Денис новиков поехали по небу, мама

Ник Туманов: литературный дневник

От этого поколения — Денисов, Филиппов, Максимов — я ждал нового поэта. Как-никак первое за многие годы непоротое поколение — одряхлевшей Софье Власьевне (так конспиративно называли советскую власть на московских кухнях всей страны) было уже лень мочить розги.
Эти русские мальчики из крупноблочных домов с улицы Строителей — хоть в Питере, хоть в Москве — по иронии судьбы глотнули и тайной свободы брежневского розлива вместе с первым портвейном в подъезде, и вышли из этого подъезда на негаданную горбачевскую волю. Ветер перемен вроде бы избавил их от тяжкого застойного похмелья. И именно один из них сформулировал общее отношение к тому, в чем все мы жили, но что сам-то он едва успел увидеть:


…и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.


Им было по 17–18, когда миллионными тиражами начали публиковать прозу и стихи, за чтение которых недавно определяли в ГУЛАГ. Они первые в России XX века вовремя прочитали и «Архипелаг…», и Бердяева. И потому поэт не нашего, а этого поколения мог написать:


А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.


А мы — Георгия Иванова,
а мы — за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.


Еще до бело-сине-красного,
еще в зачетных книжках «уд»,
еще до капитала частного.
— Не ври. Так долго не живут.


Денис Новиков Автор этих строк — Денис Новиков — долго и не прожил. В последний день прошлого високосного года, когда вся страна краем уха ностальгически слушала, как «по улице моей который год звучат шаги — мои друзья уходят», он ушел навсегда. Было ему 37.
Помните Высоцкого — «при цифре 37 меня бросает в дрожь»? Только вот заканчивалась эта песенка неуклюже выраженным и необоснованно оптимистичным предположением: «срок жизни увеличился, и, может быть, концы поэтов отодвинулись на время». (Впрочем, про себя-то и других поэтов-ровесников или чуть старше Высоцкий написал точно.)
А поколение Дениса Новикова вернулось к прежним правилам русской словесности ХIХ — начала ХХ века.
Почему, господи?!
Последняя строфа стихотворения Дениса, которое я цитировал, звучит так:


Открыть тебе секрет с отсрочкою
на кругосветный перелет?
Мы проиграли с первой строчкою.
Там слов порядок был не тот.


Кажется, это и есть самый точный ответ. Данный поэтом за десять лет до смерти.
...Мы-то успели привыкнуть, а то и приспособиться к лицемерию застоя — нас и нынешний цинизм, порой изумляя, порой возмущая, все же не убивает — кожа заскорузла. А у русских мальчиков-восьмидесантников она была или обожжена Афганом (иногда до кости), или задубела на ветру первых «стрелок» и «разборок», или — у не участвовавших ни в том ни в другом — так и осталась слишком нежной. Слишком — для того, чтобы адаптироваться к безвременью корпоративного чекизма, к тусовочному распределению ценностей — в том числе и духовных, к планомерному снижению или уничтожению критериев.
Денис попробовал адаптироваться и даже ломался вместе с Временем. Спорил, ссорился, нарывался на скандалы. Пытался найти себе удобную нишу, как многие его более конформные сверстники. Ничего не получилось. И в последние годы своей жизни он резко разорвал с литературным кругом.
Его уже нельзя было представить, как в сборнике «Личное дело», под одной обложкой с Гандлевским, Кибировым, Приговым, Рубинштейном, Айзенбергом… Самый молодой и ранний из них, Денис стал настаивать, что он — не из них. Так и оказалось.
Он никогда не шел на поводу у литературной моды, не «интересничал», не эпатировал ради эпатажа, не хотел казаться сложнее себя. И поэтому звук у него — чистый. А еще — глубокий. Тот самый баритон, который очень подходит для неосуществленной сейчас настоящей гражданской лирики.
Критики и читатели ждали «красивого, двадцатидвухлетнего». А он был. Вот этот самый — светловолосый, с черными бровями, длинноногий, остроумный — Денис Новиков. Но его проморгали. Не до того было? Так зачем же тогда устраивать плач Ярославны на кладбищенской стене советской литературы?
Впрочем, когда Новиков был совсем молодым, о нем говорили, его хвалили — как же, такой маленький, а пишет совсем как большой. Но стоило Денису вместе со стихами вырасти — говорить перестали.
Любопытно, куда девается интерес к молодым поэтам, когда они становятся зрелыми и действительно — поэтами. Переходит на новых молодых? И потом с ними произойдет то же самое?
Я и на себе испытал нечто подобное, но, имея прививку совковой раздвоенности, успокоился пушкинской формулой «пишу для себя, печатаюсь для денег». А Денис, все поставивший на кон, почувствовал безысходность. Причем не только для себя.
Еще в 1992-м, когда, смиренно перенося шокотерапию, большинство обольщалось радужными перспективами, Новиков написал лишенное иллюзий стихотворение «Россия»…


Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зеленым хрустом,
ни плата тебе, ни косынки –
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка — пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».


Подумаем лучше о наших делах:
налево — Маммона, направо — Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево — умрешь от огня.
Поедешь направо — утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.


Я знал Дениса с его 17 лет. Как-то пытался помочь ему вписаться в окружающую действительность: устроил на работу в свой литературный отдел перестроечного «Огонька», потом попытался притащить за собой в «Новую», порекомендовал для участия в Европейском фестивале поэзии… (Больше, увы, ничем помочь не смог.)
Позднее Европа сыграла свою роль в жизни Дениса. Он влюбился в англичанку Эмили (ей посвящен большой цикл стихов), выучил английский и практически эмигрировал. Пытался взаимодействовать с другой, лондонской, жизнью, что-то делал для Би-би-си. Но — не сложилось. Хотя «за бугром» его успел заметить и благословить Иосиф Бродский, написавший послесловие к книге стихов Новикова. А потом появилась другая англичанка, родившая ему дочь…
И все-таки Денис вернулся. Но на родине почувствовал, до какой степени нигде и никому не нужен. Кроме ждавшей его все годы девушки Юли, ставшей вскоре его женой. С ней он и делил одиночество, падал внутрь себя — это самый рискованный прыжок, доступный человеку. Но ведь такому сильному, распирающему изнутри дару необходимо эхо. Однако вместо него он испытал на себе другой физический феномен:


Обступает меня тишина,
предприятие смерти дочернее.


И когда последняя, самая сильная книга стихов Дениса Новикова «Самопал» («Пушкинский фонд», СПб, 1999) прошла незамеченной, он решил, что стихи — это его сугубо частное, действительно личное дело, и порвал с литературным кругом окончательно.
Да и как его книга могла быть всерьез замечена? Тираж «Самопала» — 1000 экземпляров. Такими были поисковые тиражи 1900-х годов, когда на всю Российскую империю (исключая Финляндию и Польшу) приходилось 120 000 человек с высшим образованием. Сейчас таковых больше. Но они — другие.
А в последние годы Денис успел, кажется, только одно — уйти из жизни большинства людей, любивших его. Он как будто заранее подготовил всех к тому, что его скоро не будет. И даже о его похоронах родные никому не сообщили. Теперь каждый из нас вспоминает, когда видел Дениса в последний раз...
Поэтическое поколение Дениса Новикова приказало всем нам долго жить. И, может быть, — все-таки что-нибудь сделать для того, чтобы самая читающая Донцову страна снова научилась видеть и слышать. Даже — когда-нибудь — поэзию.


Олег ХЛЕБНИКОВ



ЧТО — РОССИЯ? МЫ САМИ БОЛЬШИЕ
Денис НОВИКОВ
Плат узорный до бровей
А. Блок



Россия
Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зеленым хрустом,
ни плата тебе, ни косынки –
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка — пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».


Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали свое на рейхстаге.
Свое — это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.


Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.
Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.


Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесем — и завяжем.


Подумаем лучше о наших делах:
налево — Маммона, направо — Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево — умрешь от огня.
Поедешь направо — утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.
1992


* * *
А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.


Ну, встретились. Теперь на Бронную.
Там, за стеклянными дверьми,
цитату выпали коронную,
сто грамм с достоинством прими.


Стаканчик бросовый, пластмассовый
не устоит пустым никак.
— Об Ариостовой и Тассовой
не надо дуру гнать, чувак.


О Тассовой и Ариостовой
преподавателю блесни.
Полжизни в Гомеле наверстывай,
ложись на сессии костьми.


А мы — Георгия Иванова,
а мы — за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.


…Когда же это было, Господи?
До Твоего явленья нам
на каждом постере и простыне
по всем углам и сторонам.


Еще до бело-сине-красного,
еще в зачетных книжках «уд»,
еще до капитала частного.
— Не ври. Так долго не живут.


Довольно горечи и мелочи.
Созвучий плоских и чужих.
Мы не с Тверского — с Бронной неучи.
Не надо дуру гнать, мужик.


Открыть тебе секрет с отсрочкою
на кругосветный перелет?
Мы проиграли с первой строчкою.
Там слов порядок был не тот.
1994


Караоке
Обступает меня тишина,
предприятие смерти дочернее.
Мысль моя, тишиной внушена,
прорывается в небо вечернее.
В небе отзвука ищет она
И находит. И пишет губерния.


Караоке и лондонский паб
мне вечернее небо навеяло,
где за стойкой услужливый краб
виски с пивом мешает, как велено.
Мистер Кокни кричит, что озяб.
В зеркалах отражается дерево.


Миссис Кокни, жеманясь чуть-чуть,
к микрофону выходит на подиум,
подставляя колени и грудь
популярным, как виски, мелодиям,
норовит наготою сверкнуть
в подражании дивам юродивом


и поет. Как умеет поет.
Никому не жена, не метафора.
Жара, шороху, жизни дает,
безнадежно от такта отстав она.
Или это мелодия врет,
мстит за рано погибшего автора?


Ты развей мое горе, развей,
успокой Аполлона Есенина.
Так далеко не ходит сабвей,
это к северу, если от севера,
это можно представить живей,
спиртом спирт запивая рассеянно.


Это западных веяний чад,
год отмены катушек кассетами,
это пение наших девчат
пэтэушниц Заставы и Сетуни.
Так майлав и гудбай горячат,
что гасить и не думают свет они.


Это все караоке одне.
Очи карие. Вечером карие.
Утром серые с черным на дне.
Это сердце мое пролетарии
микрофоном зажмут в тишине,
беспардонны в любом полушарии.


Залечи мою боль, залечи.
Ровно в полночь и той же отравою.
Это белой горячки грачи
прилетели за русскою славою,
многим в левую вложат ключи,
а Модесту Саврасову — в правую.


Отступает ни с чем тишина.
Паб закрылся. Кемарит губерния.
И становится в небе слышна
песня чистая и колыбельная.
Нам сулит воскресенье она,
и теперь уже без погребения.
1996


Игра в наперстки
С чего начать? — Начни с абзаца,
Не муж, но мальчик для битья.
Казаться — быть — опять казаться…
В каком наперстке жизнь твоя?


— Все происходит слишком быстро,
и я никак не уловлю
ни траектории, ни смысла.
Но резвость шарика люблю.


Катись, мой шарик не железный,
И, докатившись, замирай,
звездой ивановной и бездной,
как и они тобой, играй.


Ты помнишь квартиру…
Ты помнишь квартиру, по-нашему — флэт,
Где женщиной стала герла?
Так вот, моя радость, теперь ее нет,
она умерла, умерла.


Она отошла к утюгам-челнокам,
как, в силу известных причин,
фамильные метры отходят к рукам
ворвавшихся в крепость мужчин.


Ты помнишь квартиру: прожектор луны,
и мы, как в Босфоре, плывем,
и мы уплываем из нашей страны
навек, по-собачьи, вдвоем?


Еще мы увидим всех турок земли…
Ты помнишь ли ту простоту,
с какой потеряли и вновь навели
к приезду родных чистоту?


Когда-то мы были хозяева тут,
но все нам казалось не то:
и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.


* * *
Небо и поле, поле и небо.
Редко когда озерцо
или полоска несжатого хлеба
и ветерка озорство.


Поле, которого плуг не касался.
Конь не валялся гнедой.
Небо, которого я опасался
и прикрывался тобой.


* * *
Будь со мной до конца,
будь со мною до самого, крайнего.
И уже мертвеца,
все равно, не бросай меня.


Положи меня спать
под сосной зелено€й стилизованной.
Прикажи закопать
в этой только тобой не целованной.


Я кричу — подожди,
я остался без роду, без имени.
Одного не клади,
одного никогда не клади меня.


* * *
Все сложнее, а эхо все проще,
проще, будто бы сойка поет,
отвечает, выводит из рощи,
это эхо, а эхо не врет.


Что нам жизни и смерти чужие?
Не пора ли глаза утереть.
Что — Россия? Мы сами большие.
Нам самим предстоит умереть.


"Новая газета" № 09
07.02.2005



Другие статьи в литературном дневнике:

  • 11.06.2017. Денис новиков поехали по небу, мама