***

Наталия Крышан: литературный дневник

АЛЫЙ ТРАМВАЙ


Сон оборвался. Не кончен.
Хохот и каменный лай. —
В звездную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай.


Пара пустых коридоров
Мчится один за другим.
В каждом — двойник командора —
Холод гранитной ноги.


— Кто тут?
— Кондуктор могилы!
Молния взгляда черна,
Синее горло сдавила
Цепь золотого руна.


— Где я? (Кондуктор хохочет.)
Что это? Ад или рай?
— В звездную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай!


Кто остановит вагоны?
Нас закружило кольцо.
Мертвой чугунной вороной
Ветер ударит в лицо.


Лопнул, как медная бочка,
Неба пылающий край.
В звездную изморозь ночи
Бросился алый трамвай!
1955



* * *


Мостика профиль горбатый,
Милая, тих, как всегда,
В красную дырку заката
Ветер вдевал провода.


Бедный, неласковый, старый,
Скоро устав на земле,
Кто-то качался кошмаром,
Будто в трамвайной петле.


Словом, чуть-чуть синеватый
Вечер — обычный до слез —
Тихий, как серая вата,
Скучный, как запахи роз.



* * *


Ковшом Медведицы отчерпнут,
Скатился с неба лунный серп.
Как ярок рог луны ущербной
И как велик ее ущерб!


На медных досках тротуаров,
Шурша, разлегся лунный шелк,
Пятнист от лунного отвара,
От лихорадки лунной — желт.


Мой шаг, тяжелый, как раздумье
Безглазых лбов — безлобых лиц,
На площадях давил глазунью
Из луж и ламповых яиц.


Лети, луна! Плети свой кокон,
Седая вечность — шелкопряд.
Пока темны колодцы окон,
О нас нигде не говорят.



КОНЬ ВОРОНОЙ


Веют тучи крыльями орлана
Над взошедшей ночью трын-травой,
Стонет город матом Тамерлана
Над своей оливковой Невой.


Из хрустальных слез концертных залов,
Золотой сонатой дребезжа,
Вороная лошадь пробежала,
Веки луж оранжево смежа.


Искрозвонка лошадь вороная,
Всадник пьян настоем из часов,
Копья рук в туманы окуная
Под тяжелой мерою весов.


И, как я, хмельной твоей любовью,
Обезумев в звездной синеве,
Истекает розовою кровью
На гранитных подступах к Неве.



ПРОДАВЕЦ ЛИМОНОВ


— Лунные лимоны!
— Медные лимоны!
Падают со звоном —
покупайте их.


Рассыпайте всюду
Лунные лимоны —
Лунно и лимонно
в комнате от них.


— Яркие лимоны!
— Звонкие лимоны!
Если вам ночами
скучно и темно,


Покупайте луны —
Лунные лимоны,
Медные лимоны —
золотое дно.



НОВАЯ ГОЛЛАНДИЯ


Запах камней и металла
Острый, как волчьи клыки,
— помнишь? —
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
— видишь? —
Деревья на крыши
Позднее золото льют.
В «Новой Голландии»
— слышишь? —
Карлики листья куют.


И, листопад принимая
В чаши своих площадей,
Город лежит, как Даная,
В золотоносном дожде.



* * *


Когда-то в утренней земле
Была Эллада...
Не надо умерших будить,
Грустить не надо.


Проходит вечер, ночь пройдет —
Придут туманы,
Любая рана заживет,
Любая рана.


Зачем о будущем жалеть,
Бранить минувших?
Быть может, лучше просто петь,
Быть может, лучше?


О яркой ветренней заре
На белом свете,
Где цепи тихих фонарей
Качает ветер,


А в желтых листьях тополей
Живет отрада:
— Была Эллада на земле,
Была Эллада...



* * *


Так не крадутся воры -
Звонкий ступает конь -
Это расправил город
Каменную ладонь.


Двинул гранитной грудью
И отошел ко сну...
Талая ночь. Безлюдье.
В городе ждут весну.


- Хочешь, уйдем, знакомясь,
В тысячу разных мест,
Белые копья звонниц
Сломим о край небес.


Нам ли копить тревоги,
Жить и не жить, дрожа, -
Встанем среди дороги,
Сжав черенок ножа!..



* * *


Звонко вычеканив звезды
Шагом черных лошадей,
Ночь проходит грациозно
По тарелкам площадей.


Над рыдающим оркестром,
Над почившим в бозе днем
Фалды черного маэстро
Вороненым вороньем.


И черней, чем души мавров,
Если есть у них душа,
В тротуары, как в литавры,
Марш просыпался шурша.



* * *


Розами громадными увяло
Неба неостывшее литье:
Вечер,
Догорая у канала,
Медленно впадает в забытье.
Ни звезды,
Ни облака,
Ни звука -
В бледном, как страдание, окне.
Вытянув тоскующие руки,
Колокольни бредят о луне.



* * *


Заоблачный край разворочен,
Он как в лихорадке горит:
- В тяжелом дредноуте ночи
Взорвалась торпеда зари.


Разбита чернильная глыба!
И в синем квадрате окна
Всплывает, как мертвая рыба,
Убитая взрывом луна.


А снизу, где рельсы схлестнулись,
И черств площадной каравай,
Сползла с колесованных улиц
Кровавая капля - трамвай.



* * *


Вечерами в застывших улицах
От наскучивших мыслей вдали,
Я люблю, как навстречу щурятся
Близорукие фонари.


По деревьям садов заснеженных,
По сугробам сырых дворов
Бродят тени, такие нежные,
Так похожие на воров.


Я уйду в переулки синие,
Чтобы ветер приник к виску,
В синий вечер, на крыши синие,
Я заброшу свою тоску.


Если умерло все бескрайнее
На обломках забытых слов,
Право, лучше звонки трамвайные
Измельчавших колоколов.


февраль 1954



* * *


О предзакатная пленница! -
Волосы в синих ветрах...
В синей хрустальной вечернице
Кто-то сложил вечера.


Манием звездного веера
Ветер приносит в полон
Запах морской парфюмерии
В каменный город-флакон.


Пеной из мраморных раковин
Ночь, нарождаясь, бежит -
Маками, маками, маками,
Розами - небо дрожит.


В синей хрустальной вечернице
Яблоки бронзовых лун -
О предзакатная пленница -
Ночь на паркетном полу!


19.04.1954



* * *


Если луна, чуть жива,
Блекнет в раме оконной -
Утро плетет кружева -
Тени балконов.


Небо приходит ко мне,
Мысли его стрекозы,
Значит, цвести войне
Алой и Белой розы.


Значит - конец фонарям,
Что им грустить, качаясь, -
Льется на мир заря
Золотом крепкого чая.



НОКТЮРН


Когда перестанет осенний закат кровоточить
И синими станут домов покрасневшие стены, -
Я окна раскрою в лиловую ветренность ночи,
Я в двери впущу беспокойные серые тени.


На ликах зеркал, драпированных бархатом пыли,
Удвою, утрою, арабские цифры тревоги.
И в мерно поющей тоске ожидания милой
Скрипичной струной напрягутся ночные дороги.


Придешь - и поникну, исполненный радости
мглистой,
Тебе обреченный, не смея молить о пощаде;
Так в лунном саду потускневшее золото листьев:
Дрожащие звезды лучом голубым лихорадит.


РОАЛЬД МАНДЕЛЬШТАМ


С этим поэтом я познакомился на страницах альманаха «Аполлон-77», который в 77 году привезла мне от издателя и художника Михаила Шемякина, из Нью-Йорка, какая-то бесстрашная девочка. Огромный том размером «ин-фолио» — через все границы и таможни. Спасибо ей. Так добирался до нас тамиздат в те серьезные годы. И ведь везли, не боялись.


Вот как писали о поэте Михаил Шемякин и Владимир Петров в своем альманахе: «... В дождливый весенний день 1959-го (или даже 1958 года — точно неизвестно) небольшая группа молодых художников и поэтов хоронила своего самого звонкоголосого певца. Ему было то ли 28, то ли 27 лет — только! Возраст Лермонтова. Доставленный в больничный покой, он умер от желудочного кровоизлияния, вызванного хроническим недоеданием и осложненного костным туберкулезом, астмой и наркоманией. А незадолго до этого... Город Петра середины 50-х годов. Артистическая жизнь едва-едва пробуждается от долгой летаргии; по пыльным мансардам и отсыревшим подвалам-мастерским начинают собираться за бутылкой вина молодые художники, поэты, литераторы, музыканты — все те, кого позднее станут называть оппозиционерами и диссидентами. Северная зима на исходе, повеяло весною, скоро ледоход. В рассветный час из дома в районе «Петербурга Достоевского», опираясь на костыль, выбредает тщедушная, гротескная фигурка певца этих ночей и этих рассветов...


Наверное, не было ни одного самого неказистого переулка, ни одного обшарпанного дворика, ни одного своеобразного подъезда, где бы ни побывала «болтайка» — так иронически называли себя Роальд и его сотоварищи, поэты и художники: А.Арефьев, Р.Гудзенко, В.Гром, В.Шагин и В.Преловский (позднее повесившийся). Петербург Пушкина и Гоголя, Достоевского и Некрасова, Блока и Ахматовой — ИХ Петербург!»


Сапгир



Тридцать лет по московскому и петербургскому андеграунду ходила легенда о самом одиноком поэте - обитателе ночного Петербурга, читавшем какие-то фантастически красивые стихи нескольким друзьям-художникам, таким же отверженным, как он сам, и умершем от бронхиальной астмы, туберкулеза и одиночества в трущобе на Канонерке. По странной иронии судьбы он был однофамильцем одного из крупнейших русских поэтов ХХ века.


Роальд Мандельштам писал свои стихи в самое, быть может, страшное для русской поэзии десятилетие. Поэтическое подполье в середине 50-х только начинало заселяться - последний поэтический бунт был подавлен еще в конце 30-х (обериуты), и любая попытка писать стихи, не учитывая требований режима, строго пресекалась. На поверхности же царила в основном грубая и трескучая поэзия советского официоза. В такой обстановке появляются два ярчайших, почти гениальных поэта, задавших своим творчеством и судьбой направление развитию двух подпольных поэтических традиций, - москвич Станислав Красовицкий и ленинградец Роальд Мандельштам. Красовицкий, написав в середине пятидесятых некоторое количество незаурядных, порой блестящих стихотворений, ушел в религию и до сих пор не разрешает публиковать свои юношеские шедевры. Мандельштам умер в 1961 году, и о нем практически никто ничего не знает.


Первые публикации появились спустя пятнадцать лет после его смерти - в "Аполлоне-77" Михаила Шемякина. Затем - в "Антологии Голубой Лагуны" Константина Кузьминского - литературного архивариуса с абсолютным поэтическим слухом, одного из хранителей и яростных поклонников творчества Р. Мандельштама. В начале 80-х в Израиле вышла маленькая книжка, собравшая написанные на клочках и подаренные друзьям стихи Мандельштама. Теперь - книга в России, также составленная из чудом избежавших огня рукописей (ходят слухи, что после смерти поэта родственники, побоявшись репрессий, полностью уничтожили его архив). Далеко не бесспорная булгаковская сентенция подтвердилась в данном случае абсолютно - большая часть опубликованного в то время давно подверглась если не огню, то тлению, стихи же Роальда Мандельштама, не став достоянием печатной культуры тогда, становятся таковым сорок лет спустя.


Мандельштам стоит у истоков петербургской поэзии 60-80-х годов, с него начинается так называемый "бронзовый век" русской поэзии. Поэт воплотил в себе все черты подпольной петербургской культуры за двадцать лет до ее расцвета: минимальный круг читателей, интерес к мировой истории, острое ощущение языка как исключительно гибкого и самодостаточного материала (обусловленное отчасти знакомством с мировой традицией, отчасти - уникальной языковой ситуацией в самом Петербурге) , искусство ради искусства (принцип этот, правда, имел здесь не уайльдовский философско-эстетический подтекст, а гораздо более банальный - о славе или писании ради заработка речь не шла, поэтому никакого постороннего смысла в творчестве быть не могло), наконец, воспевание Города, вернее, постоянная попытка угадать в стихах его тайную метафизическую сущность, наличие которой у петербургских поэтов никогда не вызывало сомнений.


Основной жанр Мандельштама - городской пейзаж. Своими урбанистическими стихами (при полном отсутствии любовной лирики) он и должен войти в историю поэзии, ибо до него едва ли кто-нибудь писал про Петербург так:


Запах камней и металла
Острый, как волчьи клыки,
- помнишь?
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
- видишь?
Деревья на крыши
Позднее золото льют.
В Новой Голландии
- слышишь?
Карлики листья куют.
Или:


Лунный город фарфоровым стал,
Белоснежным подобием глин,
Не китаец в глазурь расписал
Сероватый его каолин,
Не китаец, привычный к вину,
Распечатал его для людей
И лимоном нарезал луну
На тарелки ночных площадей.
Изысканный стихотворный пейзаж - апокалиптический городской закат, нанесенный на бумагу точными и густыми мазками. Стихи Мандельштама не только подчеркнуто антилиричны, в них почти нет природы и совсем нет человека: единственное живое существо в его мире - старик-тряпичник, собирающий ненужную рухлядь ("Пришел ко двору неизвестный. / Воскликнул: / - Тряпье - бутыл - бан!"). Автор напоминает этого самого старьевщика - стихи его состоят из культурного перегноя, подпочвенного слоя минувших эпох, из вещей, картин и предметов, будто найденных на городской свалке или в пыльном поэтическом хранилище, - вот рваный сапог, вот старинный парфюмерный флакон, вот гумилевский китайский колокольчик в фарфоровых небесах, вот экспрессионистский кровавый закат над городом, вот лунные лимоны, от которых по-северянински "лунно и лимонно", красный трамвай из гумилевского ночного кошмара, "фаянсовых чайников маки" и вечерний колорит раннего Маяковского, а вот - слоны Ганнибала, Арлекин и Коломбина со страниц "Балаганчика", даже гуси прилетают в стихи Мандельштама, кажется, вовсе не "с Гельголанда", а из какой-нибудь русской сказки - из Афанасьева или Бажова. Поэт берет эти осколки ушедших культур и на грани помешательства, будто в жутком наркотическом прозрении, создает из них новое, исполненное какой-то больной красоты и тяжелого "метафизического" кошмара, пространство. Этот вымерший мир настолько самодостаточен, что не имеет выхода, - Роальд Мандельштам, едва ли хоть раз покидавший Петербург, выражает эту мысль вполне определенно. Он фиксирует в своих стихах непостижимую двойственность Петербурга, единство низости и величия, слитость божественной красоты и инфернального ужаса - зловещий петербургский космос вдруг оказывается для поэта Эдемом: "В переулке моем - булыжник, / Будто маки в полях Монэ".


Роальд Мандельштам - русский аналог тех, кого во Франции называли les poetes maudits ("проклятые"): неприятие литературного истеблишмента, ощущение собственной обреченности и избранности одновременно, злая ирония, эпатаж, неврастения, крайняя степень эстетизма, выворачиваемого порой наизнанку, - "эстетика безобразного", максимум цвета и звучания в стихе. Триумф магии и мастерства - игра словами шагающего по проволоке жонглера. Сумасшедшая жизнь и ранняя мучительная смерть - расплата за вдохновение. Пятьсот экземпляров книги Роальда Мандельштама, выпущенных петербургским издательством Чернышева, - запоздалая благодарность литературы еще одному из ее мучеников.


Кирилл Медведев
http://www.russ.ru/journal/zloba_dn/97-12-15/medved.htm




Другие статьи в литературном дневнике:

  • 12.05.2012. ***
  • 10.05.2012. ***