В этот раз мы говорили с сыном, как никогда долго. Сначала он позвонил матери и поздравил её с женским праздником. Затем он набрал меня, и после дежурных «как дела», «как здоровье», рассказывал мне о своих армейских жизни и быте, о том, что в эти три праздничных дня они с пацанами будут бить баклуши, то есть смотреть телевизор, играть в настольный теннис, читать в ленкомнате книги, одним словом заниматься таким редким в обычные армейские дни ничегонеделаньем. Обсуждая с ним последние футбольные новости, вышедшие новые рок-альбомы и множество других разнообразных событий, мы тщательно обходили стороной тему политики. Нам обоим боязно было говорить об «этом». Но в конце разговора сын оборвал мой монолог о своих литературных планах на ближайшее время – «Всё, папа, нас зовут строиться на ужин. Завтра я тебе ещё раз звякну, да и вот ещё что, папа – через две недели заканчивается учёба, и нас будут отправлять в войска. Ты не волнуйся, обещали определить где-то недалеко от Москвы, но, если всё-таки попаду «туда» (у меня в груди похолодело), то долг свой выполню, как ты меня и наставлял перед армией». И повисла пауза… Он наверно ждал от меня очередного напутствия, но я молчал. Молчал, как молчал все последние дни, недели, месяцы… Молчал, потому что я превратился в молчуна именно тогда, когда надо было разорвать эфир криком – «Какой, нахрен, долг? Перед кем и перед чем ты собираешься его выполнять? С кем собираешься воевать? В кого будешь стрелять? В твоего троюродного брата, Женьку, которого на днях вызывали в киевский военкомат для прохождения боевой переподготовки? И в тебя будут стрелять не «тягнибоки» и «яроши», а Женьки, Юрки и Сашки. В Женек, Юрок и Сашек... » Надо было кричать. Но я молчал…
Моё молчание прорезалось во мне постепенно. Сначала для меня замолчал телевизор, и я перестал его смотреть, понимая, что чем больше я впитываю в себя тот мусор, который вываливается на меня с телеэкрана, тем вернее и быстрее я возвращаюсь в самого себя, образца семидесятых годов прошлого века, эпохи всеобщего народного одобрямса всякой, пусть даже и самой немыслимой, линии партии, в этакого поедателя абсолютно любой лапши, снятой с собственных ушей. Затем я по той же причине вычеркнул для себя все новостные информационные каналы интернета, дополняющие собой тарарам телепузиков (да простят меня герои замечательного мультика за столь некорректное сравнение). Потом я перестал писать стихи и сам замолчал на поэтическом портале. Я понял, что не сумею писать неправду (да и никогда не умел этого), а правду вещать, пусть даже в стихах, мне стало просто страшно. Так я превратился в трусливого молчуна.
Народная мудрость гласит, что молчание – золото. Господи! Да ведь в геенну огненную уносит это золото. Просто ложится неподъемным камнем на грудь и тянет на дно омута, и барахтайся - не барахтайся, всё одно - утянет… Кому и как можно передать в полной мере состояние человека, разрываемого в разные стороны двумя конями – совестью и инстинктом самосохранения? Кому и как можно объяснить ужас человека, всю жизнь идентифицирующего себя с великим народом, безумно любящего этот народ и взирающего теперь на его массовое сумасшествие? Или, что скорее всего, может быть это я сам сошёл с ума, утратил связь с реальностью, окончательно потерял свои корни и именно поэтому выбрал молчание? Я не профессиональный историк, но я очень хорошо знаю из книг, как начиналась вторая мировая война, как возвращал себе великий рейх утраченные ранее им территории. Я помню из кадров хроники выступление фюрера по поводу присоединения к Германии Австрии, как приветствовалась речь фюрера о необходимости воссоединения двух государств, населённых немцами. Огромная многотысячная масса народа ревела от восторга и боготворила оратора. Потом был всеобщий одобрямс нацией захвата Чехословакии, ведь необходимо было защитить «угнетённых судетских немцев» от произвола и притеснений их местным населением. Далее одобрямсы поддерживали любые безумные прожекты безумного ефрейтора и не было этому предела. Именно в то время и именно посредством всеобщего одобрямса зарождались газовые камеры Дахау и Майданека. И лишь Господу Богу известно, сколько было в той Германии на фоне массового безумия молчунов, подобных мне. История повторяется. И самое страшное в этом повторе то, что многострадальный народ, вынесший на своём хребте всю тяжесть наследия безумств сумасшедшего ефрейтора, следует теперь тем же курсом, что и Германия тридцатых годов прошлого столетия.
Но я молчу… Потому что одобрямс возвращается. Нет, он уже вернулся и поглотил, захватил меня вместе с липким и паскудным страхом перед омоновскими берцами и дубинками, перед автозаками и нынешними "гуманными" и "неподкупными" судами, перед статьями УК за экстремизм и прочие, надуманные страхами властей, деяния. И с этими одобрямсами и страхами мне теперь жить и молчать. Потому что молчание – золото.
А на улице весна, щебечут птички, и скоро природа вскинется от долгого и тяжёлого сна и заиграет всеми красками жизни. И лето не за горами. И как здорово было бы где-нибудь в июле-августе поехать с семьёй погостевать к жинкиным батькам в деревню, под Киев, а там, в беседке, оплетённой виноградником, вечерить всей семьёй и за чарочкой горилки вести беседы с тестем. А ещё махнуть бы оттуда в Одессу, где не был ни разу, а из Одессы в..., впрочем, молчи, Колыма. Молчи...
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.