Виктор Топоров. Проказы переводчиков

Ирина Гончарова1: литературный дневник

Виктор Топоров вторник, 16 июня 2009 года, 17.39


Проказы переводчиков
Час графомана. Метросексуал Эзра Паунд и честная бедность, которой не стыдятся


У всех отвалились пальцы. И на правой руке, и даже на левой ноге. На обеих «трудовых» конечностях. Переводить нечем. Но всё равно переводят. Потому что проказа — болезнь не только безжалостная, но и в известном роде милосердная: всё болит только до тех пор, пока не отвалится. А когда отвалится, уже не болит.


В поэтическом переводе, достижениями в области которого наша литература некогда гордилась, пробил час графомана.


В оригинальной поэзии, конечно, тоже, но там это хотя бы не так заметно — ну пишут плохо, бывает…


Или, как говорил дедушка Крылов в романе Тынянова (который и сам был недурным поэтом-переводчиком), бывывает.


Пишут плохо, но зато и не прячутся за великие имена.


Но зато и сами знают: нашему творчеству читатель не нужен, потому что в и страшном сне творчество наше не может присниться читателю, а уж тем более заинтересовать его.


Ergo: культурологическое событие так и не стало культурным: лакуна остаётся лакуной, полноценного поэтического сборника Целана по-русски нет и — с оглядкой на то, что австрийские грантодатели уже на него один раз расщедрились, а отечественным издателям не до тонкостей поэтического перевода, — в обозримом будущем не предвидится.
Ergo: затевая столь сложное — как концептуально, так и организационно — издание, устраивать мозговой штурм и проводить литературный кастинг лучше всё-таки загодя, нежели предоставлять внедрённому (против своей воли!) наблюдателю печальную необходимость заниматься этим — и уже на правах критика — задним числом.
Читать дальше


Перевод же (и стихотворный в том числе) прежде всего коммуникативен.


Ты ведь не просто так переводишь Рильке, Лорку, Бодлера или Элиота — ты переводишь его для читателя.


Онтологический собеседник поэту-переводчику не нужен: Господь Бог предположительно знает всемирную поэзию в оригинале.


Переводчику подавай публику.


Подавай печать.


И он свои переводы печатает.


Или как минимум вывешивает у себя в ЖЖ.


Перед тем как напечатать.


Что любитель, что профессионал — а печатают сейчас без различения и тех и других.


Печатают, например, такое:


Простушки мы, примета —
Голубой глаз и волос гладь.
Живём вдали от света
В романах, что не стали читать.


Под ручки взявшись, шагаем,
И небесной голубизны
И то, о чём днём мечтаем,
И наши ночные сны.


Никогда мы не расстаёмся.
Вечером, утром, днём
Щебечем мы и смеёмся
И гоняемся за мотыльком.


Под шляпку пастушью спрячься —
Для спасения красоты!
А наши лёгкие платьица —
Ну безупречно чисты.


В журнале «Звезда» (2009, №2) этот беспомощный косноязычный бред приписан Полю Верлену.


Перевод сделан неким Эдуардом Троппом.


Впрочем, назвав переводчика «неким», я заведомо слукавил.


Эдуард Тропп — уважаемый учёный, доктор физико-математических наук, один из руководителей Петербургского отделения РАН.


И в последнем качестве наверняка может быть руководству «Звезды», да ещё в кризисный год, чем-нибудь полезен.


Но печатать такое?


Под видом Верлена?


Или, скажем, такое:


А дальше серая скрывает город мгла.
Пустырь. На виселице скрючены тела,
В них жадным клювом тычутся вороны,
И джигу висельники пляшут несинхронно.
Хватает за ноги их множество волков.
Терновник, остролист неряшеством кустов
На все четыре стороны кладут поклоны,
А хаос копоти наброску служит фоном.


Ну объяснили бы доктору наук, что падалью питаются не ворОны, а вОроны, хотя с «синхрофазотроном» удобнее, конечно, рифмовать «ворОн».


Что пастушьих шляпок не бывает.


Что, если уж начал переводить правильную силлабику не силлаботоникой, как принято в России, а дольником, то и от словечка-паразита «ну» в строке «Ну безупречно чисты» смело можно отказаться.


Тут-то и подоспел со своим конъюнктурным Сэлинджером переводчик Немцов. Предварительно заявив, что основная переводчица Сэлинджера (и Воннегута) покойная Рита Райт должна именно за эти переводы гореть в аду! Так что, отвечая за базар, Немцов должен теперь перевести и Воннегута.
Меж тем никаких цензурных купюр в переводах Райт из Сэлинджера не было, а в переводах из Воннегута (в повести «Колыбель для кошки») советская разведчица цирковая лилипутка Зинка превратилась в неопределённой национальной принадлежности шпионку Зику — и только-то!
Читать дальше


Что «голубой глаз» поневоле напоминает об идиоматическом выражении «на голубом глазу», сама по себе строчка «голубой глаз и волос гладь» — а) неудобопроизносима, б) умонепостигаема, в) смешна…


Как, впрочем, и всё остальное.


А главное, кто бы объяснил учёному, что Эйнштейн хоть и играл на скрипочке, но не в филармонии…


Нет, печатают!


Ну сам-то физик, в конце концов, дилетант, с него и спросу нет.


Хотя юрист Грингольц когда-то едва ли не лучше всех перевёл стихи Редьярда Киплинга.


Но вот вам профессиональный поэт — или типа того — Дмитрий Кузьмин.


С гордостью выкладывает он у себя в ЖЖ собственный перевод двустишия Эзры Паунда.


(У Паунда, вообще-то, длинное стихотворение «На станции метро», но редактор журнала «Воздух» извлёк из него две строки, чтобы получилось как бы хокку.)


Эти лица, проступающие из толпы.
На мокрой чёрной ветке цветы.


Выкладывает и оригинал, а также ещё семь переводов, которые считает неудачными, причём один из них полагает практически подстрочником:


Видение этих лиц в толпе;
Лепестки на влажном чёрном суку.


(Приведу уж, кстати, и оригинал:


The apparition of these faces in the crowd;
Petals on a wet, black bough.)


В ЖЖ набегают, естественно, поклонники.


Хвалят.


Предлагают собственные варианты (Кузьмин снисходительно бракует).


Обсуждают «творческие» сложности:


Crowd и bough — это рифма или нет?


Что значит apparition — «появление» или «призрак»?


Что значит bough — «сук» или «ветвь»?


Что значит рetals — «листья», «цветы», «лепестки», «почки»?


Каков (или какова) bough — мокрый или влажный (слова «сырой» участники дискуссии, по-видимому, не знают).


Непонятно, однако, почему этот бессмысленный набор слов (и у Кузьмина, и у других переводчиков) — поэзия?


Потому что так у Паунда?


Но у Паунда не так!


Паунд был метаметафористом не хуже покойного Парщикова.


Или здравствующих Ерёменко и Жданова.


Он писал то, что видел.


(В других случаях — то, что слышал.)


Он видел первым, а вслед за ним, вооружённый его поэтическим зрением («зреньем хищных ос», сказано у Мандельштама), сложную вроде бы метафору разгадывал и читатель.


Но только не наш читатель!


Только не читатель поэта-переводчика Кузьмина со жежешные товарищи.


Потому что ключевое, пусть и не применённое Паундом, слово в этом двустишии — «эскалатор».


Оно сцепляет метафору.


Это его, эскалатор, идущий на спуск, поэт, глядя снизу вверх, и сравнивает с суком.


С чёрным сырым суком.


На котором лица — мелкие лепестки первого цветенья — не «видятся», не «проступают», а «высыпают»!


По мере приближения (которому в оригинале соответствует слово apparition).


Ты их различаешь, а некоторые даже, возможно, узнаёшь.


А чёрный сырой по весне сук эскалатора уходит в невидимую тебе снизу высь…


Как это перевести?


Только не так, как Кузьмин и иже с ним!


Для того чтобы перевести, это нужно сначала увидеть.


Или услышать…


Но если смотришь в книгу (того же, допустим, Паунда), а видишь фигу, тебе, наверное, не стоит заниматься поэтическим переводом.


Это уж как минимум…


Впрочем, куда рак с клешнёй, туда, увы, и конь с копытом.


Вот ведь и такой великолепный поэт-переводчик, как Евгений Витковский, в пору всеобщего упадка «высокого искусства» даёт постыдную слабину — и ею как высочайшим творческим достижением (а ведь у него и впрямь были высочайшие достижения) гордится и даже бахвалится, беспомощно продублировав чужой шедевр.


— Чудесный перевод! — пишет ему в ЖЖ большой, но безымянный специалист из Америки. — А вы ещё говорили, что не знаете, какой ставить в книгу, если «без Маршака»!


— Вот и сделал с горя — сам. Потому как бедняги-коллеги не утруждали себя поиском смысла, — откликается мастер.


— Само сделалось, ибо СВЫШЕ КТО-ТО приказал... — отвечает он уже другому льстецу на реплику: «Правильный перевод».


О чём речь?


Что приказано СВЫШЕ?


(Откуда, вообще-то, поэтам не столько приказывают, сколько надиктовывают.


Вдыхают в уши — и как раз такое вдыхание и называется вдохновением.)


Витковский заново перевёл хрестоматийное стихотворение Роберта Бёрнса, известное в столь же хрестоматийном переводе Самуила Маршака, — «Кто честной бедности своей стыдится, и всё прочее»…


Получилось у него так:


СПОРУ НЕТ


У честной бедности судьба
Не так-то и бесспорна!
Кто чует сам в себе раба —
Тот раб и есть, бесспорно!
Спору нет: жарок цвет
Трудовой гинеи:
Важно ль, чей на ней портрет?
Золото — важнее!


(…)


Принц может в рыцари возвесть,
Что ж, это не позорно;
Однако честь, уж если есть,
Она с тобой — бесспорно!
Спору нет, горсть монет —
Повод для господства,
Но важней других примет
Ум и благородство!


Цель человека такова
(Что, думаю, бесспорно),
Пусть Разум высшие права
Приемлет благотворно:
Спору нет: сей предмет
Все поймут когда-то:
В каждом брате — белый свет
Осознает брата!


Первое ощущение от нового перевода — галиматья, причём галиматья безграмотная.


Последующий анализ позволяет убедиться в справедливости интуитивных выводов.


Куда, спрашивается, ушла из стихотворения искренность?


Куда ушла энергия?


Куда ушла фольклорность?


И куда — не в последнюю очередь — ушёл смысл?


Ключевое для нового переводчика книжное слово «бесспорно» вообще не применяется в разговорной речи.


Не говоря уж о том, что оно, столько раз повторенное, звучит на современный слух как «без порно».


Всё изложенное от имени Бёрнса безликими и безуханными виршами прежде всего коряво — и по сути, и по тону, и по синтаксису.


«Однако честь, уж если есть, она с тобой — бесспорно!» — что сей сон значит?


Береги честь смолоду?


Береги честь, покуда есть?


А рядом «повод для господства»!


Разве у господства, а тем более для господства, может быть повод?


А слово «когда-то», употреблённое в разговоре о будущем?


А общая невнятность?


Но венец всего, разумеется (и, сказал бы сам Витковский, бесспорно), — трудовая гинея!


По аналогии, надо полагать, с трудовой копейкой.


И с кровавой копеечкой.


Гинея в Англии XVIII века — серьёзное богатство.


«Трудовой» она быть просто-напросто не могла.


«Трудовыми» были крона, шиллинг, пенс, фартинг.


Даже чтобы заработать честным трудом фартинг — самую мелкую монету, — простому человеку приходилось изрядно попыхтеть.


И не только попыхтеть.


Встреться слово «фартинг» ещё одному современному мастеру художественного перевыражения — Максу Немцову, — тот непременно учёл бы, что существительное farting происходит от глагола to fart, и перевёл бы его (на сей раз правильно) как «пердак»!


И нет в оригинале никакой «трудовой гинеи».


И её «жаркого цвета», кстати говоря, нет тоже.


И спора о ней нет тем более.


С гинеей там сравнивается человек (любой, но обязательно честный) как раз потому, что эта монета «для солидных господ», с которыми ею рассчитываются аристократы, аристократична и сама по себе, по определению.


И точно так же аристократичен честный бедняк.


Если он, конечно, не стыдится честной бедности своей.


Потому что в противоположном случае он — трусливый раб и прочее…


Потребность в перепереводе бесспорного (!) маршаковского шедевра сам Витковский объясняет тем, что в «Честной бедности» сознательно опущена масонская символика, в оригинале якобы имеющаяся, а вот в стихотворении «Спору нет» она, оказывается, восстановлена:


«В каждом брате — белый свет осознает брата».


М-м-да, осознает…


(Сильно по-русски сказано.


Да и по-масонски.


Лучше уж было бы по методу Троппа: «В каждом брате — белый свет ну признает брата».)


Ну а маршаковское-то «все люди станут братья» чем хуже?


Всемирное торжество масонства!


Итак, что же мы имеем «с гусь»?


У Маршака в переводе шестидесятилетней давности — живая жизнь и прекрасная поэзия.


У Витковского в сделанном в наши дни перепереводе — унылая графоманская (да и, как это ни удивительно, дилетантская!) мертвечина.


И это у Евгения Витковского, у одного из крупнейших поэтов-переводчиков ХХ века; из первой дюжины, а может быть, даже из первой полудюжины!


Время не пощадило поэтический перевод; и у любителя из профессоров, и у версификатора из кураторов, и у переводчика-виртуоза из без пяти минут гениев — одни и те же безошибочно диагностируемые симптомы неизлечимой, увы, болезни.


У всех отвалились пальцы.


И на правой руке, и даже на левой ноге.


На обеих «трудовых» конечностях.


Переводить нечем.


Но всё равно переводят.


Потому что проказа — болезнь не только безжалостная, но и в известном роде милосердная: всё болит только до тех пор, пока не отвалится.


А когда отвалится, уже не болит.



Другие статьи в литературном дневнике: