Запах камней и металла
Острый, как волчьи клыки,
— помнишь? —
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
— видишь? —
Деревья на крыши
Позднее золото льют.
В «Новой Голландии»
— слышишь? —
Карлики листья куют.
И, листопад принимая
В чаши своих площадей,
Город лежит, как Даная,
В золотоносном дожде.
* * *
Когда-то в утренней земле
Была Эллада...
Не надо умерших будить,
Грустить не надо.
Проходит вечер, ночь пройдет —
Придут туманы,
Любая рана заживет,
Любая рана.
Зачем о будущем жалеть,
Бранить минувших?
Быть может, лучше просто петь,
Быть может, лучше?
О яркой ветренней заре
На белом свете,
Где цепи тихих фонарей
Качает ветер,
А в желтых листьях тополей
Живет отрада:
— Была Эллада на земле,
Была Эллада...
* * *
Так не крадутся воры -
Звонкий ступает конь -
Это расправил город
Каменную ладонь.
Двинул гранитной грудью
И отошел ко сну...
Талая ночь. Безлюдье.
В городе ждут весну.
- Хочешь, уйдем, знакомясь,
В тысячу разных мест,
Белые копья звонниц
Сломим о край небес.
Нам ли копить тревоги,
Жить и не жить, дрожа, -
Встанем среди дороги,
Сжав черенок ножа!..
* * *
Звонко вычеканив звезды
Шагом черных лошадей,
Ночь проходит грациозно
По тарелкам площадей.
Над рыдающим оркестром,
Над почившим в бозе днем
Фалды черного маэстро
Вороненым вороньем.
И черней, чем души мавров,
Если есть у них душа,
В тротуары, как в литавры,
Марш просыпался шурша.
* * *
Розами громадными увяло
Неба неостывшее литье:
Вечер,
Догорая у канала,
Медленно впадает в забытье.
Ни звезды,
Ни облака,
Ни звука -
В бледном, как страдание, окне.
Вытянув тоскующие руки,
Колокольни бредят о луне.
* * *
Заоблачный край разворочен,
Он как в лихорадке горит:
- В тяжелом дредноуте ночи
Взорвалась торпеда зари.
Разбита чернильная глыба!
И в синем квадрате окна
Всплывает, как мертвая рыба,
Убитая взрывом луна.
А снизу, где рельсы схлестнулись,
И черств площадной каравай,
Сползла с колесованных улиц
Кровавая капля - трамвай.
* * *
Вечерами в застывших улицах
От наскучивших мыслей вдали,
Я люблю, как навстречу щурятся
Близорукие фонари.
По деревьям садов заснеженных,
По сугробам сырых дворов
Бродят тени, такие нежные,
Так похожие на воров.
Я уйду в переулки синие,
Чтобы ветер приник к виску,
В синий вечер, на крыши синие,
Я заброшу свою тоску.
Если умерло все бескрайнее
На обломках забытых слов,
Право, лучше звонки трамвайные
Измельчавших колоколов.
февраль 1954
* * *
О предзакатная пленница! -
Волосы в синих ветрах...
В синей хрустальной вечернице
Кто-то сложил вечера.
Манием звездного веера
Ветер приносит в полон
Запах морской парфюмерии
В каменный город-флакон.
В синей хрустальной вечернице
Яблоки бронзовых лун -
О предзакатная пленница -
Ночь на паркетном полу!
19.04.1954
* * *
Если луна, чуть жива,
Блекнет в раме оконной -
Утро плетет кружева -
Тени балконов.
Небо приходит ко мне,
Мысли его стрекозы,
Значит, цвести войне
Алой и Белой розы.
Значит - конец фонарям,
Что им грустить, качаясь, -
Льется на мир заря
Золотом крепкого чая.
НОКТЮРН
Когда перестанет осенний закат кровоточить
И синими станут домов покрасневшие стены, -
Я окна раскрою в лиловую ветренность ночи,
Я в двери впущу беспокойные серые тени.
На ликах зеркал, драпированных бархатом пыли,
Удвою, утрою, арабские цифры тревоги.
И в мерно поющей тоске ожидания милой
Скрипичной струной напрягутся ночные дороги.
Придешь - и поникну, исполненный радости
мглистой,
Тебе обреченный, не смея молить о пощаде;
Так в лунном саду потускневшее золото листьев:
Дрожащие звезды лучом голубым лихорадит.
РОАЛЬД МАНДЕЛЬШТАМ
С этим поэтом я познакомился на страницах альманаха «Аполлон-77», который в 77 году привезла мне от издателя и художника Михаила Шемякина, из Нью-Йорка, какая-то бесстрашная девочка. Огромный том размером «ин-фолио» — через все границы и таможни. Спасибо ей. Так добирался до нас тамиздат в те серьезные годы. И ведь везли, не боялись.
Вот как писали о поэте Михаил Шемякин и Владимир Петров в своем альманахе: «... В дождливый весенний день 1959-го (или даже 1958 года — точно неизвестно) небольшая группа молодых художников и поэтов хоронила своего самого звонкоголосого певца. Ему было то ли 28, то ли 27 лет — только! Возраст Лермонтова. Доставленный в больничный покой, он умер от желудочного кровоизлияния, вызванного хроническим недоеданием и осложненного костным туберкулезом, астмой и наркоманией. А незадолго до этого... Город Петра середины 50-х годов. Артистическая жизнь едва-едва пробуждается от долгой летаргии; по пыльным мансардам и отсыревшим подвалам-мастерским начинают собираться за бутылкой вина молодые художники, поэты, литераторы, музыканты — все те, кого позднее станут называть оппозиционерами и диссидентами. Северная зима на исходе, повеяло весною, скоро ледоход. В рассветный час из дома в районе «Петербурга Достоевского», опираясь на костыль, выбредает тщедушная, гротескная фигурка певца этих ночей и этих рассветов...
Наверное, не было ни одного самого неказистого переулка, ни одного обшарпанного дворика, ни одного своеобразного подъезда, где бы ни побывала «болтайка» — так иронически называли себя Роальд и его сотоварищи, поэты и художники: А.Арефьев, Р.Гудзенко, В.Гром, В.Шагин и В.Преловский (позднее повесившийся). Петербург Пушкина и Гоголя, Достоевского и Некрасова, Блока и Ахматовой — ИХ Петербург!»
Сапгир
Тридцать лет по московскому и петербургскому андеграунду ходила легенда о самом одиноком поэте - обитателе ночного Петербурга, читавшем какие-то фантастически красивые стихи нескольким друзьям-художникам, таким же отверженным, как он сам, и умершем от бронхиальной астмы, туберкулеза и одиночества в трущобе на Канонерке. По странной иронии судьбы он был однофамильцем одного из крупнейших русских поэтов ХХ века.
Роальд Мандельштам писал свои стихи в самое, быть может, страшное для русской поэзии десятилетие. Поэтическое подполье в середине 50-х только начинало заселяться - последний поэтический бунт был подавлен еще в конце 30-х (обериуты), и любая попытка писать стихи, не учитывая требований режима, строго пресекалась. На поверхности же царила в основном грубая и трескучая поэзия советского официоза. В такой обстановке появляются два ярчайших, почти гениальных поэта, задавших своим творчеством и судьбой направление развитию двух подпольных поэтических традиций, - москвич Станислав Красовицкий и ленинградец Роальд Мандельштам. Красовицкий, написав в середине пятидесятых некоторое количество незаурядных, порой блестящих стихотворений, ушел в религию и до сих пор не разрешает публиковать свои юношеские шедевры. Мандельштам умер в 1961 году, и о нем практически никто ничего не знает.
Первые публикации появились спустя пятнадцать лет после его смерти - в "Аполлоне-77" Михаила Шемякина. Затем - в "Антологии Голубой Лагуны" Константина Кузьминского - литературного архивариуса с абсолютным поэтическим слухом, одного из хранителей и яростных поклонников творчества Р. Мандельштама. В начале 80-х в Израиле вышла маленькая книжка, собравшая написанные на клочках и подаренные друзьям стихи Мандельштама. Теперь - книга в России, также составленная из чудом избежавших огня рукописей (ходят слухи, что после смерти поэта родственники, побоявшись репрессий, полностью уничтожили его архив). Далеко не бесспорная булгаковская сентенция подтвердилась в данном случае абсолютно - большая часть опубликованного в то время давно подверглась если не огню, то тлению, стихи же Роальда Мандельштама, не став достоянием печатной культуры тогда, становятся таковым сорок лет спустя.
Мандельштам стоит у истоков петербургской поэзии 60-80-х годов, с него начинается так называемый "бронзовый век" русской поэзии. Поэт воплотил в себе все черты подпольной петербургской культуры за двадцать лет до ее расцвета: минимальный круг читателей, интерес к мировой истории, острое ощущение языка как исключительно гибкого и самодостаточного материала (обусловленное отчасти знакомством с мировой традицией, отчасти - уникальной языковой ситуацией в самом Петербурге) , искусство ради искусства (принцип этот, правда, имел здесь не уайльдовский философско-эстетический подтекст, а гораздо более банальный - о славе или писании ради заработка речь не шла, поэтому никакого постороннего смысла в творчестве быть не могло), наконец, воспевание Города, вернее, постоянная попытка угадать в стихах его тайную метафизическую сущность, наличие которой у петербургских поэтов никогда не вызывало сомнений.
Основной жанр Мандельштама - городской пейзаж. Своими урбанистическими стихами (при полном отсутствии любовной лирики) он и должен войти в историю поэзии, ибо до него едва ли кто-нибудь писал про Петербург так:
Запах камней и металла
Острый, как волчьи клыки,
- помнишь?
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
- видишь?
Деревья на крыши
Позднее золото льют.
В Новой Голландии
- слышишь?
Карлики листья куют.
Или:
Лунный город фарфоровым стал,
Белоснежным подобием глин,
Не китаец в глазурь расписал
Сероватый его каолин,
Не китаец, привычный к вину,
Распечатал его для людей
И лимоном нарезал луну
На тарелки ночных площадей.
Изысканный стихотворный пейзаж - апокалиптический городской закат, нанесенный на бумагу точными и густыми мазками. Стихи Мандельштама не только подчеркнуто антилиричны, в них почти нет природы и совсем нет человека: единственное живое существо в его мире - старик-тряпичник, собирающий ненужную рухлядь ("Пришел ко двору неизвестный. / Воскликнул: / - Тряпье - бутыл - бан!"). Автор напоминает этого самого старьевщика - стихи его состоят из культурного перегноя, подпочвенного слоя минувших эпох, из вещей, картин и предметов, будто найденных на городской свалке или в пыльном поэтическом хранилище, - вот рваный сапог, вот старинный парфюмерный флакон, вот гумилевский китайский колокольчик в фарфоровых небесах, вот экспрессионистский кровавый закат над городом, вот лунные лимоны, от которых по-северянински "лунно и лимонно", красный трамвай из гумилевского ночного кошмара, "фаянсовых чайников маки" и вечерний колорит раннего Маяковского, а вот - слоны Ганнибала, Арлекин и Коломбина со страниц "Балаганчика", даже гуси прилетают в стихи Мандельштама, кажется, вовсе не "с Гельголанда", а из какой-нибудь русской сказки - из Афанасьева или Бажова. Поэт берет эти осколки ушедших культур и на грани помешательства, будто в жутком наркотическом прозрении, создает из них новое, исполненное какой-то больной красоты и тяжелого "метафизического" кошмара, пространство. Этот вымерший мир настолько самодостаточен, что не имеет выхода, - Роальд Мандельштам, едва ли хоть раз покидавший Петербург, выражает эту мысль вполне определенно. Он фиксирует в своих стихах непостижимую двойственность Петербурга, единство низости и величия, слитость божественной красоты и инфернального ужаса - зловещий петербургский космос вдруг оказывается для поэта Эдемом: "В переулке моем - булыжник, / Будто маки в полях Монэ".
Роальд Мандельштам - русский аналог тех, кого во Франции называли les poetes maudits ("проклятые"): неприятие литературного истеблишмента, ощущение собственной обреченности и избранности одновременно, злая ирония, эпатаж, неврастения, крайняя степень эстетизма, выворачиваемого порой наизнанку, - "эстетика безобразного", максимум цвета и звучания в стихе. Триумф магии и мастерства - игра словами шагающего по проволоке жонглера. Сумасшедшая жизнь и ранняя мучительная смерть - расплата за вдохновение. Пятьсот экземпляров книги Роальда Мандельштама, выпущенных петербургским издательством Чернышева, - запоздалая благодарность литературы еще одному из ее мучеников.
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.