по пустыне, пока…
Погоди, перебил его Тобин. Вопрос поставлен со всей серьёзностью.
И ответ на полном серьёзе, парировал судья. Если Бог хотел бы вмешаться в процесс вырождения человечества, неужели Он уже не сделал бы этого? Среди себе подобных проводят отбор волки, дружище. Какой другой твари это по силам? А разве род человеческий не стал ещё большим хищником? В мире заведено, что всё цветёт, распускается и умирает, но в делах человеческих нет постепенного упадка, и полдень самовыражения человека уже свидетельствует о грядущей ночи. На пике достижений иссякает дух его. Его меридиан, зенит достигнутого есть одновременно и его помрачение, вечер дней его. Он любит игры? Пусть играет, но что-то ставит на карту. То, что вы здесь видите, эти руины, которым дивятся племена дикарей, разве это, по-вашему, не повторится? Повторится. Снова и снова. С другими людьми, с другими сыновьями».
Эта риторика настраивает читателя то ли на буддийский, то ли на даосский лад, но лично мне в голову приходит мысль, которую при всем желании я не могу отогнать, хотя она попахивает агитками советского периода. По сути Кормак Маккарти излагает в своей книге ницшеанскую философию современного капиталистического общества, и излагает столь убедительно, что вдумчивый читатель автоматически становится противником такой философии. Вряд ли какой другой классик американской литературы был столь обличителен к своей родине: у Хемингуэя были слишком положительные герои, умеющие противостоять всему миру; Марк Твен хранил надежду на новые поколения, которые всегда лучше предыдущих; Сол Беллоу вообще выделяет некую касту американцев, которые по-киплинговски могут поучать весь мир; Фицджеральд…
В общем, Маккарти в двух наиболее выдающихся книгах (вторая – «Старикам тут не место») говорит нечто новое, чего до него никто не касался. Ибо не ужасы истребления исконного народа и насаждение своей воинствующей цивилизации в книге главное, а сам ракурс, с которого Маккарти глазами судьи показывает все это.
«На поверхности пустыни догорали пять фургонов, и спешившиеся всадники молча двигались среди мёртвых золотоискателей. Страшно израненные тела этих безвестных путников лежали среди камней, из боков у них вываливались внутренности, а из нагих туловищ торчал целый лес стрел. У некоторых — судя по бородам, мужчин — между ног зияли необычные менструальные раны и отсутствовали мужские органы. Они были отрезаны и свисали, тёмные и странные, из ощерившихся ртов. В париках из засохшей крови они лежали, уставившись обезьяньими глазами на встававшего на востоке брата-солнце.
От фургонов остались лишь головешки с почерневшим обручным железом на остатках колёс, а среди углей подрагивали раскалённые докрасна оси. Всадники присаживались на корточки у огня, кипятили воду, пили кофе, жарили мясо, а потом улеглись спать среди мертвецов.
Вечером отряд снова отправился в путь, как и прежде — на юг. Следы убийц вели на запад, но то были белые, которые нападали на путников в этой пустыне и обставляли всё так, будто это дело рук индейцев. Тем, кто пускается в необдуманные предприятия, остаётся уповать на судьбу и удачу.
- Путь этих золотоискателей завершился, как сказано, во прахе, и кое-кто мог бы, - рассуждал бывший священник, - усмотреть в факте схождения таких векторов в такой пустыне, где души и деяния одного маленького народа поглощает и сводит в могилу другой, длань некоего циничного бога, который вот так незамысловато и якобы неожиданно приводит к подобному летальному стечению обстоятельств. Появление свидетелей, что пришли по другому, третьему пути, тоже можно было бы привести в доказательство, потому что это, казалось бы, находится за пределами возможного…
Однако судья, послав лошадь вперёд и оказавшись вровень с рассуждающими, заявил, что в этом проявилась сама суть свидетеля, и то, что он оказался рядом, — скорее нечто первостепенное, а не третьестепенное, ибо ни об одном свершившемся факте нельзя сказать, что он прошёл незамеченным».
Каковы эти свидетели, во всей полноте показано в следующей сцене нападения людей Глэнтона на индейский лагерь. Девятнадцать головорезов, пользуясь отсутствием у апачей огнестрельного оружия, убили более тысячи человек, преимущественно женщин с детьми, а судья забавы ради прихватил с собой индейского мальчика.
«В голове колонны ехал судья, и на седле перед ним сидел странный смуглый ребёнок, покрытый пеплом. Половина волос у него обгорела, и он молчал, стоически глядя огромными чёрными, как у подкидыша эльфа, глазищами на бегущую навстречу землю…
Судья сидел у костра с мальчиком-апачи, который смотрел на всё вокруг тёмными бусинками глаз. Кто-то играл с ним, кто-то его смешил, ему дали сушёного мяса, и он жевал и задирал голову, провожая проходивших мимо угрюмым взглядом. Его укрыли одеялом, а наутро, пока остальные седлали коней, судья качал его на колене. Тоудвайн видел его с ребёнком, проходя мимо с седлом, а когда десять минут спустя возвращался с конём в поводу, ребёнок был мёртв, и судья уже снял с него скальп…
Прошло ещё десять минут, и они уже снова были на равнине, со всех ног удирая от апачей».
По идее цинизм судьи должен оттенять мальца, который в этой стае волков выглядит едва ли не ягненком – помогает раненому товарищу, которого по всем законам надо бы пристрелить и вообще ведет себя по-человечески. Однако судья просто подавляет не только образ мальца, но и все окружающее его. Вот отряд, оторвавшись от индейцев, въезжает в город, где восторженные мексиканцы приветствуют охотников за скальпами дикарей.
«Они проследовали дальше, к общественным баням, где по одному зашли в воду, один бледнее другого, всё в татуировках, клеймах и швах, в страшных складчатых шрамах поперёк груди и живота, похожих на следы гигантских многоножек, — одному Богу известно, где они их получили и какие варвары-хирурги приложили к этому руку, — некоторые с увечьями, беспалые, одноглазые, с буквами и цифрами на лбах и руках, словно предметы инвентарного учёта. Горожане и горожанки выстроились вдоль стен, наблюдая, как вода превращается в жидкую кашицу из крови и грязи, и все взгляды были прикованы к судье, который разоблачился последним и теперь царственно шествовал по периметру бассейна с сигарой во рту, пробуя воду на удивление крохотным пальцем ноги. Он весь светился, как луна, — такой он был бледный, и на огромном теле не было ни волоска — ни в одном потайном уголке, ни в громадных скважинах ноздрей, ни на груди, ни в ушах, никакой вообще растительности над глазами и никаких ресниц. Кожа на лице и шее была потемнее, и поэтому казалось, что на огромный купол голого черепа натянута блестящая шапочка для купания. Когда эта огромная туша опустилась в бассейн, уровень воды заметно повысился, и, погрузившись по глаза, вокруг которых чуть обозначились морщинки, он с явным удовольствием огляделся, будто улыбаясь под водой, точно вынырнувший из болота бледный и жирный ламантин, а над самой поверхностью воды за маленьким, прижатым к голове ухом дымилась сигара».
Моется ли судья или участвует в драке с теми же мексиканцами, ради которых отряд Глэнтона вроде бы и воюет, - все у него получается не так, как у остальных.
«…В ход уже пошли другие ножи. Дорси схватился с мексиканцами, а Хендерсон Смит своим «боуи» чуть не отсёк одному из них руку, и тот стоял, пытаясь зажать рану, а меж пальцев у него хлестала тёмная артериальная кровь. Судья поднял упавшего Дорси, они стали пятиться назад в бар, а на них наступали, размахивая ножами, мексиканцы. Изнутри доносилась беспрерывная пальба, и дверной проём заволокло дымом. У двери судья повернулся и переступил через несколько распростёртых тел. Выстрелы огромных пистолетов грохотали один за другим, и около двадцати находившихся внутри мексиканцев лежали в разных позах среди перевёрнутых стульев и столов, разнесённые на куски большими коническими пулями, которые усыпали пол щепками и покрыли выщербинами глинобитные стены. Оставшиеся в живых устремились к дневному свету, лившемуся из дверного проёма, и первый, встретив там судью, бросился на него с ножом. Но судья ловко, по-кошачьи уклонился от удара, схватил руку противника, сломал её и поднял его за голову. Он с улыбкой прислонил мексиканца к стене, но у того уже лилась из ушей кровь, она стекала меж пальцев судье на руки. Когда судья отпустил его, с головой мексиканца оказалось что-то не так, он сполз на пол и больше не поднялся».
Правда, до поры до времени такая оригинальность смотрится всего лишь, как какое-то незначительное разнообразие в страшных делах, творящихся с отрядом Глэнтона.
«Они въехали в город, измученные и грязные, от них разило кровью граждан, которых они подрядились защищать. Скальпы убитых деревенских жителей вывесили из окон губернаторского дворца, наёмникам заплатили из почти иссякшей казны, союз был расторгнут и договорённость о вознаграждении отозвана. Через неделю после их отъезда будет назначена награда в восемь тысяч песо за голову Глэнтона».
И только когда судья Холден открывает рот, становится ясно, что быть просто убийцей – слишком мелко для этого персонажа.
«Судья взял за правило ехать впереди с одним из делаваров, у него была винтовка, из которой он стрелял по птицам маленькими твёрдыми семенами опунции. По вечерам он умело препарировал подстреленных птиц с красочным оперением, натирал шкурки порохом, набивал жгутами сухой травы и упаковывал к себе в сумки. Он перекладывал между страницами записной книжки листья деревьев и растений, подкрадывался на цыпочках к горным бабочкам с рубашкой в руках, что-то при этом нашёптывая. Он и сам был прелюбопытным предметом для изучения. Когда он делал очередные записи в своём кондуите, повернув его к свету костра, наблюдавший за ним Тоудвайн спросил, с какой целью он всё это делает.
Перо судьи перестало скрипеть. Он поднял глаза на Тоудвайна. И принялся писать дальше.
Тоудвайн сплюнул в костёр.
Дописав, судья захлопнул записную книжку, положил её рядом с собой, сомкнул ладони, провёл ими у носа и рта и положил ладони на колени…
- Всё сущее в творении, о чём я не знаю, существует без моего на то согласия.
Он оглядел тёмный лес, где они остановились на ночлег, и кивнул на собранные образцы.
- Может показаться, что эти безвестные создания мало что или вообще ничего собой не представляют в этом мире. Однако самая малая кроха может пожрать нас. Любое крохотное существо вон под тем камнем, о котором человек ничего не знает. Только природа может сделать человека рабом, и только когда существование этих тварей, всех до одной, будет выявлено и они предстанут перед человеком во всей неприкрытости, он станет настоящим сюзереном земли.
- Что такое «сюзерен»?
- Владелец. Владелец или господин.
- Почему тогда не сказать «владелец»?
- Потому что он особый владелец. Сюзерен правит даже там, где есть другие правители. Своей властью он может отменить решения любых правителей.
Тоудвайн сплюнул.
Судья положил ладони на землю. Потом взглянул на вопрошавшего.
- Это моё требование, заявил он. И всё же повсюду есть уголки, где жизнь течёт сама по себе. Сама по себе. А чтобы она была моей, всё на земле должно происходить только с моего произволения.
Тоудвайн сидел перед огнём, положив один сапог на другой.
- Ни одному человеку не дано познать всё на этой земле, проговорил он.
Судья склонил набок огромную голову.
- Человек, считающий, что тайны мира сокрыты навсегда, живёт в неведении и страхе. Предрассудки губят его. Всё содеянное им в жизни будет стёрто каплями дождя. Но тот, кто ставит задачу выбрать из всего этого хитросплетения нить порядка, одним лишь этим решением примет на себя управление миром и, приняв его, сможет узнать, как диктовать условия собственной судьбе.
- Непонятно, при чём здесь тогда ловля птиц.
- Свобода птиц оскорбляет меня. Они все будут у меня в зоопарках.
- Неслабый зоопарк будет...»
По сути Кормаку удалось повернуть читательское восприятие на 180 градусов – именно такие диалоги со скудным описанием природы и читаются дважды, а прочие приключения, ради которых собственно и пишется авантюрная проза, воспринимается, как должное, и проглатывается мимоходом.
«Пятого декабря в холодной предрассветной тьме они выехали на север, увозя подписанный губернатором штата Сонора контракт на добычу скальпов апачей. На улицах было тихо и безлюдно. Кэрролл и Сэнфорд сбежали, и теперь с ними ехал парень по имени Слоут. Несколько недель тому назад он заболел, и один караван золотоискателей, направлявшийся к побережью, оставил его здесь умирать. Он ехал почти в начале колонны и, должно быть, считал, что ему удалось выбраться из этих мест. Но радовался он слишком рано, если вообще воздавал хвалу хоть какому-то богу, потому что у этой земли ещё оставались счёты к нему.
Двигаясь на север, они оказались на просторах сонорской пустыни и не одну неделю бродили бесцельно по диким, выжженным солнцем местам, следуя за молвой и гоняясь за тенью... Через две недели отряд устроил резню в деревушке на реке Накосари, а пару дней спустя, направляясь в Урес со скальпами, они встретили на равнине к западу от Бавьякоры отряд кавалерии штата под командованием генерала Элиаса. В последовавшей стычке трое из отряда Глэнтона были убиты, ещё семеро ранены, и четверо из них не могли ехать верхом».
Двоих раненых индейцев, которые из-за ран не могли ехать, убил их соплеменник-делавар, а убивать белых поручили мальцу. Вернее, он сам вызвался это сделать, но отряд уехал, а малец так и не выполнил намеченного: тяжелораненый белый скончался, но остался более живучий, и сцена прощания с ним – одно из тех слабых мест, что не делают чести роману.
«-Хочешь, чтобы я просто ушёл, так я уйду.
Шелби молчал.
Пяткой сапога малец прочертил канавку на песке.
-Ты уж ответь что-нибудь.
-Пистолет мне оставишь?
-Ты же понимаешь, что этого я сделать не могу.
-Ты ничем не лучше его. Так ведь?
Малец не ответил.
-А если он вернётся?
-Глэнтон?
Да.
-Ну и что, что он вернётся?
-Он меня прикончит.
-Ты ничего не теряешь.
-Сукин ты сын.
Малец встал.
-А спрятать меня?
-Спрятать?
-Да.
Малец сплюнул. Не получится. Где тут прятаться?
-Он вернётся?
-Не знаю.
-Жуткое место, чтобы тут помирать.
-Будто есть подходящие места.
-Может, под кусты меня затащишь?
Малец повернулся к нему. Бросил ещё один взгляд вдаль, потом пересёк котловину, присел на корточки позади Шелби, взял его под руки и поднял. Голова Шелби откинулась назад, он взглянул вверх, а потом его рука метнулась к рукоятке револьвера, торчавшего у мальца за поясом. Малец перехватил его руку. Опустил Шелби и отошёл, предоставив его самому себе. Когда он шёл назад через котловину, ведя лошадь, Шелби снова плакал. Малец вытащил из-за пояса револьвер, запихнул среди пожитков, привязанных к задней луке седла, вытащил флягу и направился к нему.
Шелби лежал, отвернувшись. Малец наполнил его флягу из своей, вставил болтавшуюся на шнурке затычку и загнал её ребром ладони…
Шелби откинулся на спину. Он лежал, уставившись в небо. С севера надвигались тёмные тучи, поднялся ветер. Из лозняка на краю песка вынесло кучку листьев, потом унесло обратно. Малец прошёл туда, где его ждала лошадь, вынул револьвер, засунул за пояс, повесил флягу на луку седла, сел на лошадь и оглянулся на раненого. А потом поехал прочь».
Самое простое объяснение вышеописанному – нужно оставаться человеком даже в самых нечеловеческих ситуациях. То, что раненого добьют солдаты, преследующие отряд Глэнтона, выносится за скобки, но почему так важно, чтоб Шелби умер не от руки мальца и прожил на пару часов больше, писателю объяснить не удается. Когда измученный погоней, малец через несколько дней чудом находит сотоварищей, автору приходится признать, что малец – часть от части и плоть от плоти убийственного отряда.
«Заметив его, отряд остановился, все уселись на землю и стали смотреть, как он подъезжает.
Вид у них был неважный. Выдохшиеся и окровавленные, под глазами синяки, раны замотаны грязными и окровавленными тряпками, одежда заскорузла от засохшей крови и ружейного пороха. Глядевшие из тёмных глазниц глаза Глэнтона горели желанием убивать, и хотя все были в одинаково отчаянной ситуации, он и его осунувшиеся конники злобно уставились на мальца, словно тот не был одним из них».
А вот судья одним только замечанием доказывает, что он-то и есть тот, кто не был одним из них.
«Сидя в напрочь стёртом и расшатанном седле на лошади мертвеца, малец ехал, сползая и чуть не падая, руки и ноги у него вскоре стали болтаться, и он покачивался во сне из стороны в сторону, как посаженная на лошадь марионетка… Когда он проснулся в следующий раз, рядом был судья. Тот тоже потерял где-то шляпу, на голове у него теперь красовался сплетённый из пустынного кустарника венок, и он ехал, как выдающийся бард солончаков, одарив спасшегося своей прежней улыбкой, словно мир вокруг устраивал лишь его одного».
Судья в венке среди гонимого отряда преступников – это яркий символический образ. Маккарти часто прибегает к символизму, но делает это всегда очень аккуратно, так что не всегда поймешь, зачем и почему. Когда отряд чудесным образом спасается и от солдат, преследующих их, и от индейцев, которые не пускают никого в мексиканский город, судья в этом самом городе устраивает пари с желающими на то, что он сможет пошевелить наковальню, сделанную из большого метеорита.
«Кузнеца, невысокого коренастого мексиканца, звали Пачеко, и вместо наковальни у него был громадный железный метеорит в форме большого зуба. Судья на спор приподнял этот зуб, а потом, тоже на спор, поднял над головой. Несколько человек протиснулись вперёд, чтобы пощупать железную глыбу и качнуть её, и судья не упустил возможности пройтись насчёт того, что небесные тела состоят из железа, рассказать об их силе и возможностях. На земле прочертили две линии, одна в десяти футах от другой, и ставки были сделаны в третий раз — тут были и монеты из полудюжины стран, золотые и серебряные, и даже несколько boletas , или дисконтных векселей, с рудников Тубака. Судья ухватил эту огромную глыбу, летевшую неизвестно сколько тысяч лет из не поддающегося воображению края вселенной, поднял над головой, постоял, пошатываясь, а потом ухнул вперёд. Она перелетела отметку на целый фут. Судье ни с кем не пришлось делить деньги, наваленные на потник у ног кузнеца, потому что делать ставку на этот раз не пожелал даже Глэнтон».
Приводя эту сцену, Маккарти, конечно, меньше всего хотел сказать, какой нечеловеческой силы был судья, ключевые слова здесь: «летевшую неизвестно сколько тысяч лет из не поддающегося воображению края вселенной». Специально или нет – но они перекликаются с отцовскими словами, обращенными к мальцу в начале романа: «Господи, ну и звездопад тогда случился. Я всё искал черноту, дырки в небесах. На этой кухонной плите с ковшом Большой Медведицы».
Опять исподволь развивается тема противостояния мальчика и чудовища, но в чем они противостоят друг другу? Малец несет в себе подобие кантовского императива, слабый стерженек добра, а судья обходится без этой штуки – и потому силен? Силен он и в монологах, которые охотно, в отличие от неразговорчивого мальца, рассыпает при каждом удобном случае.
«Истина об этом мире заключается в том, что в нём нет ничего невозможного. Вселенная — это не нечто узкое, и устройство её не ограничено какой-то широтой, если представлять себе, что где-то ещё она повторяет нечто уже в ней имеющееся. И порядок в творении у вас перед глазами — это лишь то, что вы в него вложили сами; это верёвочка, проложенная в лабиринте, чтобы не заблудиться. Ибо сущее имеет собственный строй, и ни одному человеку не объять этого, так как сам разум — явление среди других явлений. Дугу, по которой вращаются … тела, определяет длина их привязи. Будь то луны или люди».
Силен он и в диалогах.
«- В Писании сказано, что тот, кто живёт от меча, от меча и погибнет , - сказал чёрный.
Судья улыбнулся, его лицо лоснилось от жира.
-Разве возможен иной путь для истинного мужа?
-Война в Писании действительно почитается злом,- заявил Ирвинг.- Хотя кровавых повествований о ней там немало.
-Какая разница, что думают о войне люди, сказал судья. Война есть и будет. С таким же успехом можно спросить, что люди думают о камне. Война была всегда. Она была ещё до человека, война поджидала его. Основное ремесло поджидало своего основного исполнителя. Так было и так будет. Именно так, и никак иначе.
Судья улыбнулся.
-Люди рождаются, чтобы играть. И ни для чего другого. Всякий ребёнок знает, что игра — большая доблесть, чем работа. Знает он и то, что значение или достоинство игры не в самой игре, а в ценности того, что подвергается риску. Чтобы азартные игры имели какой-то смысл, нужна ставка. В спортивных играх противники меряются умением и силой, и унижение при поражении и гордость при победе сами по себе достаточная ставка, потому что этим определяется, кто из участников чего стоит, и это придаёт им некий статус. Но пытается ли удача или проверяется, кто чего стоит, все игры стремятся к состоянию войны, ибо ставкой здесь поглощается всё — и игра, и игрок.
Представьте, что два человека играют в карты и поставить на кон могут лишь свою жизнь. Наверное, все о таком слышали. Когда раскрывается карта, для игрока вся вселенная с лязгом сосредоточивается на этом моменте, который определит, умрёт он от руки второго игрока или от его руки падёт тот, другой. Есть ли более точный способ определить, чего стоит человек? Такое доведение игры до её крайнего выражения не допускает никаких доводов относительно понятия судьбы. Когда один человек делает выбор за другого, предпочтение является абсолютным и бесповоротным, и надо быть воистину тупым, чтобы считать, что такое всеобъемлющее решение принимается без посредничества или не имеет значения. В играх, где на кону уничтожение проигравшего, решения принимаются совершенно чёткие. У человека в руке определённый расклад карт, и через него он перестаёт существовать. Это и есть природа войны, где ставкой одновременно является и игра, и полномочие, и оправдание. Если рассматривать её таким образом, война — самый верный способ предсказания. Это испытание воли одного и воли другого в рамках той, ещё более всеобъемлющей воли, что связывает их между собой и поэтому вынуждена выбирать. Война — это высшая игра, потому что война в конечном счёте приводит к целостности бытия. Война — это божество.
-Сила ещё не значит справедливость, - заметил Ирвинг.- Тому, кто вышел победителем в бою, нет нравственного оправдания.
-Нравственный закон изобрело человечество, чтобы лишать сильных их привилегий в пользу слабых. Закон исторический ниспровергает его на каждом шагу. Прав кто-то с точки зрения морали или неправ — этого не докажет ни одно серьёзное испытание. Ведь не считается же смерть человека на дуэли свидетельством ошибочности его взглядов. Сам факт его участия в таком испытании свидетельствует о новом, более широком воззрении. Готовность участников отказаться от дальнейшего спора как от банальности, чем он, собственно, и является, и обратиться напрямую в палаты исторического абсолюта ясно показывает, насколько малозначимы мнения и как велико значение расхождений в них. Ибо спор действительно банален, но не такова проявляющаяся в споре воля каждого. Тщеславие человека может стремиться к бесконечности, но его знания остаются несовершенными, и как высоко он ни оценивает свои суждения, ему в конце концов придётся представить их на высший суд. Здесь уж не заявишь о существовании нового факта по делу. Здесь соображения относительно равенства, справедливости и морального права будут признаны недействительными и не имеющими оснований, и мнения сторон здесь во внимание не принимаются. При решении вопроса о жизни и смерти, о том, что пребудет, а что нет, уже не до вопросов права. Когда происходит выбор такого масштаба, такие не столь всеобъемлющие категории, как моральное, духовное, естественное, идут уже после него».
Не кажется ли вам, что от слов судьи Холдена пахнуло Гераклитом с его «война – отец всего» и «вечность – это мальчик, играющий в шахматы»? Но если это новоявленный Гераклит, то это окончательно свихнувшийся Гераклит, гениальность которого не просто невозможно понять до конца, но и опасно пытаться понять ее.
Одна из символичных сцен – спасение судьей тонущего идиота, имбецила от рождения: «…он бросился в воду, схватил тонувшего идиота, вытащил его за пятки, как огромная повивальная бабка, и стал шлёпать по спине, чтобы вытекла вода. Этакая сцена рождения, или крещения, или иного ритуала, не включённого ещё ни в один канон. Он выжал из волос голого и всхлипывающего придурка воду, взвалил его на спину и принёс в лагерь…»
Сам факт того, что закореневший идейный убийца кого-то спасает, выглядит нелепо, но то, что он спасает абсолютно беспомощное и ненужное в этом жестоком мире существо, направляет ум пытливого читателя, минуя всякие объяснения, к архетипам – символам, коие невозможно выразить словами и постичь разумом. Слабое объяснение этому поступку дает даосская мудрость о слабости и мягкости, что всегда побеждают, а все твердое и сильное – гибнет. Этот идиот совершенно случайно попадает в отряд Глэнтона, который завербовал человека, показывающего имбецила за деньги любому желающему. Пикантность этому процессу придает тот факт, что устроитель «аттракциона» - родной брат придурка.
«-Где твоя обезьяна?
Владелец имбецила посмотрел на судью. Потом снова на Глэнтона.
-Я вывожу его нечасто.
-Откуда он у тебя взялся?
-Его мне оставили. Мама умерла. Никто не захотел его растить. Вот и отправили мне. Из Джоплина, штат Миссури. Просто посадили в ящик и отправили. Доставляли пять недель. А ему хоть бы что. Открываю ящик, а он там сидит.
-Наливай себе ещё.
Тот взялся за черпак и налил себе ещё кружку.
-В натуральную, чёрт его дери, величину. Я его не обижал, нет. Костюмчик ему сшил из мешковины, но он его сожрал.
-Я правильно понимаю, сказал судья, что этот имбецил твой брат?
-Да, сэр, подтвердил владелец. Так оно и есть.
Судья протянул руки, взялся за его голову и стал вглядываться в её очертания. Ухватившись за запястья судьи, владелец имбецила ошалело стрелял глазами по сторонам. Судья охватил всю его голову, как огромный и вызывающий опасения целитель, лечащий молитвой. Владелец привстал на цыпочки, словно желая облегчить исследование, а когда судья отпустил его, попятился, уставившись на Глэнтона белыми в полумраке глазами. Новенькие на конце скамьи сидели разинув рты, а судья, прищурившись, внимательно рассматривал владельца имбецила, потом потянулся и снова схватил его голову, держа за лоб и постукивая по тыльной стороне черепа большим пальцем. Когда судья закончил, владелец отступил назад, наткнулся на скамью и упал. Владелец идиота оглядел эту дешёвую винную лавку, вглядываясь в лицо каждого, словно одного взгляда было недостаточно. Поднявшись, он двинулся прочь от скамьи. Он прошёл уже полкомнаты, когда его окликнул судья.
-Он всегда был такой?
-Да, сэр. Он таким родился.
Он повернулся и пошёл прочь. Глэнтон осушил кружку, поставил перед собой и поднял глаза.
- А ты? - проговорил он. Но владелец уже открыл дверь и исчез в слепящем свете, так и не ответив».
Очевидно, сцена спасения должна показывать, что судья – уже не столько человек, сколько некая природная субстанция, только наделенная мощным разумом, - но вопреки этому разуму, как всякая природная сила, нелогична в своих даосских предпочтениях и выборе героя.
Особенно меня впечатлила ситуация, к которой Маккарти вывел главных героев в конце книги. Индейцы все же разбили сумасшедший отряд Глэнтона, убили и его самого, однако пять или шесть человек сумели уйти. Среди них был судья со своим имбецилом на привязи и малец с бывшим священником Тобином. Казалось, им бы надо вместе уходить в Штаты, однако парадокс в том, что Тобин и малец боятся не индейцев, не голодной смерти в пустыне, а судью: они убивают лошадей и пытаются пешком оторваться от своего страшного подельника. А когда, несмотря на имбецила, тормозящего судью, им это не удается, происходит странный диалог.
«Священник сидел мрачный. Малец опустился перед ним на колени и внимательно на него посмотрел.
Нам надо спрятаться, сказал он.
Спрятаться?
Да.
И где ты собираешься прятаться?
Здесь. Мы спрячемся здесь.
Тут не спрячешься, малец.
Мы сумеем спрятаться.
Думаешь, он не найдёт тебя по следам?
Их заметает ветер. Вон там на склоне их уже нет.
Нет?
Замело напрочь.
Бывший священник покачал головой.
Пойдём. Нам надо идти.
Нам не спрятаться.
Поднимайся.
Бывший священник покачал головой. Эх, малец, проговорил он.
Поднимайся, повторил малец.
Иди давай. И Тобин махнул рукой.
Он же ничто, убеждал его малец. Ты сам говорил. Люди сделаны из праха земного. Ты говорил, что это не ино… ино…
Иносказание.
Не иносказание. Что это голый факт и что судья — человек, как и все остальные.
Тогда выходи против него, предложил бывший священник. Выходи против него, если это так».
Очевидно, священник уже не считает судью человеком.
Эта мысль – о мистической природе зла – разрабатывается автором и в романе «Старикам тут не место». Но в отличие от того произведения «Кровавый меридиан» не оставляет никакой надежды на лучшее. Малец, единственный оставшийся в живых в той мексиканской мясорубке, взрослеет, путешествует по стране, и всюду видит смерть во всех ее проявлениях. Маккарти как бы мимоходом вставляет интересную подробность – он приобрел Библию и всюду таскал ее с собой, хотя не умел читать. Не так ли и все мы, умеющие читать, пожинаем «разумное, доброе, вечное», что нам оставили величайшие умы человечества, но не можем воспользоваться жатвой, потому что «Никак не устремлена душа твари Божией, куда назначено Господом. Низкое найдёшь в самой малой из тварей сих, но ведь когда Господь создавал человека, дьявол стоял за плечом Его». Как много аллюзий и мыслей вызвала мимоходом брошенная фраза! Некто из больших писателей утверждал: «Всем лучшим, что есть во мне, я обязан книгам». Этот же писатель, прочитавший и написавший огромное количество книг, одобрял сталинские лагеря, растерял свой талант и умер придворным приживальщиком. Сейчас его имя стоит в ряду самых больших классиков русской литературы, по его произведениям пишут сочинения в школе.
Но вернемся к книге. Мне кажется, Маккарти долго мучился, подыскивая завершение повествования, и не смотря на все свое мастерство, концовка романа получилась бледной. Последняя сцена, которую мы видим глазами мальца в полубаре-полуцирке, где под музыку шарманки танцует ручной медведь, тоже весьма аллегорична, но я не хочу разжевывать ее, а просто приведу дословно.
«Шоумен, похоже, что-то не поделил со стоявшими у стола. К ним присоединился ещё один. Шоумен махнул шляпой. Один из стоявших указал на бар. Тот замотал головой. Они что-то говорили, но их голоса тонули в общем гаме. На помосте вовсю отплясывал медведь, девочка крутила ручку шарманки, и при взгляде на тень от этого действа, отбрасываемую на стену светом свечей, напрашивался вопрос — возможно ли нечто подобное в мире дневного света? Когда он снова посмотрел на шоумена, тот уже нахлобучил шляпу и стоял, уперев руки в бока. Один из стоявших вытащил из-за пояса длинноствольный кавалерийский револьвер, повернулся и навёл его на сцену.
Кто-то нырнул на пол, кто-то потянулся за своим оружием. Владелец медведя стоял, как подавальщик винтовок в тире. Грянул выстрел, и вслед за прокатившимся эхом все звуки в комнате смолкли. Пуля угодила медведю куда-то в центр туловища. Медведь негромко застонал, заплясал быстрее, и в наступившей тишине было слышно, как шлёпают по доскам его громадные лапы. Между задних лап текла кровь. Маленькая девочка с лямками шарманки на плечах замерла, и ручка шарманки застыла в верхнем положении. Человек с револьвером выстрелил ещё раз, револьвер с грохотом подскочил, повис чёрный пороховой дым, медведь снова застонал и закачался, как пьяный. Он держался лапами за грудь, из пасти показалась тонкая струйка кровавой пены; он закричал, как ребёнок, сделал, приплясывая, несколько последних шагов и рухнул на помост.
Кто-то уже схватил стрелявшего за руку, и револьвер закачался высоко в воздухе. Ошеломлённый владелец медведя стоял, вцепившись в поля своей старосветской шляпы.
-Пристрелил-таки этого чёртова медведя, произнёс бармен.
Девочка высвободилась из лямок шарманки — та с шипением грохнулась на пол, — подбежала к медведю, встала на колени, обхватила большую мохнатую голову и, всхлипывая, стала её баюкать. Большинство людей в помещении уже повскакали и стояли в этом жёлтом дымном пространстве, держась за оружие на поясах. Шлюхи целым выводком шарахнулись назад, а какая-то женщина забралась на помост, прошла мимо медведя и простёрла перед собой руки.
-Всё улажено, заявила она. Со всем уже разобрались.
-Ты считаешь, со всем уже разобрались, сынок?
Он повернулся. У барной стойки стоял судья и смотрел на него сверху вниз. Судья улыбнулся и снял шляпу. Большой бледный купол черепа блистал в свете ламп, как громадное светящееся яйцо.
-Последние из верных сих. Последние из верных сих. Кроме нас с тобой, все теперь, можно сказать, покойники. Верно?»
Несомненно, малец должен погибнуть от рук главного злодея, но не это важно, а еще какая-то тайна, оставленная писателем в обрывочном диалоге судьи Холдена и его жертвы.
«Судья не спускал с него глаз.
-Ты всегда считал, что, если ничего не говорить, тебя никто не узнает?
-Ты видел меня.
Судья пропустил эти слова мимо ушей.
-Я узнал тебя, когда впервые увидел, но ты меня разочаровал. И тогда, и сейчас. И всё же ты наконец здесь, со мной.
-Я не с тобой.
Судья поднял безволосую бровь.
-Разве? -удивлённо проговорил он. Он делано заозирался с озадаченным видом, неплохой такой актёр.
-Я пришёл сюда вовсе не для того, чтобы выследить тебя.
-А для чего же тогда? -спросил судья.
-Ты-то мне зачем? Я пришёл по той же причине, что и любой другой.
-И что это за причина?
-Какая причина?
-Та, по которой здесь оказались все эти люди.
-Они пришли сюда повеселиться.
Судья не сводил с него глаз. Он стал указывать на разных людей вокруг и спрашивать, пришли ли они сюда повеселиться и понимают ли вообще, зачем они здесь.
-Не обязательно, чтобы каждый оказывался где-либо по определённой причине.
-Это так, -согласился судья. -Не обязательно, чтобы у них была причина. Но из-за их равнодушия заведённый порядок не отменяется.
Он насторожённо смотрел на судью.
-Давай сформулируем это по-другому, продолжал судья. Если у них действительно нет конкретной причины, но всё же они оказались здесь, не значит ли это, что на то есть причина у кого-то другого? И если это так, может, угадаешь, кем может быть этот другой?
-Нет, не угадаю. А ты угадаешь?
-Я прекрасно знаю, кто он».
Последние слова могут означать, что судья состоит в довольно тесных отношениях с дьяволом или со злым богом, которого изобрели на заре христианства гностики. Но почему он разочаровался в мальце? Что видел этот сверхчеловек «от Маккарти» в обычном юноше, ограниченная добродетель которого никоем образом не могла противостоять злу других героев романа?
Некоторое не вполне логичное объяснение дает монолог судьи, с которым писатель знакомит нас ранее – в тюрьме, куда попал малец, выбравшийся из пустыни. Судья приходит, чтобы «навестить его».
«Судья улыбнулся. В полумраке глинобитной клетушки лился его негромкий голос.
-Ты вызвался принять участие в деле. Но выступил свидетелем против себя самого. Ты сам вершил суд своим деяниям. Поставил собственные представления выше суждений истории, порвал с обществом, частью которого считался, и сбил его с пути истинного во всех начинаниях. Услышь меня, дружище. Тогда в пустыне я говорил для тебя, и только для тебя, но ты пропустил мои слова мимо ушей. Если война не священна, человек — лишь древняя глина. Даже кретин действовал добросовестно, насколько мог. Потому что ни от кого не требовалось давать больше того, чем он обладал, и ничья доля не сравнивалась с чужой. От каждого требовалось лишь вложить душу в общее дело, но один человек этого не сделал. Может, скажешь, кто это был?
-Это был ты, -прошептал малец. -Ты был этим человеком.
Судья посмотрел на него сквозь решётку и покачал головой. -Не общий хлеб объединяет людей, а общие враги. Будь я враг тебе, кому ещё я был бы врагом? Кому? Святому отцу? Где он теперь? Взгляни на меня. Наша неприязнь друг к другу сформировалась и ждала своего часа ещё до того, как мы встретились. Тем не менее ты мог всё изменить.
-Ты, повторил малец. -Это был ты.
-Я? Вовсе нет, -возразил судья.- Послушай. По-твоему, Глэнтон был глупец? Разве ты не понимаешь, что он убил бы тебя?
-Ложь, сказал малец. -Ложь, боже, какая ложь.
-Подумай как следует.
-Он никогда не участвовал в твоих безумствах.
Судья усмехнулся. Вынул из жилета часы, открыл их и поднёс к тусклому свету.
-Ведь если бы тебе и имело смысл стоять на своём, -проговорил он, то на чём бы ты стоял?»
Убеждение судьи, что Глэнтом или кто другой из шайки в конце концов убили бы мальца, - за то лишь, что он «не такой, как все» , лично у меня вызывает недоверие. Но, возможно, другой читатель больше поверит судье, чем мальцу. Мне интересно, что думал человек, стоящий над схваткой - сам Маккарти? По классическим канонам надо бы и закончить книгу где-то около тех событий, когда признанный сумасшедшим, малец выходит из тюрьмы и, страдая от раны в ноге, бредит.
«В этом и в последующих снах к нему приходил судья. Кто ещё мог прийти? Большой неуклюжий мутант, молчаливый и невозмутимый. Кем бы ни были его предки, он представлял собой нечто совсем иное, чем все они, вместе взятые; не существовало и системы, по которой можно было проследить его происхождение, потому что он не подходил ни под одну. Должно быть, любой, кто поставит себе задачей выяснить, откуда он взялся, распутывая все эти чресла и записные книжки, остановится в конце концов в помрачении и непонимании на краю некой бездны, беспредельной и неизвестно откуда взявшейся, и никакие научные данные, никакая покрытая пылью тысячелетий первобытная материя не позволят обнаружить и следа некоего изначального атавистического яйца, чтобы вести от него истоки судьи. В этой белой пустой комнате он стоял в пресловутом костюме со шляпой в руке и пристально смотрел на мальца своими маленькими, лишёнными ресниц поросячьими глазками, в которых он, это дитя, всего шестнадцати лет от роду, смог прочесть полный текст приговоров, не подотчётных судам человеческим, и заметило своё собственное имя, которое ему больше неоткуда было узнать. Имя, занесённое в анналы как нечто уже свершившееся, имя путника, которое в юриспруденции встречается лишь в жалобах некоторых пенсионеров или на устаревших картах.
В этом бреду он обшарил всё бельё на койке в поисках оружия, но ничего не нашёл. Судья улыбался. Придурка с ним больше не было, зато был кто-то другой, и этого другого никак не удавалось разглядеть полностью, но это вроде был мастеровой, работавший по металлу. То место, где он склонился над работой, заслонял судья, но это была холодная чеканка, и работал он молотком и чеканом, возможно изгнанный от человеческих очагов за какой-то проступок, и ковал всю ночь своего становления, словно собственную гипотетическую судьбу, некую монету для рассвета, который никогда не наступит. Именно этот фальшивомонетчик со своими резцами и грабштихелями ищет покровительства у судьи, именно он из холодного куска окалины создаёт в горниле подходящий лик, образ, благодаря которому эта последняя монета станет ходовой на рынках, где ведут обмен люди. Вот чего судьёй был судья, и нет этой ночи конца».
По крайней мере, Хемингуэй – самый похожий на Маккарти писатель, - закончил бы именно так: «И нет этой ночи конца».
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.