Шибболет

Сергей Павлов-Павлов: литературный дневник

zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz zzzzzzzzz


Обрывки из статьи Александра Генниса,
подаренной мне Григорием Котиковым. (Спасибо, Григорий!..)


1.


Мало что в жизни я люблю больше отечественных суффиксов.
В каждом хранится поэма, тайна и сюжет.


Приделав к слову необязательный кончик,
мы дирижируем отношениями с тем же успехом,
с каким японцы распределяют поклоны, а американцы — зарплату.
Суффиксы утраивают русский словарь,
придавая каждому слову синоним и антоним, причем сразу.


Дело в том, что в русском языке, как и в русской жизни,
нет ничего нейтрального.
Каждая грамматическая категория, даже такая природная,
как род, — себе на уме.


Все потому, что русский язык нужен не для того,
чтобы мысль донести, а для того, чтобы ее размазать,
снабдив оговорками придаточных предложений, которые никак
не отпускают читателя, порывающегося, но не решающегося уйти,
хотя он и хозяевам надоел, и сам устал топтаться в дверях.


«Бойся, — предупреждает пословица, — гостя не сидящего, а стоящего».


На пороге, говорил Бахтин, общение клубится.
На многохромном фоне родной словесности
лаконизм кажется переводом с английского.


Различия нагляднее всего в диалоге, который не случайно
достиг драматического совершенства на языке Шекспира.


2.


С тех пор как аудиозапись вытеснила алфавит,
всякий язык перестает быть письменным.


Между устным и письменным словом много градаций.
Одна из них — тот псевдоустный язык,
которым сперва заговорили герои Хемингуэя,
а теперь — персонажи сериалов.
Их язык не имитирует устную речь, а выдает себя за нее так искусно,
что мы и впрямь верим, что сами говорим не хуже.


Оттачивая прямую речь, диалог упразднил ремарки.
Англоязычный автор обходится предельно скупым «Он сказал» (He said)
там, где наш что-нибудь добавит:
— Ага! — опомнился Иван.
— О-о, — всплакнула Анна.
— ?! — вскочил Петр.


Нам важно поднять эмоциональный градус диалога,
тогда как телеграфный английский доверяет ситуации.
Считается, что она сама подскажет нужную интонацию или,
что еще лучше, без нее обойдется.
Нулевая эмоция — непременная черта любого вестерна,
включая отечественные.
Лучшая реплика в «Белом солнце пустыни» — «Стреляли»,
но она принадлежит иностранцу.


Русские не только говорят, но и пишут иначе.
Чтобы воссоздать наш диалог, нужна оргия знаков препинания.
Все знаки, кроме точки — условны, недостаточны и произвольны.
Они — отчаянная попытка писателя хоть как-то освоить
нашу интонацию, безмерно щедрую на оттенки.
Не так в английском, где и запятую редко встретишь,
восклицательный знак на клавиатуре не найдешь,
а точку с запятой, как сказал Воннегут, ставят лишь для того,
чтобы показать, что автор учился в колледже.


Русские (кто умеет) пишут, как говорят:
кудряво, со значением, но не обязательно со смыслом.
Речь строится на перепадах эмоций, объединяется тональностью
и требует для записи почти нотной грамоты.
Результат настолько укоренен в родной почве,
что перевести его можно лишь с письменного языка
обратно на устный, что и доказал игравший Обломова Табаков
в разговоре со старым слугой.


— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная. Вон
Лягачев возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой
платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит.
Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?


Захар потерял решительно всякую способность понять речь Обломова;
но губы у него вздулись от внутреннего волнения;
патетическая сцена гремела, как туча над головой его.


3.


Больше всего я завидую глаголам: в английском ими,
если захочет, может стать почти любое слово.
Другим языкам приходится труднее.
В Австралии, например, есть язык аборигенов, который
пользуется всего тремя глаголами, которые всё за них делают.
Нам хватает одного, но он — неприличный.
В остальных случаях мы пользуемся тире, сшивая им
существительные, которых поэтам часто хватает на стихи:
Ночь. Улица. Фонарь. Аптека.
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.


Избегая сужающего насилия глагола, русский язык умеет то,
что редко доступно английскому: менять порядок слов.
Эта драгоценная семантическая вибрация способна
перевести стрелки текста, направив его по новому пути.


Восторг синтаксической свободы я впервые осознал еще студентом,
когда больше бахтинской меня окрылила булгаковская поэтика,
ключом к которой служило безошибочное сочетание последних 3 слов
в знаменитой фразе из первой главы «Мастера и Маргариты»:


В тот час, когда уж, кажется, и сил не было дышать, когда солнце,
раскалив Москву, в сухом тумане валилось куда-то за Садовое кольцо,
— никто не пришел под липы, никто не сел на скамейку,
пуста была аллея.


Три возможных варианта содержат три жанровых потенциала.
а) «Аллея была пуста»
— ничего не значит, звучит нейтрально и требует продолжения,
как любая история с криминальным сюжетом или надеждой на него.
б) «Была пуста аллея»
— можно спеть, она могла бы стать
зачином душещипательного городского романса.
в) «Пуста была аллея»
— роковая фраза. Приподнятая до иронической многозначительности,
она не исключает насмешки над собственной мелодраматичностью.


4.


Чужой язык кажется логичным, потому что ты учишь его грамматику.
Свой — загадка, потому что ты его знаешь, не изучив.


Чтобы проникнуть в тайну нашего языка,
надо прислушаться к тем, кто о ней не догадывается.
В моем случае это — выросшие в Америке русские дети.
Строго говоря, русский язык — им родной, ибо лет до трех
они не догадывались о существовании другого и думали,
что Микки-Маус говорит не на английском, а на мышином языке.


Со временем, однако, русский становится чужим.
Ведь наш язык не рос вместе с ними.
Так, сами того не зная, они оказались инвалидами русской речи.
Она в них живет недоразвитым внутренним органом.
Недуг этот не только невидим, но даже не слышан, ибо и те,
кто говорит без акцента, пользуются ущербным языком,
лишенным подтекста.


Я, скажем, долго думал, что по-английски нельзя напиться,
влюбиться или разойтись, потому что иностранный язык
не опирался на фундамент бытийного опыта и сводился к
«Have a nice day» из разговорника для тугодумов.
Зато на своем языке — каждая фраза, слово, даже звук («Ы!»)
окружены плотным контекстом, большую часть которого мы не
способны втолковать чужеземцу.


Внутреннее чувство языка сродни нравственному закону.
Скрываясь в межличностном пространстве, язык надо пробовать ртом,
чтобы узнать, можно ли так сказать.
Первый критерий — свой, последний — словарный.


Репрессивный русский словарь, в отличие от сговорчивого
английского, выполняет еще и социальную функцию.
Он стал индикатором сословных различий.
Когда обновленные словари обнаружили у «кофе» средний род
и разрешили называть его «оно», маловажная перемена вызвала
непропорциональный шок.
Умение обращаться с «кофе» считалось пропуском в общество.
Но вот шибболет интеллигенции, удобный речевой пароль,
позволяющий отличать чужих от своих, — убрали.


...
Доехав до центра, машина застряла в пробке из-за
колонны иерархов с иконами в сопровождении автоматчиков.
— День Кирилла и Мефодия, — объяснил таксист.



Другие статьи в литературном дневнике:

  • 05.10.2013. Шибболет