Андрей Назаров

Наталья Малинина: литературный дневник


...начинаю текст в точке боли, когда она становится невыносимой


четверг, 1 сентября 2011 года, 10.43
Андрей Назаров: «То, что покидает человека последним…»
Русский прозаик из Копенгагена, редактор журнала «Новый Берег» о волнах эмиграции, своём детище, России и Дании


Андрей Назаров // Рисунок Александры Порплица
увеличить размер шрифта уменьшить размер шрифта распечатать отправить ссылку добавить в избранное код для вставки в блог


Русский как перст



Сергей Юрьенен: «Заграница нам поможет!»




Художник, привязанный к России, несёт в себе бред расщеплённого сознания — порождения странных мечтаний и насильственной действительности, что неизбежно материализуется в его сочинениях.


Андрей Назаров, автор романа «Песочный дом» и общепризнанный мастер короткой прозы (за которую он получил одну из предыдущих «Русских премий»), является одним из главных центров русского Копенгагена.


Именно в Дании Назаров затеял издание журнала «Новый Берег», представленного в «Русском журнале», именно тут, в Копенгагене, уже много лет существует литературный семинар, который Назаров собирает на своей квартире.


После одного из таких заседаний Назаров показал мне свои биографические заметки, которые показались мне подступами к новому и, может быть, главному роману своей жизни…


— Текст ваш, написанный твёрдой рукой зрелого мастера…
— Благодарю вас, Дима, за любезную оценку моих усилий. Про «зрелость руки» мне, впрочем, начали говорить ещё в достопамятные времена на отчизне после «Белого колли», это конец 60-х. Зрелость её тогда столь высоко оценили, что едва не изгнали из института вместе с остальными частями тела.



Призёрами в номинации «Малая проза» стали писатель и редактор журнала «Новый Берег» Андрей Назаров из Дании за книгу «Упражнения на тему» (третье место) и не ведомый никому в зале Тамерлан Тадтаев из Южной Осетии — за рассказы (второе место). Назаров признался, что чувствует себя потомком славной когорты русских писателей-эмигрантов, которые, как правило, не удостаивались никаких премий и вообще жили трудно.
Русский как перст
С тех пор, в отличие от времён нынешних, неизменным добавлением к похвалам этой руке было: «Пишите, Андрей, вы прекрасно пишете, но, как умный человек, должны понимать, что мы вас никогда печатать не будем». Так и не печатали четверть века. Поэтому писательство для меня было и осталось в сфере личного духовного делания, что неизбежно выталкивало из советского социума.


И надо было обладать раскольничьей, сказал бы, верой в необходимость и правоту своего труда, чтобы устоять на обочине. Только в 91-м в «Радуге» вышел роман «Песочный дом», после чего и начали печатать меня взахлёб, так, что ни одной строки неопубликованной не осталось.


— Есть мнение, что алкогольные напитки надо употреблять там, где они были произведены. Так-де правильно. Влияет ли место жительства на стиль вашей прозы? В другом месте вы бы писали то же самое или нечто иное?
— «Постмодернизм, как известно, начинается по утрам, когда не знает человек, где проснулся» — самое исчерпывающее, что я мог бы сказать по этому поводу.


А если серьёзнее, то в моём случае наоборот — именно стиль, который, сколь известно, и есть человек, самым кардинальным и вполне драматическим образом повлиял как на утрату родины, так и на судьбу мою в целом. Я вернулся десять лет спустя, но путешествия по собственной жизни совершаются только в одну сторону.


Сами же места пребывания на мой стиль ни малейшего влияния не имели, в каждой жизни присутствует своя константа, её определяющая.


Это в отличие от потребляемых напитков, упомянутых вами в виде метафоры. Тут очевидно, что водка, например, располагает к трагедии и гротеску, а вино к более лёгким жанрам, в том числе лирическим.


Большая проза — к примеру, роман с его разнообразными персонажами — требует сочетания различных стилей, чему, на мой взгляд, наиболее адекватен портвейн, если на коктейли не хватает душевных сил.


Известные коктейли прославил Веничка, свободно сочетая в прозе столь же различные стилистики.


Вообще же в России, при всём её географическом разнообразии, выбор напитка диктуется не характерами исполняемых персонажей, но наличием или отсутствием денег у их автора.


Встречаются, правда, и безвыходные ситуации, как в деревне Лохмутки, где надлежит пить исключительно местный самогон, поскольку более пить нечего.


Гонят его две старухи, по ошибке застрявшие на этом свете, а сельпо давно закрыто за невостребованностью. Рекомендую.


Солдатами до самоволок мы пили «Тройной» железными кружками, совершенно того не ощущая, поскольку мороз был к пятидесяти. Его же пили и поэты моего литинститута — котировался он как коньяк о трёх звёздочках.


А помимо того пили всё, что придётся.


Полагаю, что жизни не станет на путешествия по тем странам, чьи напитки довелось испить. Друзья-диссиденты в Париже пили чистый спирт, как в России каждый, у кого была девушка — медсестра или лаборантка.


Да, счастливые и многообразные впечатления оставила в моём поколении страна, которая никогда более не повторится. Как и мы, впрочем.


— Как вы начинаете свои тексты? В какой точке вы понимаете, что текст требует, чтобы его записали?
— Многое в нас и возникает, и осуществляется безотчётно, откровением, выдернутое случайной ассоциацией. Текст заявляет о себе в разных формах — звуковых, зрительных, осязательных.


Вот попадаешь рукой в лужицу пролитого мёда — и сразу перемещаешься на пасеку в Новосёлки, где тебе шесть лет, и схватываешься бежать, потому что ты обещал деду Свириду перестелить стойло Мальчика и забыл об этом.


Или блик солнца, разбившийся о бокал, овладевает воображением, мгновенно перемещая тебя туда, где этот разбившийся луч ударил в спину женщины, отбросив уходящую тень, — тогда оживает боль этой утраченной близости, она становится физически тягостна, и избавляешься от неё, только запечатлев словами на листе.


Прямой ответ — начинаю текст в точке боли, когда она становится невыносимой. У меня так обстоит с миниатюрами. Но крупная форма — это другое, конечно.


— …придумать для меня роман означает отстроить, хотя бы осязательно наметив, схему-план развития сюжета.
— Крупную вещь надо строить, вы правы, Дима. Единственный роман, который мне удалось записать, складывался, как сруб, с фундамента — записи свидетельств эпохи военных лет, овладевшей сознанием и подчинившей себе все размышления.


Пушкин находил гений в композиции, но был противником писания «планов», чем пенял Рылееву, полагая, что гений проявляет себя в мгновенном охвате всего задуманного здания: «Все ужасы дантовского ада не стоят его построения».


Впрочем, Достоевский именно «планы» своих романов и создавал годами, подбираясь к картине целого, вычленяя её из «монады», владевшей воображением, а записывал их за месяцы.


Я же начал роман, этот «Песочный дом», с записи воспоминаний моей мамы о великом бегстве Москвы 16 октября 1941 года, а что построю, да и возьмусь ли, не знал.


Потом обнаружил, что текст служит преамбулой к широкому полотну и требует охвата не только жизни Москвы военных лет, но и исторической жизни России.


К тому и приступил, населяя пространство персонажами, оставившими во мне более или менее чёткий отпечаток, и никак не думая о результате.


Художник, привязанный к России творческими корнями, в той или иной мере несёт в себе бред её расщеплённого сознания — порождения странных мечтаний и насильственной действительности, что и материализуется неизбежно в его сочинениях.


Остаётся лишь верно наметить природу персонажей, а дальше записывать за ними и ждать, что там, в пространстве текста, они сами осуществят себя во всей полноте личности, в нравственном страдании — наиболее внятном свидетельстве жизни — в свете и звуке, в метафизической глубине, проглядывающей сквозь каждую человеческую судьбу.


Строил я роман, прислушиваясь к звучанию переплетающихся в нём тем, по принципу фуги, как мне потом профессионалы объяснили. Музыкой никогда не занимался и объяснить этого не могу. Целиком же своё сооружение разглядел только издали, не поверил. Да ладно, давно всё это было.


— Роман у вас один, обычно вы работаете в жанре короткой прозы, чем она вас привлекает? И почему вы отдаёте предпочтение именно ей?
— Короткий рассказ неуловим, поэтому каждый, кто работает в этом жанре, даёт ему своё название — от «стихотворений в прозе» до «крохоток». У меня это «миниатюры» с подачи Андрея Вознесенского, который так называл мои тексты.


Короткий рассказ подобен взмаху ножа, он вспарывает обступающую реальность, раскрывая в прорези события прошлого, наполненные тем обжигающим смыслом, который миновал тебя, когда ты в них участвовал.


Он захватывает врасплох, как стихийное бедствие, освещая ярко и яростно то, что иначе нельзя узнать о жизни.


Короткий рассказ случаен, но безусловен, как всякое откровение, он обретает форму, нимало о том не задумываясь, он самоценен, поскольку не может быть выражен иначе. Короткий рассказ есть свидетельство непостижимой полноты бытия, он спрессовывает время в ту точку, куда вмещается вся жизнь художника.


Вероятно, такая форма наиболее соответствует моей импульсивной внутренней природе. А роман всё мнится мне последнее время.


Жизнь пришлась на крушение эпохи, на события непредсказуемые, которые Господь дал мне свидетельствовать, грех это похоронить. Но посмотрим, роман — это тяжкий и долгий путь, не знаю, хватит ли меня.


— Что значит «роман всё мнится»? Как это происходит? Почему роман хочется написать?
— Часто, натыкаясь путём невольных ассоциаций на те или иные впечатления, вспоминаешь, что они уже записаны, и спокойно засыпаешь.


Но последние месяцы ассоциации мои проваливаются в какую-то дыру, в зияющую пустоту на том месте, где столпилось множество событий, определивших как собственную мою судьбу, так и судьбу отечества.


Годы моей внешней активности, вобравшие несчётное число встреч, наблюдений и переживаний, приходятся на один не восполненный мною в едином тексте период времени — на 90-е годы.


Это время и складывается во мне из разных ассоциаций, трагических переплетений частного и общего, требуя заключения в некую форму.


Мнится, Дима, конкретный отрезок времени и моё в нём участие, точнее, моя ему подконвойность, что и складывается сознанием в некое историческое полотно.


Но до той болевой точки, когда начинаешь писать, эти провалы в пустоту ещё не довели. Подожду, пусть текст набирается ассоциациями, будет готов — услышу, надеюсь.


— Чем тогда ваша постоянная запись невольных ассоциаций отличается от дневниковой прозы?
— Дневниковые записи — это фиксация внешнего ряда жизни, наблюдений и размышлений дня — весьма дисциплинирующее и достойное занятие.


Но, никогда над тем не задумываясь, я и так всё помню, а фрагменты прошлого — искусство, это всегда интерпретация прошлого, даже и обращённого в будущее, — выхватываются именно чувственными ассоциациями, тогда они и становятся предметом искусства.


Того, чем я занимаюсь, во всяком случае.


Ассоциации, меня посещающие, свободны, стихийны, они возникают в нынешнем дне, но принадлежат миру души, вызывая те переживания, которые, как и способность к сопереживанию вообще, составляют основу творчества.


Я знаком с поэтом, в совершенстве владеющим техникой письма, но напрочь лишённым этой способности, — и убеждён, что никакие формальные изыски не заменят живого чувства, которым дышат подлинно великие строки.


Я понимаю так, что видения дня — это лишь толчок к постижению того, чем они отзываются в нас. Мы пытались с вами, Дима, определить некие исходные творческие импульсы, всегда индивидуальные. Но главный исток творчества — вдохновение — постижению не подлежит и есть неисследимый «признак Бога», отмеченный Пушкиным.


В довершение бесед наших об истоках творчества выскажу соображение, вызванное прощанием с Николаем Пыреговым, автором нашего журнала, прекрасным русским прозаиком из Нью-Йорка, меня посетившим.


После стола и усиженного за ним литра аквавита он, бывший и профессиональным боксёром, и лётчиком, и разнорабочим, человек, судьба которого вторит судьбе нашего поколения советских отщепенцев, слегка ощупав мои руки и плечи, воскликнул: «Торс гладиатора!»


Мне эта дружеская шутка так запала, что утром я даже к зеркалу стал, отметив, что в гладиаторы не гожусь — килограмм пять лишних, а помимо того удивившись избытку мышц на загривке, совсем как у животных.


Тут мысль нелепая посетила — может быть, всё проще и в загривке этом, в животной нашей природе, надо искать истоки творчества, а не в связях сознания с потусторонним миром?


К тому же и рассказ пишу о девственнице и собаках, о более глубоком, первичном уровне понимания, нами давно утраченном. Взамен чего мы получили знание о добре и зле, которые постоянно путаем.


Но, увы, животное ближе Богу, оно безгрешно, а значит, лишено рефлексии, что исключает чисто человеческие экзистенциальные попытки реализовать себя в искусстве. А загривок только помогает держать человеческую ношу.


Ещё и Гёте уверял, что талант должен иметь крепкую физическую основу. Гёте не люблю, наверное, потому, что не европеец и не вырос на нём, но именно эта основа помогла мне годами бродить по шабашкам и лесоповалам, чтобы сохранить внутреннюю независимость, без которой не возможно никакое творчество. В молодости, впрочем, всё легче, само несёт.


— Как так случилось, что вы стали одним из главных центров русского Копенгагена?
— Я добавлю — культурных центров. Таким была библиотека при русской церкви Святого Александра Невского, где я сидел по воскресеньям десять лет, где собирались как старые эмигранты, так и беженцы из СССР.


Потом времена изменились, литературный центр сосредоточен теперь в семинаре, который я веду у себя дома. Открытость и доброжелательность всегда привлекают людей.


— Третья русская эмиграция в Копенгагене — что это?
— Мне легче ответить в контексте всех послеоктябрьских потоков.


По приезде моём в Данию в 1981 году естественным местом собрания несоветских русских, то есть эмигрантов, вне зависимости от их вероисповедания была русская церковь.



Отработав 25 лет на радио «Свобода», идеологический эмигрант и писатель Сергей Юрьенен организовал сначала своё издательство «Вольный стрелок», а затем учредил и одноимённую литературную премию. Не смог остаться в стороне от текущего культурного процесса, привыкнув пропагандировать книжные новинки в «Поверх барьеров», своей радиопередаче, уже давно ставшей культовой.
Хочется верить, что премия «Вольного стрелка» с почётными дипломами и эксклюзивными серебряными пулями тоже обретёт культовый статус. Тому порукой — серьёзность, с которой Юрьенен взялся за новое дело (организация международного комитета и солидного жюри), а также содержание собранной и изданной им литературной коллекции.


Сергей Юрьенен: «Заграница нам поможет!»
При ней находится библиотека, составленная из частных собраний, которые сюда приносили потомки, утратившие язык предков и по-русски не читавшие.


Открывалась библиотека на один час после воскресной службы. Когда я впервые спустился в полуподвал, где она располагается и по теперь, там не горел свет и у стола сидели, склонившись головами к свече, трое немолодых людей, живо напоминавших заговорщиков-революционеров начала XX века.


Это был Борис Борисович Вайль, известный и доблестный советский диссидент, и двое его собеседников. Других посетителей за час работы библиотеки не собралось. Спустя год Борис передал мне этот пост, и просидел я там библиотекарем более десятка лет, застав три волны российской эмиграции.


Рассказывая о них, хочу заметить в преамбуле, что морские врата Дании, морской державы, означены фонтаном, называемым «Гефион» по имени языческой богини, — пахаря, вознесённого над упряжкой быков в яростном усилии, — испросившей у некой ассамблеи богов места на земле, что обличает в богине эмигрантку.


Высоким собранием Гефион было обещано столько земли, сколько она вспашет за один день. Тогда, говорит легенда, она обратила в быков своих сыновей и впрягла их в плуг. Земля, вспаханная Гефион, была брошена в воду и образовала Зеландию, твердыню, где и поныне стоит Копенгаген.


В Швеции есть большое озеро, повторяющее Зеландию своими очертаниями, так что дело, очевидно, разворачивалось там.


Эта легенда принадлежит, безусловно, высокой поэзии, но имеет и вполне земной смысл. Бык стал символом Дании, её трудолюбия, терпения и силы. Это он попирает рогами морское чудище возле здания Копенгагенской ратуши.


Бык, как известно, животное упорное, сильное, земное и вполне немногословное. Бык — символ постоянства. И посредственности, как полагал Сёрен Кьеркегор, отец экзистенциализма, чьи откровения одной из первых оценила Россия.


Дания же, признавая его всемирную славу, отомстила ему по-своему. В ряду величественных скульптур тех людей, что когда-то вершили духовные судьбы Дании, окружающих Мраморную церковь Копенгагена, великий философ смотрится очевидным уродцем — горбатым карлой с распухшей головой.


Если Кьеркегор и не блистал красотой, то статуя его исполнена в жанре совершенно беспощадного реализма. В ней запечатлён вечный антагонизм разных начал мира — земного и небесного, массового и личностного.


Прав был известный эмигрант Данте Алигьери — «горек чужой хлеб и тяжек чужой порог». В полной мере все ужасы затянувшей пожизненно эмиграции ощутила её первая, послереволюционная волна.


В Данию в то время переселилось, по преданию, около четырёхсот российских семей, в большинстве аристократических, составлявших двор вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, урождённой датской принцессы Дагмар.


Императрица, хотя и говорила по-русски с затейливым акцентом, до конца дней чувствовала себя русской. Пожертвовав фамильными драгоценностями, она отбила у большевиков русскую церковь, построенную мужем, и до конца не верила в екатеринбургское убийство сына, Николая Второго, и его семьи.


Но русский патриотизм императрицы не отозвался в её пажах и фрейлинах. Многие из них вскоре разъехались с семьями по свету искать счастья, а большинство попыталось ассимилироваться, чтобы снять — если не с себя, то со своих детей — клеймо инородца.


Лишь толика их детей могла изъясниться по-русски. В отличие от малых и единых по крови народов, русские теряют себя на чужбине.


Более семидесяти лет молилась первая эмиграция за освобождение России от безбожной власти, и Господь внял её молитвам, что, согласитесь, случается не часто.


Второй волне российской эмиграции молиться здесь долго не пришлось. Составляли её в основном солдаты — русские пленники. Эти вчерашние крестьяне, ограбленные коллективизацией, толпами сдавались в начале войны в плен немцам, спасаясь от сталинского режима, заслонявшего себя их телами.


Они пытались разбрестись по миру, готовые на самую чёрную работу — в бельгийских ли рудниках, или на аргентинских плантациях. Но, по Ялтинскому сговору Рузвельта и Черчилля с добродушным дядюшкой Джо, были выданы ему на уничтожение.


Вылавливали их и здесь, поэтому русских пленников в Дании можно было перечесть по пальцам.


Третья волна эмиграции докатилась до Дании, как и до остального мира, в семидесятых годах и не нашла взаимопонимания с остатками эмиграции первой.


Известен характерный диалог, в котором на осуждающую реплику старого бойца Добровольческой армии: «Мы отступали с оружием в руках!» — новый эмигрант вполне резонно отвечает, что с оружием в руках лучше бы наступать.


Каждая волна российской эмиграции покидает свою Россию, унося свой язык и свою боль.


Третья эмиграция, в которой, по распространённой шутке, было больше писателей, чем читателей, выбиралась из брежневской России разными путями, главным образом по израильскому каналу.


Она и составляла наиболее действенную творческую часть российской эмиграции, пока не поднялась, не утвердилась в чужой жизни четвёртая, нынешняя её волна.


Вряд ли, впрочем, можно отнести к эмигрантам людей, имеющих возможность в любой момент совершенно безнаказанно вернуться на родину.


Эмиграция как феномен тюремного государства окончилась с падением железного занавеса.


Двадцатилетие этого великого события, помеченного поражением ГКЧП, мы отмечаем в эти дни. Бог послал на шапку, дав мне стать его свидетелем и участником.


Поэтому позволю себе, Дима, высказать несколько обрывков из впечатлений и мыслей тех дней. К начавшемуся тогда десятилетию меня и обращают многообразные ассоциации, подталкивая к роману.


Я вернулся в Россию 18 августа и на другой день снимал о происходящем в Москве фильм «Позитив», стоял у Белого дома, «был там, где и другие были», где в самую тревожную ночь видел родителей с детьми.


Все высокие совершения истории держатся родовой жертвенностью. Генерал Раевский в кампанию 1812 года вывел на простреливаемый мост двух сыновей-подростков — и Россия уже два столетия помнит его подвиг.


Детям же, которых я видел в ту ночь, было по девять, по семь, по пять лет — они спали на руках родителей под зонтиками, укрывавшими их от дождя в ожидании танков.


Да, то была номенклатурная революция, осуществившая стремление советских назначенцев превратиться в самодеятельных хозяев жизни, инвестировав свою власть в деньги, — что и предопределило исход противостояния у Белого дома.


Но люди, стоявшие у его стен теми ночами, в ожидании гибели, и те, что выходили под танки на площади и улицы Москвы, впервые за советские десятилетия ощутили себя не населением, но народом. Тем, которому я принадлежу.


На тот редкий исторический миг Россия оказалась свободна — до хаоса, до беспредела — и заплатила страшную цену, которой свобода всегда оплачивается.


Катастрофа советской власти обрушила чудовищное строение, оборвав казавшиеся незыблемыми связи между людьми, и ту иллюзию защищённости, которой она расплачивалась с подневольным населением.


Начавшийся в 91-м году кровавый передел государственной собственности втянул в себя миллионы молодых людей, лишённых всякой легальной возможности выжить и сбивающихся в банды, — не счесть, сколько их полегло ради чужой добычи.


Новые понятия, новая феня исказила язык, сознание и судьбы миллионов. Да, «перестройка коснётся каждого». Он и не предполагал, зачинатель, заложник истории, в какой гибельной мере подтвердятся его слова.


Новый уклад жизни всегда поднимается из руин прежнего, погребая под ними живых. Нищета оскалилась тогда на Россию — не на каждого, так через одного, — и каждый остался один на один с нею, и не счесть, над сколькими защёлкнулась её пасть. Что в человеке остаётся последним, если преподаватель вуза, спившийся и опустившийся до бомжа, был снят в соитии с трупа обнажённой подруги?


Где предел человеческому падению?


Этот экзистенциальный вопрос поставило перед нами время крушения советской власти.


Великие исторические изменения в России, все эти попытки реализовать глобальные химеры — возведение Третьего Рима или Третьего интернационала — всегда и начинаются, и оканчиваются историческими же катастрофами.


Мы переживаем историю апокалипсически, и с этим ничего не поделать. Другой России и другой истории нам не дано.


Теперь, когда выстроена угрожающе-хрупкая вертикаль новой власти и жизнь понемногу устаканивается, не снимая мучительного вопроса «Надолго ли?», въезд в Россию всё ещё свободен.


«Хотя бесчувственному телу равно повсюду истлевать…» — это на случай вам, Дима, городу и миру, тому в нём, кто захочет услышать.


— Как и почему возник журнал «Новый Берег», который вы редактируете?
— Журнал начинался как игра. Акмеисты называли искусство игрой детей с Богом. Оно всегда и начинается с игры, чаще всего приводя участников к гибели. И то, что мы пока ещё существуем, вопреки всем препонам, вызывает и у нас самих почтительное удивление.


Русский журнал в Дании был и до нас, назывался просто «Берег». Вела его прекрасная женщина, сочетавшая красоту и страстность с проблесками истинного таланта, назову тебя по имени — Нина.


В силу того, что Пушкин называл «ходом вещей», новый журнал, «Новый Берег», возглавил я, имевший в силу возраста своего и связей в российском литературном мире больше возможностей.


Задачей журнала было вывести его за пределы местного издания и дать собравшимся вокруг меня литераторам, пишущим по-русски, но не имевшим имени в литературном мире, выступить на одной площадке с признанными мэтрами.


Эту задачу я выполнил, в большой мере благодаря Андрею Андреевичу Вознесенскому, признательность и любовь к которому никогда меня не покинет.


В 2003 году я повёз представлять первый наш выпуск в Москву, раздавая экземпляры тем, кого знал. С помощью Ирины Ришиной, человека высокой культуры, моего редактора в счастливые годы «Литературной газеты», преданной памяти Булата Шавловича Окуджавы, кумира невосполнимой юности, которого я также знал и любил, рассказ о журнале был транслирован по каналу «Культура».


Многие откликнулись на его явление, даже и весьма высокопоставленный деятель от литературы, сказавший мне: «Все всё закрывают, а вы вот открываете, здорово!» И пальцем не двинув, чтобы помочь.


Помог же нам талантливый критик Сергей Костырко, страж и хранитель творческого пространства российской литературной жизни, сосредоточенной на сайте «Журнальный зал».


Ему мы обязаны и авторами нашими, и читателями. Какие бы споры ни возникали в редколлегии по поводу публикацией того или иного автора, я всегда оглядываюсь на него как на эталон правил и чести.


Прекрасные писатели оказали честь «Новому берегу», войдя в его редколлегию, что легко заметить, заглянув в их перечень. Своим непосредственным и неоценимым трудом «тянут» «Новый Берег» двое — мой любимый друг, известный прозаик Сергей Юрьенен, и замечательный поэт Сергей Шестаков.


Неоценимую помощь оказывает журналу член его редколлегии, автор увлекательных исторических очерков Лев Бердников, публикующийся в каждом номере журнала, как и тончайший знаток английской литературы, поэт и мыслитель А.Л. Шапиро, который ведёт рубрику «Примечания переводчика».


Я никогда не служил ни советской, ни антисоветской властям и не люблю их, власти. Поэтому первым условием существования нашего журнала была его абсолютная свобода. От любых догм и любого служения, помимо служения подлинному искусству.


Приоритетом журнала по определению было открытие новых имён в литературе нашей. В реальности это означает мой ежедневный труд чтения «потока», из которого вылавливаешь крупицы того драгоценного, что нашу культуру составляет. И назначение своё в меру своих сил журнал исполняет.


Первым открытием журнала была Аня Логвинова, явление, никому прежде не известная девочка, писавшая удивительные стихи. Теперь, с нашей подачи, её знают и печатают, а о наших публикациях она, скорее всего, не помнит, да и не надо, а я просто счастлив, что она есть.


Были и другие писатели, имена которых нам удалось ввести в обиход русской литературы. Недавним — прозаик Александр Кузьменков, талантливейший стилист, погружающий нас с собою в бездны бытия, он же безработный, ныне обретший статус сторожа с собакой. И я, которому приходилось работать кем угодно, чтобы остаться собою, поздравляю его с этим сторожем. И буду помнить его тексты, имя и судьбу.


Естественно, что лицо каждого издания — его авторы, признанные страной и миром. У нас их, по счастью, много, я не назову тех премий, которыми бы они не обладали, начиная с Нобелевской.


Из наиболее ярких писателей данного времени это прозаики Александр Кабаков, Александр Иличевский, Сергей Юрьенен, Александр Титов, из поэтов — Александр Кушнер, Бахыт Кенжеев, Сергей Шестаков, Александр Кабанов.


Прошу прощения у неназванных, места не станет перечислить всех, мы всё же девятый год издаёмся.


Самим возникновением журнала мы обязаны моему семинару, его издателям. Организация наша носит официальное название «Литературно-художественное объединение в Копенгагене».


За десять лет его существования сменилось много участников, но оно всегда открыто для тех, кому дорого русское слово. Почти никто из участников в обиход российской словесности пока ещё, к сожалению, не вошёл, но увидеть их тексты можно на наших страницах.


Если хватит интереса и благодарности — загляните, есть среди них люди неординарные, в первую очередь Максим Борозенец, ведущий теперь в журнале рубрику «Солнце Севера».


Окончу тем, что журнал «Новый Берег» есть и пребудет в сроках, отпущенных Создателем, как открытая каждому возможность проявления свободной мысли и слова — того, что покидает человека последним.


Вопросы задавал Дмитрий Бавильский




Другие статьи в литературном дневнике:

  • 03.11.2015. Андрей Назаров