Татьяна Глушкова

Нина Баландина: литературный дневник

ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОГО

НЕОХРИСТИАНАМ
1
В моём роду священники стоят,
как Львы Толстые бородами вея,
и подымают перст, и не велят
юродствовать и праздно лить елея.
Буравят взором. А нагрудный крест
к людским устам насильственно не тычут.
И потому — я старше этих мест,
где праведники в пекло души мечут.
И потому — покуда я иду,
мне видно: удлиняется дорога
что до порога отчего — в чаду
дворянских лип, — что до босого Бога.
Он исходил… Тебя ль, моя страна,
иль горний путь безвестного страданья,
поскольку чаша — выпита до дна
той, гефсиманской, иль рязанской ранью.
Не знаю… Не дано мне сосчитать
ни ясных звёзд, ни жадных капель горя,
ни тех песчинок, что текут, как рать,
под ветром — или спят на бреге моря…
Исповедимы ль вещие пути?
Кромешна ночь духовного недуга.
Так что ж она поёт в моей груди,
что горлинка, неправедная мука?
И никому не выдам, что за весть
мне шлёт рассвет: оливу иль осину…
Сжимаю рот — да не исторгнет лесть.
Виски сжимаю. Разгибаю спину.
2
И вот стою, не сломлена тобой,
сонм плотоядных, хищных черноризцев,
отделена пылающей каймой
цыганских маков да кабацких ситцев.
Отчуждена от благостных затей
земных богов, рассевшихся широко.
Мой храм уходит в землю до бровей:
в бурьяне локон волжского барокко…
Нарышкинских наличников разлом
да строгановских маковок соцветья,
не трону вас ни духом, ни пером:
то вправе только нищие и дети.
Кудрявится коринфский завиток,
что листик в той Перуновой дубраве:
Влас перенял, а может, Фрол-браток, —
равно лежат во прахе да бесславье!
Равно погребены глухой травой
останки бора и останки камня,
литья — с бегучей вязью круговой,
шитья — в кругу лучины стародавней…
Не подыму я этот зримый град,
незримым градом — стану ли кичиться?
"Не хлебом…" — златоусты говорят,
пока горит российская пшеница.
Емелям этим — только бы молоть,
кимвалить на распаханном погосте.
А я смотрю: какая ж это плоть —
в мучицу, пыль измолотые кости?
Они высоким облаком плывут —
и луч сквозит над скорбною грядою;
они — как дух, что вырвался из пут
у самого безверья под рукою.
***
От кривизны свободного стиха,
который называется верлибром, —
к дырявым кринкам и дворянским липам,
грядам укропа, стаду лопуха.
От новизны, что только и мила
зелёной юности — как будто та устала
от вечных повторений, — до кристалла
магического, прочь от ремесла.
Он не был дан мне, солнечный алмаз,
вот разве брат его — угрюмый уголь.
Но в огородах, под рукою пугал
картофель цвёл — лилово-жёлтый глаз.
И кукурузы русая кудель
моё перо по горло обмотала,
и вот не слышно в голосе металла,
а — шелест, словно в окна бьётся хмель…
И всё-то мне мерещится, что рай,
где я была уместной и счастливой, —
тот заднепровский, захолустный край,
где ангелы обстреканы крапивой.
Гуськом летят в предутреннюю стынь,
склонив к земле обветренные лица,
а ветвь оливы — точно как полынь:
горчит, дурманит, зябко серебрится…
ПОДАРОК
…И мне тогда в награду за труды,
за тайную, мучительную славу
прислали розно жемчуг и оправу
и восемь роз из влажной бересты.
Я и не знала: эка, их плетут
из волокон податливых древесных! —
при костромских иль вологодских песнях
плетут из лыка, из шелковых пут.
И смугл, и розов лепестка завой,
топорщится — что крылышко зарянки,
исчерчен письменами: слобожанки
чертили так по бересте сырой?
По розовому — краткие штрихи
шмелиного коричневого цвета…
Круглится чаша северного лета.
Пропахли земляникой туески.
Кувшины закипают молоком.
Шуршит, щебечет лёгкая посуда…
Но это бело-розовое чудо
каким сюда надуло ветерком?
Какую весть заморскую несёт
остудливому ковшику для кваса,
солонке, что была зеленовласа,
а вот снежком рассыпчатым цветёт?..
У роз белёсых — паруса покрой,
а этот буйный лепесток завёрнут,
что княжий свиток, и дымком подёрнут, —
пророс из зёрен памяти живой:
О тех — вблизи Равенны ли — полях,
о знойных ли камнях Бахчисарая?..
Цветок, упавший на пороге рая,
березняком светающим пропах.
И замирая, и пчелу сдувая,
держу его в натруженных руках.
В СТАРОМ ДОМЕ
Быть может, тот, кто умер,
кто убит,
разлуку понимает — точно смерть
оставшихся…
И он скорбит
над этой безвозвратною утратой,
уходом, тайной инобытия
нас, погружённых в свет иного цвета,
окутанных своей глухою ночью,
незримых для него, недостижимых —
как ни взлетает дух
и как ни бьётся,
что ласточка,
о чёрное стекло,
в какое смотрят на затменье солнца…
А иначе — откуда бы тоска
их, приходящих в наши сны живые
и видящих, сколь мы благополучны,
сохранны:
ведь не сдвинут даже стол,
где и теперь дымится
прежний ужин,
и на обоях — светлое пятно
там, где висел портрет, который продан
по общему согласию — давно…
И даже кот — всё тот же:
пережил
таинственной душою меховою
тот день, когда мы шли за длинным гробом,
а он смотрел в окошко, провожая,
и только золотая чернота
в его глазах отчаянно круглилась…
Вот так и мать,
когда бы ни пришла
в мой сон —
уж скоро сорок лет разлуке, —
глядит с такой печалью,
состраданьем,
с такою болью,
точно я — убита,
того не зная;
словно на кладбище
нетронутой, былой, убогой жизни
ей — выпало,
ей — суждено оплакать
меня…
И посадить крылатый кустик
сирени серой
или бальзамина
прозрачный стебель…
Так она глядит.
И мы всегда молчим с ней.
Лишь молчим,
полны каким-то единящим знаньем…
И час её прихода —
поздний вечер.
Как будто зимний:
столько темноты…
Хотя горит в углу больная лампа.
Но ни читать при этом свете,
ни
определить наш возраст —
кто тут младше…
И сторожит нас клён —
совсем окошко
заполонил
своей широкой тенью.
И я не столько вижу,
сколько чую,
что он — тот третий,
без кого нельзя
и быть
сорокалетнему свиданью…
ТРЕТИЙ РИМ
В нашем Третьем Риме
(а Четвёртому —
кто не знает? —
на земле не бывать!)
по воскресеньям
добрые нэпманы от демократии
кормят бесплатным обедом
нищих
ветеранов войны.
Той самой,





Другие статьи в литературном дневнике: