М. Гаспаров... Сонеты Шекспира - переводы МаршакаМ. Л. Гаспаров, Н. С. Автономова
Так ли это? Бесспорно, glorious morning - это прежде всего утро с голубым небом и солнечным светом. Но не только это. Значение "славный" в английском эпитете glorious сохраняется, а в сонете Шекспира не только сохраняется, но и подчеркивается всей лексической и образной системой произведения. В самом деле: у шекспировского "славного" солнца - "державный взор" (sovereign eye) и "всеторжествующий блеск" (all triumphant splendour), а тучи, заслоняющие его, - "низкие", "подлые" (basest), "позорящие" (disgrace). Поэтому, отказавшись от понятия "славный", Маршак должен отказаться и от этих образов-спутников. Эта разница чувствуется не только в построении центрального образа, но распространяется и на второстепенные: умеряется вещественность и яркость, усиливается "воздушность" и мягкость. Исчезает "золотой лик", исчезает "небесная алхимия" (а вместе с ней вещественное содержание слова gild - "золотить"), "поцелуй" заменяется на "улыбку"; зато появляются образы не вещественные, а чисто эмоциональные: туча "хмурая, слепая", "нежный свет любви", "печальный жребий". Правда, появляется и "трон", но не "золотой трон", каким был бы он у Шекспира, а "светлый трон" - не земного царя, а небесного или сказочного. Эта разница может даже выходить за пределы образного плана и ощущаться в более высоком и сложном плане - композиционном. И здесь лучше всего это можно увидеть на примере другого "сонета о солнце" - сонета 7. Вот его текст и перевод: Так изменение трактовки одного образа влечет за собой изменение строя и смысла всего стихотворения. Остановимся и оглянемся. Попытаемся систематизировать те отклонения образной системы Маршака от образной системы Шекспира, которые мы могли наблюдать в двух рассмотренных сонетах. 1. Вместо напряженности - мягкость: солнце не целует луга, а улыбается им, человек не закатывается вместе с солнцем, а только присутствует при его закате. 2. Вместо конкретного - абстрактное: выпадают golden face, to ride with ugly rack, stealing. В частности, менее вещественным и ощутимым становится величие: солнце не блистательное, а кроткое и доброе. Слишком конкретные образы, почерпнутые из области социальных отношений (homage, serving) или науки (alchemy), исчезают. 3. Вместо логики - эмоция: восклицательная концовка второго сонета, образы, вроде "нежный свет любви", "печальный жребий". Иными словами: вместо всего, что слишком резко, слишком ярко, слишком надуманно (с точки зрения современного человека, конечно), Маршак систематически вводит образы более мягкие, спокойные, нейтральные, привычные. Делает он это с замечательным тактом, позволяя себе подобные отступления, как правило, только в мелочах - в эпитетах, во вспомогательных образах, в синтаксисе, в интонации. Но этих мелочей много (мы видели, что только в двух сонетах их набралось более двух десятков), а переработка их настолько последовательна, настолько выдержана в одном и том же направлении, настолько подчинена одним и тем же принципам, что эти мелочи сами складываются в единую поэтическую систему, весьма и весьма не совпадающую с системой шекспировского оригинала. Умножать примеры таких изменений можно почти до бесконечности. Мы приведем лишь немногие, почти наудачу выбранные образцы, по возможности взятые из наиболее популярных сонетов. В других сонетах можно найти примеры и более яркие. Сонет 19 начинается у Маршака прекрасными по силе строчками: "Ты притупи, о время, когти льва, / Клыки из пасти леопарда рви, / В прах обрати земные существа / И феникса сожги в его крови". Трудно подумать, что у Шекспира эти строчки еще энергичнее: "Прожорливое время, заставь землю пожрать собственных милых чад..." Маршак после двух напряженных строчек дает читателю передохнуть на ослабленной; у Шекспира напряженность непрерывна. Мало того: у Шекспира время совершает все свои губительные действия буквально на лету - весь сонет пронизан словами, выражающими стремительное движение времени: thou fleets, swift-footed, long-lived, fading, succeeding, old, young. У Маршака эти слова, все до одного, опущены, и картина разом становится спокойнее, важнее и уравновешеннее. Сонет 81: "Тебе ль меня придется хоронить / Иль мне тебя, - не знаю, друг мой милый"; у Шекспира вместо этого мирного равенства в смерти - драматическая антитеза: "Я ли переживу тебя, чтобы сложить тебе эпитафию, ты ли останешься жить, когда я буду гнить в земле" (when I in earth am rotten...). И антитеза повторяется в восьми строчках четыре раза: Or I - or you; your memory - in me each part; your name - though I; и, наконец, the earth can yield me but a common grave - when you entombed in men's eyes shall lie. Маршак сохраняет только два последних повторения, но и в них эту антитезу он ослабляет. Ослабляет он ее вот каким образом. В шекспировской последовательности антитез поэт о себе говорит все время одинаково - "я", а о своем друге каждый раз по-новому: "ты", "память о тебе", "твое имя", "(твой образ) в глазах потомков"; тем самым, с каждым разом образ друга становится все более бесплотным и потому бессмертным, а от этого еще острее его контраст с образом поэта, который будет "гнить в земле". У Маршака нет ни этого нарастания бестелесности с одной стороны, ни, конечно, этого "гниения" с другой. 2. Вместо конкретного - абстрактное. Это, как легко понять, родственно уже описанной противоположности "напряженность - мягкость": конкретный образ всегда эффектнее, напряженнее, чем отвлеченный. б) Но эта борьба с чрезмерной (для современного вкуса) конкретностью образов не ограничивается областью ювелирного дела. Каждый слишком вещественный, слишком картинный образ грозит отвлечь внимание читателя от "главного", и поэтому каждый такой образ по мере возможности затушевывается переводчиком. Мы уже видели, как в сонете 81 Маршак обходит сложную метафору: entombed in men's eyes. Мы уже касались сонета 55 - там не только "позолота" заменена "замшелостью", там еще и выброшен образ "Марса с его мечом": мифология в наши дни вышла из моды. В сонете 60 ("Как движется к земле морской прибой...") у Шекспира неистовствует олицетворенное Время: оно "отбирает им же данные дары, пронзает цвет юности, пропахивает борозды на челе красоты, пожирает все лучшее в природе, и ничто не устоит против его косы". У Маршака от этого остается только спокойное: "Резец годов у жизни на челе / За полосой проводит полосу. / Все лучшее, что дышит на земле, / Ложится под разящую косу", - вместо пяти картин две, вместо одного подлежащего (Время!) на четыре сказуемых - два подлежащих на два сказуемых (вспомним ту же тонкость в переводе сонета 33). В сонете 137 (это сонет, который в энергичном подлиннике начинается: "Thou blind fool, Love...", а в степенном переводе: "Любовь слепа...") Маршак прекрасно передает сложный шекспировский образ: "И если взгляды сердце завели / И якорь бросили в такие воды, / Где многие проходят корабли..." - но следующий образ для него уже чрезмерен, и Маршак кратко заканчивает: "...зачем ему ты не даешь свободы?" - между тем как Шекспир безудержно продолжает: "зачем из лживости своих взглядов ты сковала крючья (forged hooks), к которым причален выбор моего сердца?" В сонете 128 возлюбленная поэта развлекается музыкой, и Шекспир завидует "этим клавишам, которые проворно подскакивают, чтобы поцеловать твою нежную руку, а мои губы, вместо того чтобы самим пожинать эту жатву, праздно краснеют за бесстыдство этих деревяшек". Маршак выбрасывает "жатву", выбрасывает изощренный образ губ, краснеющих от стыда, и - самое главное - клавиши у него вообще не оживают, не бесстыдничают и не отвлекают внимания читателя от образа музицирующей дамы: "Обидно мне, что ласки нежных рук / Ты отдаешь танцующим ладам... / А не моим томящимся устам". в) Другого рода конкретность исчезает, например, в сонете 77 ("Седины ваши зеркало покажет..."). Это - сонет, написанный на записной книге, которую поэт дарит другу; у Шекспира он весь написан во втором лице: "ты", "тебе", "твое", - 18 раз повторяется это thou и его производные. У Маршака - ни разу: вместо обращения к живому другу у него - отвлеченное раздумье обо всем человечестве, вместо "морщины, которые правдиво покажет твое зеркало, напомнят тебе о прожорливых могилах" он пишет: "По черточкам морщин в стекле правдивом / Мы все ведем своим утратам счет..." ("прожорливые могилы" тоже выпали, но к этому мы уже привыкли). Такое превращение личной ситуации в безличную у Маршака - обычный прием: когда он переводит (сонет 34): "Блистательный мне был обещан день, / И без плаща я свой покинул дом", - это значит, что в подлиннике было: "Зачем ты обещала мне блистательный день / И заставила меня пуститься в путь без плаща?.." Особенно часто это в начальных сонетах, где Шекспир так страстно твердит другу: "твое одиночество пагубно", "твоя красота увянет", "ты умрешь"; но друг давно умер, а сонеты остались, и поэтому Маршак последовательно переводит: "всякое одиночество пагубно", "людская красота увядает", "все мы смертны".... Не надо думать, будто все дело в том, что Маршак просто больше любит абстрактные выражения, чем конкретные. Совсем нетрудно найти примеры и противоположные, такие, где у Шекспира - отвлеченное суждение, а у Маршака - конкретный образ. Но каковы эти примеры? У Шекспира сонет 74 кончается словами: "The worth of that is that which it contains, and that is this, and this with thee remains". Здесь that = my life, this = my verse, и весь эффект двустишия - в изысканной игре этими that и this. Для читателей Маршака эта игра чересчур тонка и сложна, и Маршак решительно вводит конкретный образ: "Ей <смерти> - черепки разбитого ковша, тебе - мое вино, моя душа". Или другой пример. Сонет 23 кончается так: "О, learn to read what silent love hath writ: to hear with eyes belongs to love's fine wit". Последний стих - сентенция, которая могла бы прозвучать в "Бесплодных усилиях любви". Именно поэтому Маршак ее меняет: "Прочтешь ли ты слова любви немой? / Услышишь ли глазами голос мой?" Вместо общезначимой констатации - живой вопрос к живому человеку; это для того, чтобы эмоциональный взлет хоть сколько-нибудь оправдал перед нынешним читателем изысканную метафору "слышать глазами". Иными словами, Маршак борется не за абстрактные образы против конкретных, он борется против слишком абстрактных и слишком конкретных - за золотую середину, за уравновешенность и меру во всем. Любопытно, что когда Маршак вводит от себя конкретный образ, то конкретность его обычно иллюзорна. Мы читаем в переводе 65 сонета: "Как, маятник остановив рукою, / Цвет времени от времени спасти?.." - и вряд ли кто из нас представляет себе настоящий маятник и задерживающую его руку. А если бы кто это представил, то, наверное, он бы задумался и припомнил, что при Шекспире маятников не было: первые часы с маятником были построены Гюйгенсом через сорок лет после смерти Шекспира. В подлиннике, конечно, стояло: "чья мощная рука удержит стремительную ногу времени" и т. д. Мы видели, как Маршак устранил из сонета 7 феодальные понятия homage и serving, заменяя их "приветом" и "встречей". То же самое он делает и в сонете 94: из "They are the lords and owners of their faces, / Others but stewards of their excellence" получается расплывчатое "Ему дано величьем обладать, а чтить величье призваны другие". То же и в сонете 37: "beauty, birth... entitled in thy parts do crowned sit" - "едва ль не каждая твоя черта передается мне с твоей любовью". В сонете 141 Шекспир называет свое сердце "thy proud heart's slave and vassal", - Маршак сохраняет привычного "раба" и вычеркивает "вассала" (хотя в другом месте для "вассала" у него есть отличное слово "данник"). А в сонетах 64, 124, 154 у него выпадает и "раб", в сонетах 28, 31, 109 - "царствовать", в сонетах 57, 126, 153 - "державный" (sovereign). С понятиями экономическими происходит то же самое. Шекспир пишет: "мысли, арендаторы сердца" (сонет 46), "природа - банкрот, у которого нет иной казны" (сонет 67), "какую компенсацию дашь ты, муза, за то, что..." (сонет 101); "любовь, подлежащая отдаче, как недолгая аренда" (сонет 107), "ты обирала чужие постели, урезывая поступления в их приход" (сонет 42). Все эти tenants, bankrupt, exchequer, amends, forfeit to a confined doom, revenues of their rents у Маршака начисто отсутствуют. Правда, в сонете 126 он сохраняет образ "предъявит счет и даст тебе расчет", но у Шекспира этот образ выражен терминами гораздо более специальными, quietus и audit. He приходится и говорить о том, что метафорические упоминания "богатства" или "убытка" (например, "Память о твоей нежной любви для меня такое богатство" - в уже разбиравшемся сонете 29; ср. сонеты 13, 18, 28, 30, 34, 67, 77, 88, 119, 141) удаляются из перевода Маршака так же последовательно, как и метафорические упоминания о царской власти. С понятиями юридическими - то же самое. В сонете 46 у Шекспира мысли собираются на суд присяжных (a quest impaneled), заслушивают истца и ответчика, который отвергает иск (the defendant doth the plea deny), и выносят официальное решение (verdict) о разделении собственности между взглядом и сердцем (the clear eye's moiety and the dear heart's part). У Маршака от этого остается только - "собрались мысли за столом суда"; вместо тяжбы у него - "спор", вместо раздела - "примирить решили", защитника и иска нет вовсе, - судебное разбирательство превращается в полюбовное улаживание домашней ссоры. В сонете 87 Шекспир рассуждает: "Ты слишком дорога, чтобы я мог обладать тобой... цена твоя, записанная в договоре (the charter of thy worth), возвращает тебе свободу; сроки моих долговых обязательств истекли..." и т. д. Маршак переводит: "Мне не по средствам то, чем я владею, и я залог покорно отдаю". Получается юридическая нелепость: герой владеет и ценностью (возлюбленной), и залогом, под который он ее получил. В шекспировской точной терминологии это было бы немыслимо. Нет нужды разбирать сонет до конца: юридические термины здесь в каждой строке, и переводятся они всюду одинаково неопределенно и приблизительно. Любопытно, однако, что как Маршак ослабляет черты религиозности у Шекспира, так же точно ослабляет он и черты того культа человеческой любви и красоты, который столь характерен для Возрождения. В только что рассмотренном "юридическом" сонете 87 Шекспир всюду говорит: "я владею тобой", "ты вручила мне себя" и т.д.; Маршак смягчает: "пользуюсь любовью", "дарила ты" любовь и т.д. В сонете 106 ("Когда читаю в свитке мертвых лет...") Шекспир го-ворит: "of sweet beauty's best - of hand, of foot, of lip, of eye, of brow"; Маршак переводит: "глаза, улыбка, волосы и брови"; "руку" и "ногу" он предпочитает опустить (а "улыбку" добавляет от себя). Его идеал красоты - более духовный. Ренессансный культ тела для него - такая же крайность, как и средневековый "гимн души у врат небес"; а крайности нет места в его уравновешенной поэтической системе. 3. Вместо логического - эмоциональное. Мы видели в начале этой статьи, что в сонете 7 Маршак заменил концовку повествовательную ("так и с тобой будет то-то, если ты не сделаешь то-то") концовкой восклицательной ("Оставь же сына... Он встретит солнце..!"). Мы видели потом, как в сонете 23 появлялись риторические вопросы, чтобы оправдать эмоцией изысканную метафору: "Услышишь ли глазами голос мой?" Все это - излюбленные средства Маршака-переводчика. Шекспир, как человек Возрождения, радуется новооткрытой мощи разума и развлекается тем, что всякую мысль и всякий образный ряд строит с неуязвимой логической связностью: "если - то", "так как - стало быть", "тот - который". Современному читателю это должно, по-видимому, казаться искусственным и вычурным, и Маршак идет ему навстречу: всюду, где можно, он старается заменять подчиненные предложения - сочиненными, а эффект мысли - эффектом чувства. Приводить примеры здесь было бы слишком долго и громоздко. Так, Шекспир пишет: "Подобна смерти эта моя мысль, которая может только плакать о том, что в ее руках - то, что она боится потерять" (сонет 64); Маршак переводит: "А это - смерть!.. Печален мой удел. Каким я хрупким счастьем овладел!" Если доставить себе труд подсчитать, сколько раз Маршак заменяет в конце сонета точку восклицанием и наоборот, то окажется: эмоциональное восклицание появляется в четыре с лишним раза чаще. Мы обращаем внимание не на количество таких добавлений - в стихотворном переводе они всегда неизбежны, и при пристальном рассмотрении их всегда больше, чем на первый взгляд. Мы обращаем внимание на характер этих добавлений - на то, что все они принадлежат к эмоциональной лексике русской романтической поэзии пушкинского времени. Это, так сказать, тот общий стилистический знаменатель, к которому Маршак приводит все элементы своего перевода. Мы составили довольно большой список романтических добавлений Маршака к Шекспиру. Стилистическое единство их поразительно. Вот некоторые из них (перечисляются, конечно, только те обороты, которые не имеют в подлиннике никакого соответствия или имеют очень отдаленное): увяданье (сонет 1), аромат цветущих роз (5), седая зима (6), непонятная тоска (8; у Шекспира просто sadly), тайная причина муки (8), грозный рок (9), вянет, седые снопы, красота отцвела (12), увяданье, весна, юность в цвету (15), светлый лик (18), сердце охладело, печать на устах (23), томит тоскою, грустя в разлуке (28), у камня гробового (31), певец (32), нежно, кроткий (34), увядая, благодать (37), туманно (43), вольные стихии, тоскую (45), мечта (47), тайна сердца моего (48), уныло, душа родная, с тоскою глядя вдаль (50), трепетная радость (52), замшелый (55), весна (56), горькая разлука (57), жду в тоске (58), ошибка роковая (62), отрада (64), роза алая, светлый облик (65), весенний (68), роза (69), весна (70), рука остывшая, туманить нежный цвет очей любимых, тоска (71), седины (77), приносит дар (79), вольный океан (80), земной прах (81), молчания печать (83), певец (85), жертва (88), отрада (90), печальный жребий... блажен (92), дарует, розы (94), сад весенний (99), зимы седые (104), поэт (106), привет (108), приют, дарованный судьбой (109), приют (110), розы (116), преступленья вольности (117), печаль и томленье (120), томящиеся уста (128), сон, растаявший, как дым (129), фиалки нежный лепесток, особенный свет (130), томленье, в воображеньи (131), седой ранний восток, взор, прекрасный и прощальный (132), прихоть измен, томиться (133), вольный океан (135), приют (136), терзаясь (143), мой приговор - ресниц твоих движенье (149). Этот список можно было бы очень сильно расширить. Разумеется, называть эту лексику "романтической" мы можем только по интуитивному ощущению: настоящий словарь русского поэтического языка первой трети XIX века никем пока не составлен. Но думается, что яркость этих примеров и без того достаточна. Здесь есть и туман, и даль, и романтические розы, а "душа родная" выглядит прямой реминисценцией из Владимира Ленского. Меньше всего мы хотели бы, чтобы создалось впечатление, будто цель этой статьи - осудить переводы Маршака. Победителей не судят; а Маршак был бесспорным победителем - победителем в двойной борьбе всякого переводчика: с заданием оригинала и с возможностями своего языка и литературной традиции. Таков приговор читателей и критики, и обжалованию он пока не подлежит. Да и нелепо было бы делить средства переводчика на дозволенные и недозволенные или требовать, чтобы он точно воспроизводил образ ради образа: достоинства перевода меряются не этим. Для чего же была написана эта статья? Во-первых, хотелось указать на следующее. Сонеты Шекспира в подлиннике читают у нас сотни любителей, но сонеты Маршака - миллионы. Если эти миллионы будут составлять свое представление о стиле Шекспира по стилю Маршака, они окажутся в затруднении. Спокойный, величественный, уравновешенный и мудрый поэт русских сонетов отличается от неистового, неистощимого, блистательного и страстного поэта английских сонетов. Английский Шекспир писал сонеты для друга и дамы, русский Шекспир - для нас и вечности. Это не отрицание заслуг Маршака. Переводы Жуковского из Шиллера - тоже драгоценность в сокровищнице русской поэзии. Но никто никогда не будет судить об идеологии Шиллера по переводам, куда Жуковский от себя вписывал строчки: "И смертный пред Богом смирись" или "Смертный, силе, нас гнетущей, покоряйся и терпи". Об идеологии Шекспира по переводам Маршака судить можно, но о стиле Шекспира - никогда. Сонеты Шекспира в переводах Маршака - это перевод не только с языка на язык, но и со стиля на стиль. Читатель об этом должен быть предупрежден. Во-вторых, чтобы призвать внимательнее исследовать технику Маршака-переводчика. Именно исследовать, а не отвлеченно восторгаться ею. Победителей не судят, но искусству победы у них учатся. Переводы Маршака могут нравиться или не нравиться, но учиться у них есть чему. И прежде всего редкому умению подобрать, организовать, подчинить единой цели все бесчисленные образные и стилистические мелочи перевода - умению, многочисленные примеры которого мы приводили выше. Это мастерство станет еще очевиднее, если сравнить работу Маршака с работой прежних переводчиков - Н. Холодковского, В. Мазуркевича, Ив. Мамуны или Эспера Ухтомского. Не надо думать, что они менее точны: если подсчитать поштучно отклонения от оригинала у них и у Маршака, то разница будет не так уж велика. Старые переводы были плохи не неточностью, а бесстильностью: там можно в одной строчке найти точнейшую передачу ярчайшего шекспировского образа, а в следующей - самый стертый и банальный поэтический штамп из арсенала надсоновского безвременья. Маршак стушует шекспировскую яркость, но никогда не допустит надсоновской тусклости; мало того, если он взял за образец романтическую лексику Жуковского, можно быть уверенным, что в нее не проскользнет ни слова из романтической лексики, скажем, Лермонтова: для чуткого слуха это уже будет диссонанс. Вот этой стилистической чуткости и должен учиться у Маршака всякий переводчик. Собственный вкус Маршака - это сдержанность, точность, ясность, мягкость, это поиск внутренней глубины и отвращение к внешнему эффекту и блеску. Достаточно перечитать литературные статьи и заметки Маршака, чтобы в этом не осталось никаких сомнений. Литературная школа Маршака - это тот большой поэт, который в годы молодости Маршака едва ли не один стоял в стороне от бурных экспериментов русского модернизма, как строгий хранитель заветов высокой лирической классики: Иван Бунин. Маршак учился на классике, но классику он воспринял через Бунина, а не через Брюсова. "Бунин и Маршак" - тема, до сих пор даже не поставленная в нашем литературоведении, и, конечно, не в этой заметке ставить ее в полный рост, но будущему исследователю стихи Бунина еще многое откроют в раннем Маршаке-поэте, а переводы Бунина - в зрелом Маршаке-переводчике. Наконец, эпоха Маршака - это время, когда схлынула волна литературных экспериментов, начавшая свой разбег с началом века, когда у нового общества явилась потребность в новой, советской поэтической классике, когда величественная законченность и уравновешенность, поддержанная высокими традициями прошлого, стала признаком литературного стиля эпохи. В 20-х годах Маршака не замечали, в 30-х о нем стали говорить: "Именно так надо писать для детей", в 40-х уже никто не сомневался, что именно так надо писать решительно для всех. В 40-е годы и явились перед читателем сонеты Шекспира в переводах Маршака. О вкусе эпохи Шекспира по ним судить нельзя, но о вкусе эпохи Маршака по ним судить можно и полезно.
© Copyright: Ирина Гончарова1, 2009.
Другие статьи в литературном дневнике:
|