Сквозь образ смерти к образу вечности

Василий Муратовский: литературный дневник


К ПРОБЛЕМЕ ЛИРИЧЕСКОГО «Я» О.Мандельштама


ВВЕДЕНИЕ


Творчество Осипа Эмильевича Мандельштама необычайно интересно для исследователей: оно многопланово, многопроблемно, разнообразно по способам поэтического воплощения идеи, образа.
«Притягательность, которой обладают стихи Мандельштама, обусловлена и широтой отклика на проблемы, которые порождало его время, и соотнесённостью их с вневременными, вечными ценностями, и той полнотой, с которой поэт сумел воплотить собственное «я», сделать стихи влияющими на судьбу поступками, фактами собственной биографии». (31, с. 78)
В силу целого ряда историко-социальных причин, эстетических концепций времени, взаимоотношений власти и искусства, творчество Мандельштама не было последовательно и глубоко исследовано. Из известных нам работ, посвящённых творчеству Мандельштама, работы С. С. Аверинцева, М. Л. Гаспарова и А. Г. Меца наиболее существенно помогают почувствовать правомерность обозначенной нашей работой проблемы в творчестве поэта.
«Уже в раннем творчестве Мандельштама, – отмечает С. С. Аверинцев, – очень внятно заявляет о себе до упрямства последовательная художническая воля, обходящаяся без демонстративного вызова, но тем более сосредоточенно и бесповоротно отклоняющая все возможности, кроме избираемой». (9, с. 12)
Назовём заинтересовавшие нас особенности судьбы и творчества поэта, выявленные Аверинцевым и имеющие значение для нашей работы. Это, прежде всего – страх тавтологии, диктующий свободу выбора: языка, культуры, религии. Свобода от тавтологии лежит в основе отхода от символизма, отказа от эмиграции, разрыва с официальной литературой и свободного выбора «…судьбы поэта, позволившего себе выпад неслыханной силы и прямоты против личности Вождя Народов…» (9, с. 57) Поэзию Мандельштама 30-х годов Аверинцев называет «поэзией вызова». Говоря о стихах 1937 года, учёный отмечает такую особенность: «… через смерть даётся образ некоей строгой гармонии, которая несовместима со счастьем, но глубже счастья и, может быть, дороже, нужнее сердцу, чем счастье». (9, с. 61)
М. Л. Гаспаров во многом перекликается с С. С. Аверинцевым. «Выбор культуры, – пишет Гаспаров о Мандельштаме, – был для него актом личной воли, память об этом навсегда осталась в нём основой ощущения собственной личности с её внутренней свободой. Эстетика для него стала носителем этики, выражением свободного выбора». (18, с. 7) Прямо соотносятся с темой нашего исследования следующие наблюдения М. Л. Гаспарова: «Мандельштам последних лет разрывается между волей к жизни и волей к смерти. Внутреннее решение, принятое в год самоубийственной эпиграммы, остаётся непоколебленным, повторяющиеся восклицания «Я должен жить, хотя я дважды умер…» звучат напрасными самозаклинаниями. В то же время он действительно любит жизнь и хватается за жизнь – на фоне смерти эти переживания делаются особенно острыми». (18, с. 57) И Аверинцев, и Гаспаров отмечают святое отношение поэта к сакральному.
А. Г. Мец помогает нам понять, что период времени, которым мы ограничили материал нашего исследования, правомерен. Он считает, что с 1930 года, отвечая на вызов времени, Мандельштам изменяет способ творческого воплощения, идейно ему соответствует путь к месту гражданского поэта. Поэзия Мандельштама приобретает совершенно новое лицо и в то же время сохраняет легко узнаваемый мандельштамовский стиль. (31)
Поэтическое произведение подлинного мастера – сложный сплав его судьбы, эстетических привязанностей, судьбы его страны и друзей, сложностей взаимосвязей всего этого между собой и с поэтом. А если это происходит в 30-е годы 20 века – осложнённых более чем достаточно. Судьба и творчество О. Мандельштама в этом отношении пример по сути хрестоматийный. Но это нисколько не упрощает задачу расшифровки сложнейших образов, знаков, мотивов его поэзии, где необычайно оригинально переплелись философия, личностные приметы, быт человека 30-х годов, гениальные прозрения, мужество и слабость. Лирическое «я» Мандельштама так богато и сложно, что вычленить что-то особенно примечательное непросто. Оно подвижно, не даёт возможности поставить точку, исчерпать себя.
«Реабилитация» Мандельштама позволила подлинным ценителям его творчества увидеть и новые издания, и новые исследования, но, к сожалению, труды многих учёных увидели свет за рубежом, некоторые из них опубликованы на иностранных языках. Современному исследователю, к сожалению, доступны чаще всего небольшие журнальные публикации.
Более всего нас заинтересовала работа Никиты Струве «Мандельштам. «Стихи о неизвестном солдате», которая помогла нам целым рядом интересных и точных мыслей. «Воронежские тетради», – пишет Н. Струве, – как бы суммируют весь жизненный путь поэта. На пороге смерти, второго рождения, восстанавливается все бытие в своей целокупности». (42, с. 249)
И у Аверинцева, и у Гаспарова, и у Меца, и у Струве мы находим оценки строк, в которых поэтическое «я» Мандельштама проходит сквозь образ личной смерти, за этим явлением стоит образ вечности, звучит тема воскрешения.
Богатый мир творчества Осипа Мандельштама рождает одну весьма существенную сложность: способ отбора, выбора материала, угла зрения. Всё сплетено в тугой узел проблем и аналитическому разделению не всегда поддаётся. Нам помогло само время 30-х годов, которое продиктовало многим необходимость понимания ценности жизни и смерти, сиюминутности и вечности, отдельной человеческой судьбы и судьбы мира, человечества.
Почему сформулировалась у нас именно такая тема исследования? Подробный анализ всего творчества Мандельштама обнаруживает, что именно в период времени, выбранный нами – с 1930 по 1937 годы, – имеет место такое явление, как прорастание лирического «я» поэта сквозь образ личной смерти. Отталкиваясь от так называемых «пограничных» ситуаций – борьба, страдание, смерть, – мы неожиданно для себя открыли, в какие сложные отношения с образом смерти вступает лирическое «я» поэта. Мандельштам как бы «вобрал» в себя время, бесчеловечное, сминающее вечные ценности, дисквалифицирующее выработанное человечеством понимание того, что достойно вечности, бессмертия. Жизнь, любовь, свобода творчества, выбора находились под железной хваткой смерти, которая стала своеобразным символом 30-х годов.
В наши задачи входило показать, как осуществлялось сближение лирического «я» Мандельштама с образом смерти и вечности, как взаимосуществуют или взаиморазрушают друг друга такие сущности, как добро и зло, случайное и необходимое в лейтмотивной для Мандельштама триаде: жизнь, смерть, вечность.
Цель работы – рассмотреть лирическое «я» О. Мандельштама в отношении к смерти в широком литературном, культурном и социальном контексте.
Методы нашей работы: сравнительно-аналитический, статистический, метод комментирования.
Работа состоит из введения, предисловия, двух глав, заключения, приложения и библиографии.



ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ



Высказывание С. С. Аверинцева (3, т.1, с. 95) о том, что Мандельштам ещё в 1910 году «так близко подошёл к важнейшей теме западной философии 30-50-х годов», заинтересовало нас. С. С. Аверинцев проводит параллель между заботой Хайдеггера о том, чтобы das Siende, сущее, не закрывало собой das Seien, бытие, и словами Мандельштама «Любите существование вещи больше самой вещи и своё бытие больше самих себя».
Мы, в свою очередь, обратили внимание на тот факт, что в стихотворении «Куда как страшно нам с тобой…» (1, 133, с. 187) отчётливо звучат основные модусы (проявления) человеческого существования, экзистенции – страх, забота, совесть, решимость. Выстраданность присуща даже ранним стихотворениям Осипа Мандельштама: «Из глубокой печали восстать…» (1908г.), «Я печаль, как птицу серую, // В сердце медленно несу…» (1911г.), «Я участвую в сумрачной жизни, // Где один к одному одинок!» (1911г.). Мотивы жертвенности, также как и выстраданность, проходят через всё творчество поэта:


Убиты медью вечерней
И сломаны венчики слов.
И тело требует терний,
И вера – безумных цветов.
(1910г.; 1, 346, с. 316)


И мотив свободного выбора уже звучал: «Твой мир, болезненный и странный, // Я принимаю, пустота!» (1910г.; 1, 13, с. 94), «И, принимая ветер рока, // Раскрыла парус свой душа» (1910г.; 1, 14, с. 95). В этом образе, чисто визуально, представляется распятие.
Согласно краткому определению экзистенциализма, данному в энциклопедическом словаре, «человек прозревает экзистенцию как корень своего существа в пограничных ситуациях (борьба, страдание, смерть). Постигая себя как экзистенцию, человек обретает свободу, которая есть выбор самого себя, своей сущности, накладывающий на него ответственность за всё происходящее в мире» (51, с.1542).
Творчество Осипа Мандельштама очень органично, его поэтические образы, как клетки живого организма связаны друг с другом и находятся в развитии. Если представить его поэзию растущим деревом и мысленно сделать рентгеновские снимки разных лет, мы увидим изначальную однородность: те же темы и мотивы, образ раннего периода – ребёнок, этот же образ мы можем увидеть юношей и зрелым мужем.
Проследив эволюцию слова «печаль», мы увидели, как менялось его звучание:


О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!
(1, 2, с. 89; 1908г.)


Из глубокой печали восстать…
(1, 3, с. 89; 1908г.)


С 1908 года по 1934 год – девятнадцать стихотворений с этим словом. В начале печаль окружена самыми серьёзными словами: «вещая», «глубокая», «смерть» (1, 5, с. 91), но звучит прозрачно – печально и всё же легко.
«И печальный встречает взор» (1, 314, с. 301), «невыразимая печаль» (1, 8, с. 92 ) – звучание слова, независимо от серьёзности темы, всё равно детское, звонкое.
«Печаль-лицемерка» (1, 34, с. 105), «печаль моих домашних» (1, 61, с. 121), «Вполоборота, – о, печаль! – // На равнодушных поглядела» (1, 52, с. 117), «Я отряхну мои печали» (1,387, с. 338) – у этого звучания юношеское лицо.
«Да будет в старости печаль моя светла» (1, 70, с. 127), «В стенах Акрополя печаль меня снедала // По русском имени и русской красоте (1, 403, с. 345), «печальная Таврида» (1, 83, с. 139), «печальный веер прошлых лет» (1, 84, с. 140) – мы видим возмужание этого слова в контексте поэзии Осипа Мандельштама.
А дальше: «И тем печальнее, тем горше нам // Что люди-птицы хуже зверя» (1, 416, с.354). В этом стихотворении иной масштаб: «На лбу холодном человечества // Войны холодные ладони». Слово «печаль» сливается здесь со словом «горше».
А в стихотворении «Утро 10 января 1934 года» (1, 212, с. 234) – реквием по Андрею Белому – «печаль жирна», как «стрекозы смерти». Здесь в образе плотность матёрого дуба и зрелость падающего плода. Больше слова «печаль» в стихах поэта нет.
Стихотворение О. Мандельштама «Куда как страшно нам с тобой, товарищ большеротый мой!» (1, 133, с. 187) – первое после пятилетнего молчания. Очень грустно стихотворение поэта звучит, очень трогательно. Обращение к щелкунчику как бы шутливое «дружок, дурак!», но это обращение поэта к самому себе. Его заключительная мысль: «А мог бы жизнь просвистать скворцом, // Заесть ореховым пирогом - // Да, видно нельзя никак…».
К моменту появления рассматриваемого стихотворения, в котором есть строка «Ах, как крошится наш табак…», «литература уже была частью политики, и культурные ценности определялись централизованно. Отказавшись от «личной значимости» по старым критериям Мандельштам, лишаемый «личной значимости» по новым критериям, оказывался в кричащем одиночестве...» (18, с. 41). Нужда, разрыв с официальной литературой, вся атмосфера «страшной поры», в которой поэт ощущал себя «трамвайной вишенкой», постоянное присутствие в душе поэта уже погибших и, прежде всего, расстрелянного в 1921 году Николая Гумилёва. «Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервётся», – писал в письме Анне Ахматовой от 25 августа 1928 года Осип Мандельштам. (12, с. 414). Всё это вместе взятое, именно на почве многострадальной Армении, свело мотивы печали, страха, заботы, совести, решимости в один фокус.
Первое стихотворение, написанное после мучительного молчания, представляется нам сконцентрированной программой, в центре которой выбор судьбы – неудобной, нелепой в глазах прижившихся, приемлющих им данное, но неизбежной глазами самого Мандельштама, ставящего во главу угла не плоть, но дух. И что есть «щелкунчик», как не самоотверженное благородство перед лицом вездесущего, коронованного крысиного оскала. Красноречивая аллегория. Это мы так видим. И нам кажется, что такое понимание находится в рамках смысла, не противоречащего духовным позициям поэта, погибшего за идеалы, дорогие каждому свободно мыслящему человеку.
Мы полностью согласны со многими, хорошо знающими и любящими творчество Осипа Мандельштама (Аверинцев, Гаспаров, Нерлер, Мец, Бродский, Кушнер) – поэт не был тираноборцем, было бы упрощением сводить жизнь истинного художника к идеологии, но «… произведение искусства, с какой стороны к нему ни подойти, есть не что иное, как акт веры в человеческую свободу» (38, с. 187). Вот стихи, написанные под впечатлением поездки в Армению:


Как бык шестикрылый и грозный
Здесь людям является труд,
И, кровью набухнув венозной,
Предзимние розы цветут.
(1, 134, с. 187)


Зима для роз, – разумеется, смерть. Ещё строка из стихотворения этого же цикла: «Время своё заморозил и крови горячей не пролил…» (1, 134(2), с. 188). Зная отношение Мандельштама к насилию, мы думаем, что поэт сожалеет о том, что до сих пор не принёс себя в жертву. Давайте посмотрим, как прежде звучали стихи о смерти:


Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий,
И действительно смерть придёт?
(1911г.; 1, 22, с. 99)


Нам ли, брошенным в пространстве,
Обречённым умереть,
О прекрасном постоянстве
И о верности жалеть!
(1915г.; 1, 68, с. 126)


Это ещё из «Камня». Вот четыре строки из стихотворения «Tristia»:


Не нам гадать о греческом Эребе,
Для женщин воск – что для мужчины медь,
Нам только в битвах выпадает жребий,
А им дано гадая умереть.
(1918г.; 1, 94, с. 148)


Вот написанное поэтом вскоре после расстрела Николая Гумилёва:


Тает в бочке, словно соль, звезда,
И вода студёная чернее,
Чище смерть, солёнее беда,
И земля правдивей и страшнее.
(1921г.; 1, 113, с. 164)


Как видим, даны строки из стихотворений, опубликованных в 10 – 20-е годы, содержащих мысли о смерти, в 30-е годы идущие сплошной чередой друг за другом и звучащие иначе. В ранних стихах смерть и лирическое «я» находятся на огромном расстоянии. Вопрос «Неужели я настоящий и действительно смерть придёт?» допускает нереальность смерти. Затем поэт говорит о смерти, используя обобществление: все обречены умереть, но когда ещё это будет? «Нам выпадает жребий», «им дано умереть» – всё в общих чертах и не вплотную к смерти приблизившись. Расстрел Гумилёва сокращает расстояние. Смерть рядом, он о ней думает, но она ещё в миру. В стихотворении «1 января 1924года» (1, 128, с. 180) смерть пропущена уже через «я», и то, что сказано в нём, очень близко поэту, фактически это пророчество:


Я знаю, с каждым днём слабеет жизни выдох,
Ещё немного – оборвут
Простую песенку о глиняных обидах
И губы оловом зальют.


Но и здесь смерть уже не в далёком, но всё-таки в будущем.
С 30-го октября 1930 года по 12 июня 1931 года написано сорок стихотворений. В тридцати двух из них так или иначе обыгрывается тема смерти, причём чётко прослеживается динамика сближения лирического «я» уже не с общим понятием «смерть», но с личной смертью, которая настолько близко находится, что строки о самом реальном, не придуманном звучат мистически:


Петербург! я ещё не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
Петербург! у меня ещё есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
(1930г.; 1,152, с. 194)


Сразу отметим замеченную нами интересную особенность: стихи, звучащие мистически, уже были, но сравните:


Разве кошка, встрепенувшись,
Чёрным зайцем обернувшись,
Вдруг простёгивает путь,
Исчезая где-нибудь.
(1924г.; 1, 417, с. 355)


Или, ещё пример:


Того, что было, не вернёшь,
Дубовый стол, в солонке нож,
И вместо хлеба – ёж брюхатый,
Хотели петь – и не смогли,
Хотели встать – дугой пошли
Через окно на двор горбатый.
(1925г.;1, 131, с. 183)


Страшно, но ещё сказочно. Ещё в стихотворении «армянского» цикла ещё находим сказочные страхи, но они тесно соседствуют с реальной действительностью:


И в лабиринте влажного распева
Такая душная стрекочет мгла,
Как будто в гости водяная дева
К часовщику подземному пришла.
(1930г.;1, 134, с. 190)


Картина меняется, теперь стихи о происходящем на самом деле звучат более жутко:


Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин.
(1931г.; 1, 153, с. 195)


Да никакой это не уют! Это присутствие смерти в доме: белый керосин – яд, острый нож и верёвки – орудия смерти, вокзал – смерть. Сравните: «Концерт на вокзале» (1921г.; 1, 112, с. 163):


… в элизиум туманный
Торжественно уносится вагон.


А здесь:


Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.


Так «уехать», тем более во времена вездесущей слежки, можно только на тот свет.


Помоги, Господь, эту ночь прожить,
Я за жизнь боюсь – за твою рабу…
В Петербурге жить – словно спать в гробу.
(Январь 1931г.; 1, 154, с. 195)


Душно – и всё-таки до смерти хочется жить.
(4 марта 1931г.;1, 158, 197)


Нам с музыкой-голубою
Не страшно умереть.
Там хоть вороньей шубою
На вешалке висеть…
(27 марта 1931г.; 1, 159, с. 198)


меня только равный убьёт…
(17 – 18 марта 1931г.; 1, 160, с. 199 )


Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»
Посмотреть, кто скорее умрёт…
(Апрель 1931г.; 1,162, с. 199)


Я с дымящей лучиной вхожу
К шестипалой неправде в избу:
– Дай-ка я на тебя погляжу –
Ведь лежать мне в сосновом гробу.
(4 апреля 1931г.; 1, 163, с. 200)


Да, в этом стихотворении намёк на Сталина, но нас интересует другое: во-первых, фантастический ужас – «отвар из ребячьих пупков», во-вторых, «неправда» здесь на саму смерть сильно смахивает: она «уцепилась в плечо», «тащит назад». Контакт произошёл, дистанции – никакой. Но самое главное – динамика сближения перерастает в динамику прохождения сквозь смерть. Здесь нет никаких натяжек. И вы это увидите.
С. С. Аверинцев обратил внимание на такую особенность: тема отказа от эмиграции у Мандельштама «появляется в 1920году, но звучит по началу под сурдинку и как-то легкомысленно: «Недалеко до Смирны и Багдада, // Но трудно плыть, а звёзды всюду те же». И как только она крепнет, она окрашивается в тона жертвенные, и при том отчётливо христианские» (9, с. 42).
Мы, в свою очередь, уже на примере стихотворений рассматриваемого нами периода обнаружили ту же самую закономерность: идея сначала как бы обыгрывается, соответственно общая интонация стихотворения не может звучать трагично, но по сути – это трагедия в перспективе, и со временем она становится реальностью, взгляд, изложенный играючи, становится твёрдым убеждением.



ГЛАВА I


Комментарии к стихотворению «Канцона» (26 мая 1931г.; 1, 168, с. 203) в двух изданиях стихотворений О. Мандельштама и видение этого произведения М. Л. Гаспаровым, безусловно, помогли нам его прочесть. Но общий смысл этого произведения, как нам кажется, стал ясен после рассмотрения отдельных образов этого стихотворения в контексте всего творчества поэта. Решающее значение для нас имел взгляд самого Мандельштама, его отношение к тому или иному явлению или предмету. Приведём текст стихотворения полностью.


КАНЦОНА


Неужели я увижу завтра –
Слева сердце бьётся – слава бейся! –
Вас, банкиры горного ландшафта,
Вас, держатели могучих акций гнейса?


Там зрачок профессорский орлиный, –
Египтологи и нумизматы –
Это птицы сумрачно-хохлатые
С жёстким мясом и широкою грудиной.


То Зевес подкручивает с толком
Золотыми пальцами краснодеревца
Замечательные луковицы-стёкла –
Прозорливцу дар от псалмопевца.


Он глядит в бинокль прекрасный Цейса –
Дорогой подарок царь-Давида,
Замечает все морщины гнейсовые,
Где сосна иль деревушка-гнида.


Я покину край гипербореев,
Чтобы зреньем напитать судьбы развязку,
Я скажу «села» начальнику евреев
За его малиновую ласку.


Край небритых гор ещё неясен,
Мелколесья колется щетина,
И свежа, как вымытая басня,
До оскомины зелёная долина.


Я люблю военные бинокли
С ростовщическою силой зренья.
Две лишь краски в мире не поблёкли:
В жёлтой – зависть, в красной – нетерпенье.


«Канцона (буквально: песнь) – широко распространённый в средневековой Европе род любовной, в то же время, хвалебной, прославляющей лирики» (1, с. 582).
В книге Гумилёва «Колчан» мы находим «Канцоны» – два стихотворения, по общему смыслу – любовные песни, но во втором есть такие строки:


Правдива смерть, а жизнь бормочет ложь…
И ты, о нежная, чьё имя – пенье,
Чьё тело – музыка, и ты идёшь
На беспощадное исчезновенье.


Но мне, увы, неведомы слова –
Землетрясенья, громы, водопады,
Чтоб и по смерти ты была жива,
Как юноши и девушки Эллады.
(6, с. 162)


В стоящем рядом стихотворении «Наступление» обращаем внимание на следующие два катрена:


Я кричу, и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь,
Я, носитель мысли великой,
Не могу, не могу умереть.


Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьётся в груди моей.
(6, с. 163)


Сравните: «Слева сердце бьётся – слава, бейся!». В соседнем с этим стихотворении Гумилёва, которое называется «Смерть», находим следующие строки:


Свод небесный будет раздвинут
Пред душою, и душу ту
Белоснежные кони ринут
В ослепительную высоту.
Там Начальник в ярком доспехе…
(6, с. 163)


Тут же:


Здесь священник в рясе дырявой
Умилённо поёт псалом…


В «Канцоне» Мандельштама есть «начальник евреев» и дважды упоминается «царь-Давид» - псалмопевец. Таким образом, зная реминисцентный и аллюзивный характер творчества Мандельштама, зная, что поэт никогда не прерывал духовного общения с другом, мы можем предположить, что отмеченные нами совпадения не случайны. Общий смысл приведённых отрывков из стихотворений Гумилёва – «Я, носитель мысли великой // Не могу, не могу умереть». Иными словами, речь идёт о бессмертии духа.
А в каком окружении находится «Канцона» Мандельштама? Предваряющее стихотворение звучит как завещание, в нём чётко выражен мотив жертвенности:


Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный дёготь труда.
(1, 167, с. 203)


Как, прицелясь насмерть, городки зашибают в саду, -
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.
(Там же)


В последних строках нам видится подогреваемый самим поэтом азарт, бесшабашность, присущие всем решившимся на отчаянный, требующий мужества поступок. «Мёрзлые плахи», готовность найти «топорище» «для казни петровской» наталкивают на мысль о психологической подготовке к личной Голгофе: готовому «всю жизнь проходить в железной рубахе» легче сделать шаг, уже навсегда избавляющий от мук. Для поэта главное – не утратить решимости. Отсюда – «лишь бы только любили меня эти мёрзлые плахи», я решился, пусть это произойдёт. «Топорище», а не лезвие топора, возможно, символизирует повод для грядущей казни. Вжившемуся в атмосферу петровских казней не так страшны сталинские.
Вот какое стихотворение является последним перед «Канцоной». А следующее после неё содержит такие строки:


Чур! Не просить, не жаловаться, цыц!
Не хныкать! Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
Мы умрём, как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
(1, 169, с. 205)


Смысловой фон, на котором мы видим «Канцону», располагает нас, вглядываясь в общий смысл рассматриваемого стихотворения, искать в нём серьёзную идею.
В первом катрене передаётся чувство восторженного ожидания, и речь идёт о предстоящей славе. Но кто такие «банкиры горного ландшафта», «держатели могучих акций гнейса» ? Сразу же отметим, что акции всем подряд не выдаются – только тем, кто за них платит. В стихотворении говорится о Давиде, и мы сочли необходимым раскрыть псалтырь. Псалом 30, стих 3: «Приклони ко мне ухо Твоё, поспеши избавить меня. Будь мне каменною твердынею, домом прибежища, чтобы спасти меня». Стих 4: «Ибо Ты каменная гора моя и ограда моя». Надо сказать, мы ещё не раз обратимся к псалмам царя Давида, поскольку находим несколько аналогий, соединяющих их с «Канцоной».
«Гнейс (нем. Gneis) – горная порода, образовавшаяся путём метаморфизма изверженных или осадочных пород» (49, с. 175).
«Метаморфизм – процесс существенного изменения текстуры, структуры и минерального состава горных пород под воздействием температуры, давления и
химической активности глубинных растворов (флюидов)». (51, с. 796)
Общий смысл этого катрена, нашими глазами, - предвосхищение встречи, причём через подвиг (плата за акции) – «слава, бейся!», с представителями вечности, в чьих руках перерождение, однако происходящее под земным давлением. Позднее, в стихах «воронежского» цикла, прозвучит тема земли, перевоплощающей, совершающей работу:


Ну, здравствуй, чернозём: будь мужествен, глазаст…
(1, 221, с. 241)


Черноречивое молчание в работе.
И безоружная в ней зиждется работа.
(Там же)


В «Стансах», май – июнь 1935года, поэт скажет:


Как «Слово о полку» струна моя туга,
И в голосе моём после удушья
Звучит земля – последнее оружье,
Сухая влажность чернозёмных га.
(1,226, с. 244)


В первом катрене «Канцоны» речь идёт о воскрешении из мёртвых. В горном ландшафте нам видится аллюзия на библейский Сион и на чистилище Данте с его горными восхождениями.
Во втором катрене происходит деление на «своё» и «чужое», как отмечалось Баевским, - это характерно для произведений Мандельштама (13, с. 212.).
« Там зрачок профессорский орлиный – // Египтологи и нумизматы» - это своё, то к чему поэт относится с симпатией. Проницательный взгляд из вечности, взгляд изучающий – «египтологи и нумизматы» может истолковываться, как изучение Египта, в значении, которое придавал этой стране Мандельштам: страна рабства («Иосиф, проданный в Египет…» – 49, с. 115). Как отмечает С.С. Аверинцев, «Древний Египет – для Мандельштама всегда образ несвободы, одновременно жестокой и чиновничьи-самодовольной («Бессмертны высокопоставленные лица»), а потому образ конца истории как пространства для выбора. Здесь отчасти играли роль библейские коннотации «Египта, дома рабства». В 1931 году поэт говорил отцу Э. Г. Герштейн о Сталине: «… десятник, который заставлял в Египте работать евреев» (3, т.1, с.45).
Взор Бога на землю встречаем в псалмах: «Ты видишь, ибо Ты взираешь на обиды и притеснения, чтобы воздать Твоею рукою» (Псалом 9, стих 35).
На кого направлен взгляд, изучающий Египет, в рассмотренном нами значении? Обратите внимание на то, что там предполагает то, что вдалеке, а это - то, что рядом. Там - «зрачок профессорский орлиный», там – «египтологи и нумизматы». Нумизматы, возможно, употреблено в значении: видящие деньги, в поле их зрения люди: «У которых в руках злодейство, и которых правая рука полна мздоимства» (Псалом 25, стих 10).
Тире между там и это можно прочесть в значении противопоставления, причём там находится вдалеке, это – рядом.


Это птицы сумрачно-хохлатые
С жёстким мясом и широкою грудиной.


Жёсткое мясо – свидетельство хищности. Сама интонация подсказывает то, что эти птицы враждебны поэту, между ним и «зрачком профессорским орлиным» – расстояние, подчёркнутое тире и разницей звучания там – это.
В эпиграмме на Сталина «Мы живём под собою не чуя страны…», (1933г.; 1, 194, с. 226), встречаем: «и широкая грудь осетина». Сразу после «широкой грудины» тире отсутствует, и идут строки: «То Зевес подкручивает с толком // Золотыми пальцами краснодеревца // Замечательные луковицы-стёкла», и после этого идёт тире: «Прозорливцу дар от псалмопевца». Кто такой Зевес? Это языческий бог, по воле которого карались античные герои, в том числе Прометей. «Птицы сумрачно-хохлатые» – исполнители воли Зевса, согласно мифу они выклёвывали печень Прометея. В стихотворении «Где связанный и пригвождённый стон?» (1, 272, с. 267), 19января – 4 февраля 1937 года, встречаем образ Прометея, причём он – «скалы подспорье и пособье», сравните с «горным ландшафтом» и «акциями гнейса». Там же образ коршуна, «чьи когти летят исподлобья», сравните: «И ласкала меня и сверлила // Со стены этих глаз журьба» – это о взгляде Сталина из стихотворения «Средь народного шума и спеха…» (1, 271, с. 266).
Стихотворение «Где связанный и пригвождённый стон?» связано с «Канцоной» целым рядом образов: образ коршуна, образ скалы, для которой Прометей – «подспорье и пособье», «горный ландшафт» и «акции гнейса» перекликаются с «воздушно-каменным театром времён растущих», сближает эти стихотворения и образ Сталина, и образ бессмертия человеческого духа:


Воздушно-каменный театр времён растущих
Встал на ноги, и все хотят увидеть всех
Рождённых, гибельных и смерти не имущих.


«Золотыми пальцами краснодеревца» – сравните: «Его толстые пальцы, как черви жирны» (Эпиграмма на Сталина – 1, 194, с. 226), сравните: «правая рука полна мздоимства» (Псалом 25, стих 10). «Золотые» пальцы – не золотые руки. Возникает ассоциация: жирные пальцы в золотых кольцах. Конечно, образ сложный, но, больше на интуитивном уровне, ориентируясь на общий смысл, можно предположить, что золото в данном контексте символизирует сытость, жирность, причастность к богатству и власти.
В произведении 1937 года «Стихи о неизвестном солдате» (1, 282, с. 272) есть такие строки:


Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами
Растяжимых созвездий шатры –
Золотые созвездий жиры…


Если представить, что «шевелящиеся виноградины» имеют смысловую связь с образом из эпиграммы на Сталина (1, 194, с. 226): «Его толстые пальцы, как черви, жирны…», то эти «миры» – государства, находящиеся под пальцами тиранов. «Украденные города», по Н. Струве, – «намёк на положение ссыльных, лишённых возможности пребывания в главных городах» (40, с. 250). Мы думаем, что и в сознании заключённых пальцы тирана могли воплотиться в образ «украденных городов» (за день до начала работы над «Стихами о неизвестном солдате» был арестован Бухарин – 1, 628). В заключительных четырёх строках приведённого нами отрывка – картина доносительства, а также «растяжимость» – непостоянство земных благ под шатрами тирании. По предположению Н. Струве «шатры… и жиры созвездий» – ожиревшее и озолоченное начальство (42, с. 250). В стихотворении «Внутри горы бездействует кумир…» есть строка: «А с шеи каплет ожерелий жир…». По Мандельштаму кумир – ожиревшее, бессмысленное, бесчувственное существо, забывшее свой человеческий облик (1, 243, с. 253). Золото и жир в тесном соседстве представляются нам символом бездуховности. Если гора – символ вечности, то кумир бездействует внутри духовного мировоззрения, обезвреживается вечностью, существует параллельно. Так «золотые пальцы», «…пальцы, как черви, жирны…», «шевелящиеся виноградины», «золотые жиры» – возможно, образы родственные.
«Стихи о неизвестном солдате», как нам кажется, могут подсказать и понимание образа «пальцами краснодеревца»:


Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом.


Ясень и явор – деревья. Поэт здесь говорит о смерти людей, сравнивая их с деревьями, и в миг гибели они «чуть-чуть красные». Может быть «краснодеревец» значит убивающий людей?!
Невольно вспоминается картина, описанная Мандельштамом в главе «Москва» из «Путешествия в Армению»: «Они суетились, как неумелые исполнители гнусного приговора. Я подозвал жену:
– Смотри, сейчас оно упадёт.
Между тем дерево сопротивлялось с мыслящей силой, – казалось, к нему вернулось полное сознание» (3, 2т., с. 108). «Путешествие в Армению» и «Канцона» создавались в одно время.
«Пальцы краснодеревца», возможно, – толстые, сильные, соприкасающиеся с красным – аллюзия на проливаемую кровь. В стихотворении «Если б меня наши враги взяли…» (1, 429, с. 362) есть строки:


И в глубине сторожевой ночи
Чернорабочей вспыхнут земли очи…


Ночь, в которой не успевали вывозить трупы расстрелянных, названа «чернорабочей». «Пальцы краснодеревца», возможно, выражают профессиональное отношение к пролитию крови. Казнь возведена в ранг труда.
Сбивает с толку образ бинокля, якобы подаренный Зевсу царём Давидом. На самом деле, как нам представляется, бинокль здесь символизирует взгляд хищника, выискивающего жертву. Сравните: «Сидит в засаде за двором; в потаённых местах убивает невинного; глаза его подсматривают за бедным…» (Псалом 9, стих 29), и ещё: «На всяком шагу нашем ныне окружают нас; они устремили глаза свои, чтобы низложить меня на землю…» (Псалом 16, стих 11).
К месту будет сказать, что в псалмах взгляды постоянно перекрещиваются: Господь смотрит на Давида, Давид – на его твердыню, на Давида смотрит забывший Бога, чтобы уничтожить, Бог это видит.
В заключительном катрене «Канцоны» читаем:


Я люблю военные бинокли
С ростовщическою силой зренья.


«Я люблю» не должно заслонять нашего знания о том, как Мандельштам относился ко всему военному. «Ростовщическая сила зренья» принадлежит хищнику, она противопоставлена «зрачку профессорскому орлиному» – взгляду научному, бескорыстному. Псалом 14,стих 1: «Господи! Кто может пребывать в жилище Твоём? Кто может обитать на святой горе Твоей?».
Стих 5: «Кто серебра Твоего не отдаёт в рост и не принимает даров против невинного?»
Допустим, «Зевес» - образ Сталина, бинокль символизирует выслеживание жертвы. Сталин с толком подкручивает «луковицы-стёкла» такого бинокля – в поисках жертв он действительно толк знал. Но причём тут «прозорливцу дар от псалмопевца»? В стихотворении от апреля 1935года Сталин – «скрепитель дальнозоркий трудящихся» (1, 423, с. 3580). «Прозорливец» здесь, скорее всего, в значении – всё замечающий, выискивающий, звучит в том же ключе, что и «душегубец и мужикоборец».
А вот «дар от псалмопевца» наталкивает на мысль христианского толка: без воли Бога не совершается ничего, и распятие Христа совершалось по воле Отца Небесного. Смотрите Евангелие от Иоанна, глава 19, стих 11: «Иисус отвечал: ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было тебе дано свыше…». Воля на распятие – свыше.


Он глядит в бинокль прекрасный Цейса –
Дорогой подарок царь-Давида,
Замечает все морщины гнейсовые,
Где сосна, где деревушка-гнида.


Взгляд хищника символизирует бинокль Цейса «с ростовщическою силой зренья», после тире, которое можно прочесть как «видит»,– «дорогой подарок царь-Давида». Возможно, он видит самого поэта, возможно – поверхность вечности, подаренной поэту Давидом, или через псалмы Давида – Богом? Дальше «видит морщины гнейсовые» – «морщины вечности», а в них – сосна (возможно, символ поэта) и «деревушка-гнида». Чьими глазами деревушка видится гнидой? По воспоминаниям Н. Я. Мандельштам ранняя редакция 3-4 строк стихотворения «Мы живём под собою не чуя страны…» была такой:


Только слышно кремлёвского горца,
Душегубца и мужикоборца.


Сам Мандельштам с любовью относился к крестьянству: у него «иконы поворачивают умные мужицкие головы», болью пронизано его стихотворение о голоде в Крыму, написанное летом 1933года:


Холодная весна. Бесхлебный робкий Крым,
Как был при Врангеле – такой же виноватый.
Комочки на земле. На рубищах заплаты.
………………………………………………..
На войлочной земле голодные крестьяне…


Однозначно, глаза, видящие деревушку гнидой, принадлежат «мужикоборцу».
«Край гипербореев» (северных людей) – край, где находится поэт. Отметим сразу: лирическое «я» расположено между двумя взглядами – взглядом из вечности и взглядом тирана.
«Зреньем напитать судьбы развязку». Если развязка судьбы – смерть, то зреньем напитать смерть звучит бессмысленно. А если «судьбы развязка» – вечность? То получается: «зреньем напитать» вечность. О зрении в поэзии Осипа Мандельштама можно говорить очень много. Вот написанное через 11 дней после «Канцоны»:


Не разбирайся, щёлкай, милый кодак,
Покуда глаз – хрусталик кравчей птицы,
А не стекляшка!
(1, 170, с. 207)


Увидеть как можно больше и взять с собой!
«Я скажу «Села» начальнику евреев // За его малиновую ласку.» «Села» – навеки (по Ю. Фрейдину – 1, 582), аминь (по М. Гаспарову – 18, 43), слово, обозначающее паузу при исполнении псалма или молитвы, подчёркивающее такие чувства, как благодарение и превознесение Всевышнего и мольбу о его помощи и защите (1, с. 514).
Благодарение за «малиновую ласку» – и снова мы находим параллель с эпиграммой на Сталина: «Что ни казнь у него – то малина…». «Начальник» здесь может быть употреблено в значении «основоположник», то есть им может быть сам Бог. Важнее всего, что после «судьбы развязки» в будущем времени: «я скажу», сравните: «Неужели я увижу завтра – // Слева сердце бьётся – слава, бейся!». Как нам кажется, речь здесь идёт не о земной встрече, а о встрече после развязки судьбы, и «малиновая ласка» ( сравните: «что ни казнь у него – то малина») – не что иное, как личная Голгофа Осипа Мандельштама. «Ласка» – потому что через это прошли лучшие сыны человечества, это честь («слава, бейся!»), это радостней годов, идущих «железными полками», это воздух торжества духа после воздуха, полного «железными шарами» (1, 426, с. 359).
«Власть отвратительна, как руки брадобрея»,- скажет поэт в 1933 году. Но уже в «Канцоне» мы встречаем образы, имеющие место в стихотворении, о котором Борис Пастернак скажет: «Это самоубийство» (18, с. 49). «Мы живём под собою не чуя страны…» (1, 194, с. 226) – этический акт самопожертвования, акт свободного выбора.
И в «Канцоне», на уровне духовного несогласия с окружающей его атмосферой уже имеющих место казней («и казнями здесь имениты дни» – 1, 170(2), с. 226), поэт в игровой манере набрасывает план генерального сражения духа с бездуховностью. Расстановка сил следующая: поэт находится между вечностью и «ростовщическою силой зренья», замечающей всё, что ещё не стало вечностью, но уже ей принадлежит. «Морщины гнейсовые» – как бы коридоры, ведущие в вечность.
Сравните ещё раз: «широкая грудина» – «широкая грудь осетина», «малиновая ласка» – «что ни казнь у него – то малина», «деревушка-гнида» – «мужикоборец», «золотыми пальцами краснодеревца» – «его толстые пальцы, как черви жирны».
«Край небритых гор» наталкивает нас на образ края гибели – края больших лесов. В тридцатые годы понятие «лес» в сознании людей уже сближалось с понятием «лесоповал», «лагерь». В стихотворении воронежского периода встречаем: «Десятизначные леса – почти что те» (1, 262, с. 262), а также в стихотворении «Где связанный и пригвождённый стон…» (1, 273, с. 267) «наступающие губы» – губы читающие сталинские приговоры – «вводят прямо в суть Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба». По наблюдению Ю. Фрейдина (1, с. 623), названные здесь профессии являются типично лагерными. В «Стихах о неизвестном солдате» есть такие строки:


Помнит дождь, неприветливый сеятель,
Безымянная манна его,
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.
(1, 282, с. 272)


Как нам представляется, «лесистые крестики» – это то, что видит человек, глядя в оптический прицел, крестики, помогающие попасть в цель. Каждая из четырёх линий, сходящихся к середине круга, пересечена поперёк несколькими более короткими, и это напоминает схематический рисунок четырёх ёлок, сложенных крестообразно. Если видеть так, то возникает смысловое равенство между «лесистым крестиком» и смертью.
Мы уже говорили о стихотворении, предваряющем «Канцону», в нём есть строка: «И для казни петровской в лесах топорище найду» (1, 167, с. 203). Как видите и здесь гибель связана с лесами.
«Мелколесья колется щетина» – образ окружающей поэта действительности, его личное ощущение этой действительности – она не гибельна, как большие леса, но она колется.
« И свежа, как вымытая басня, // До оскомины зелёная долина» – здесь реминисценция из басни Крылова «Лисица в винограднике» (установлено И. Семенко, 1, с. 582). «Вымытая» означает – ставшая злободневной для поэта, насущной. «До оскомины зелёная долина» – образ желаемого, но недосягаемого. Образ, как нам видится, усложняется тем, что здесь речь идёт не о «горном ландшафте», не о «гнейсе», а о долине – то есть о жизни. И в этом нам видится тоска поэта по жизни, достойной человека – без угрозы его свободе, без «труса», без «хлипкой грязцы», без «кровавых костей в колесе» (1, 160, с. 169). А поскольку такой жизни нет, поэт готов к физическому уничтожению, ибо по его представлениям впереди вечность – бессмертие человеческого духа.
«Я люблю военные бинокли» – это дерзкая ирония шагнувшего под вражеский прицел. Для человека, живущего по законам духа, «ростовщическая сила зренья» не авторитетна, выше неё – «зрачок профессорский орлиный».
Жёлтый – цвет, символичный иудаизму. В стихотворении 1916 года встречаем:


Солнце жёлтое страшнее –
Баю-баюшки-баю –
В светлом храме иудеи
Хоронили мать мою.
(1, 78, с. 136)


В стихотворении, посвящённом А. В. Карташеву, 1917 года – «Небес тревожна желтизна…» и «Се чёрно-жёлтый свет, се радость Иудеи…» (1, 85, с. 141). В стихотворении 1920 года с посвящением Н. Я. Мандельштам находим «жёлтый сумрак» (1, 98, с. 149).
В «Канцоне» жёлтая краска, как мы понимаем, олицетворяет скалы вечности, знамя Давида как символ уже не иудаизма, а бессмертия духа во всечеловеческом, вселенском масштабе. Вот, что, на наш взгляд, вызывает зависть в Мандельштаме. А в красной краске, возможно, слились воедино красные звёзды, красные знамёна, кровь уже погибших и кровь, которую он готов пролить. Нетерпение в этом – чувство, переполняющее поэта, и невозможность терпеть происходящее.
«Воздушно-каменный театр времён растущих» «встаёт на ноги» в самом человеке. И с этого момента «рождённые и гибельные» видят друг друга и смерти не имут. Это та самая «экзистенциальная победа», о которой сказал Иосиф Бродский в своей «Актовой речи»: «Мы говорим о ситуации, где человек с самого начала занимает безнадёжно проигрышную позицию, где у противника подавляющий перевес. Иными словами, о самых мрачных часах человеческой жизни…» (1, с. 145).
Приведём несколько известных нам вариантов прочтения данного стихотворения.
По М. Гаспарову: «В стихотворении «Канцона», рисуя геологический рай первородной культуры (на который смотрит Зевс-краснодеревец в цейсовский бинокль царя Давида – мимоходный образ синтеза культур), он (Мандельштам) видит над ней «начальника евреев» и хочет там сказать «села» («аминь») в конце своей судьбы. Речь здесь, как всегда, о культуре, а не о религии или расе (хотя в подтексте присутствуют, конечно, и сионизм, и Озет). (1, с. 43)
По мнению Н. Я. Мандельштам, в стихотворении «главная смысловая проблема: что это за край «небритых гор» - Палестина (начальник евреев) или Армения (младшая сестра земли иудейской)… Скорее всего это сборный ландшафт средиземноморских культур. «Канцона» – стихотворение о зрении, причём это не только физическое зрение, но и историческое. (Сравните о «зрении хищных птиц» – поэта – в разговоре о Данте».) Оно складывается из следующих психологических предпосылок: невозможность путешествия, жажда исторической земли (скоро Москва будет названа «буддийской»), обида на ограниченность физического зрения, глаз хищной птицы, равный стёклам бинокля Цейса (где-то в Армении мы забавлялись, разглядывая даль в бинокль Цейса), физическое и историческое зрение: краски в мире заглохли, но на исторической земле они есть (малиновая ласка, зелёная долина). Здесь вожделённое путешествие осуществляется усилием зрения, похищением зрения хищной птицы, бинокля, обострением чувств». (28, с. 157-158)
Зачин стихотворения связан, возможно, с намерением вернуться в Армению. (27, с. 446); образы – с впечатлениями от поездки в Армению 1930 года. В ст. 3-6 речь идёт об учёных Армении (29, с. 206).
Также Н. Я. Мандельштам связывает образ «малиновая ласка» с цветом одежды отца в картине Рембрандта «Возвращение блудного сына» (3, т. 1, с. 514).
В. Я. Мордерер в своей неопубликованной работе о «Канцоне» пытается показать, что темой стихотворения является прошлое и будущее еврейского народа, его история и культура, тесно связанные с эллинизмом. Тема российского антисемитизма, возникшая в стихотворении «Отравлен хлеб, и воздух выпит…», развита в «Канцоне», где под «профессорами» египтологами и нумизматами подразумеваются известные распространители «кровавого навета» (3, т. 1, с. 514).
В комментариях к двухтомному собранию сочинений О. Мандельштама высказано предположение, что заглавием – «Канцона» – Мандельштам, очевидно, хотел подчеркнуть связь проблематики этого стихотворения с южным, средиземноморским пейзажем.
Первоначально это стихотворение имело заглавие «География». Как нам представляется, здесь действительно говорится о географии, но не обычной, а трансцендентной. В композиции стихотворения нам видится следующая схема: вечность – «я» поэта – неправедный, выслеживающий праведного.
Сложность прочтения заключается в переходе речи о будущем на речь о настоящем, без чётких границ между тем и этим: «Там зрачок профессорский орлиный» – «Это птицы сумрачно-хохлатые…».
Везде, где речь ведётся в категории будущего времени, мы имеем дело с вечностью: «увижу завтра», «покину край», «скажу «села».
Образ Зевса – это настоящее: «подкручивает с толком», «он глядит», «замечает».
Лирическое «я» перемещается из настоящего в будущее. «Там зрачок профессорский орлиный» – поэт видит это. Затем снова настоящее – «это птицы сумрачно-хохлатые». Снова будущее: «я покину край гипербореев», и опять настоящее: «край небритых гор ещё неясен».
В стихотворении «Где связанный и пригвождённый стон?» в третьем, заключительном, катрене происходит мысленный скачок из настоящего в будущее, грамматически никак не выраженный и даже запутанный категорией прошедшего времени: «встал на ноги», а речь идёт о будущем, но в этом будущем уже присутствует лирическое «я» поэта, которое констатирует факт совершившегося будущего. В первой строке даётся характеристика Сталину, причём с трёх точек зрения: 1 – «он эхо и привет», 2 – «он веха», 3 – «нет, лемех». Третья точка зрения выражает взгляд самого поэта. А дальше речь идёт уже о будущем. И если этого не понять, всё стихотворение теряет смысл. А смысл у этого стихотворения очень глубокий, оно перекликается с «Канцоной». Эти стихотворения дополняют друг друга:


Где связанный и пригвождённый стон?
Где Прометей – скалы подспорье и пособье?
А коршун где – и желтоглазый гон
Его когтей, летящих исподлобья?


Тому не быть – трагедий не вернуть,
Но эти наступающие губы –
Но эти губы вводят прямо в суть
Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба.


Он эхо и привет, он веха, – нет лемех…
Воздушно-каменный театр времён растущих
Встал на ноги, и все хотят увидеть всех –
Рождённых, гибельных и смерти не имущих.
(1, 272, с. 267)


Общий смысл этих двух стихотворений – трагедия происходящего и вера поэта в победу человеческого духа над бездуховностью. Настоящее перемещается в будущее, причём настоящее не всё подряд, а только выстраданное, выстоявшее перед лицом варварского. В свете такого мировоззрения, достойное человека будущее становится настоящим.
Попытки трактовать стихотворения Осипа Мандельштама с позиций приверженцев одной из религий, партий, национальностей кажутся нам несостоятельными. «Всегда под рукой была Греция, как и Рим, и всегда библейская Иудея и Христианство. Краеугольные камни нашей культуры, они трактуются поэзией Мандельштама приблизительно так, как само время обошлось бы с ними: как единство – и в единстве» (16, с. 34).
Бесполезно искать глубину смысла, опираясь на обыденные представления, слишком общие и в силу этого поверхностные, они не могут проникнуть в суть поэтического образа, потому что их сфера – быт, невозможно при их помощи обжить сферу бытия, сферу высшего духовного пространства, на ткани которого поэтические образы друг с другом перекликаются, тем самым создавая гармонично-цельный, общий смысл произведения.
Согласно нашему прочтению «Канцоны» Мандельштама, это очень серьёзное, программное, прежде всего для самого поэта, стихотворение, отражающее результат огромной духовной работы. Это как бы отточка взгляда, расстановка сил, репетиция будущего поступка. Каким именно он будет, в стихотворении не говорится, но совпадение образов «Канцоны» с образами «Мы живём под собою не чуя страны…» говорит о негласном присутствии здесь именно того, что совершилось через два с половиной года.
Поэтическое «я» шагнуло за грань физической смерти. «Судьбы развязка»
оказывается вечностью, у которой есть зрение – «все хотят увидеть всех».
«Зреньем» можно «напитать судьбы развязку» – слиться своим зрением со зрением
уже присутствующих там, увеличить духовный потенциал бессмертия.
Можно сказать «села» самому Богу. Человеку с таким мировоззрением по плечу крест личной Голгофы.



ГЛАВА II


В стихах, написанных после «Канцоны», везде, где речь идёт о смерти, мы встречаем в одном случае спокойную готовность к ней: «Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, // Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.» (1, 169, с. 205), в другом – он спорит с могилой, но посмотрите, как:


Я больше не ребёнок! Ты, могила,
Не смей учить горбатого – молчи!
Я говорю за всех с такою силой,
Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы
Потрескались, как розовая глина.
(1, 170(4), с. 207)


Поэт здесь запрещает могиле действовать, говорит с ней лицом к лицу, причём запросто – на ты. Смерть теряет обычную силу. Горб здесь, по определению Н. Струве, - призвание поэта, «розовая глина» перекликается с «горным ландшафтом» – символом нетленности (42, с. 249).
Мы сейчас всматриваемся в мотив смерти, пытаемся определить отношение поэта к этому явлению. Вот почему в наших примерах из стихотворений выхватываются соответствующие строки, но необходимо отметить, что в этих стихах ещё резче проступает любовь поэта к жизни. Мандельштам переживает очень сложное психологическое состояние:


То усмехнусь, то робко приосанюсь
И с белорукой тростью выхожу:
Я слушаю сонаты в переулках,
У всех лотков облизываю губы,
Листаю книги в глыбких подворотнях,
И не живу, и всё-таки живу.
(1, 171, с. 208)


С одной стороны, поэт действительно готов к смерти, и вера в бессмертие человеческого духа ни на минуту не покидает его, с другой стороны, Мандельштам не просто ещё дышащий, живой человек, он поэт – любовь к жизни для него такая же внутренняя необходимость, как присутствие музы. «…он был язычески жизнерадостным человеком», – скажет Бродский в эссе «Сын цивилизации» (16, с. 39).


Я к воробьям пойду и к репортёрам,
Я к уличным фотографам пойду.
(1, 171, с. 208)


Невольно вспоминаются строки раннего Мандельштама:


Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблён
(1, 15, с. 95)


Любовь к людям никогда не оставляла поэта. Ему противны ноющие интонации: «Чур! Не просить, не жаловаться, цыц! // Не хныкать!», – сам себе говорит Мандельштам (1, 169, с. 205). Он пытается вжиться в жизнь, оправдать её – отсюда чувство собственной вины. «Совместно с безоговорочным осуждением «шестипалой неправды» звучал мотив совиновности, сопричастности: «Я и сам ведь такой же, кума…» – это углубляло стихи Мандельштама (9, с. 55). Но не могло изменить реальной действительности, уже вторгнувшейся в духовный мир поэта.
«Белорукая трость» – какое кричащее одиночество стоит за этим образом. «Поэт ходил с тростью с белым набалдашником: в это время у него начались головокружение и одышка на улице» (1, с. 515). Пронзительная тоска по людям искренним и понимающим рождает образ, одушевляющий палку, с которой, как с другом, можно идти рука об руку. «В то время он плохо переносил одиночество, даже на улицу предпочитал выходить с сопровождающим. В утренние часы, когда его жена уходила из дому, он просто метался, – пишет в своих воспоминаниях Эмма Герштейн, – В один из моих приходов я застала Осипа Эмильевича одного, сидящим посреди комнаты на стуле с каким-то томиком в руках. Он перебирал его страницы. «Вот самое гениальное стихотворение Блока!
– вскричал он и прочёл по книге: Как тяжело ходить среди людей // И притворяться не погибшим, // И об игре трагической страстей // Повествовать ещё не жившим» (20, с. 194).
В стихотворении от 7 июня 1931 года обращаем внимание на строки:


Держу пари, что я ещё не умер,
И, как жокей, ручаюсь головой,
Что я ещё могу набедокурить
На рысистой дорожке беговой.
(1, 172, с. 209)


В заключительном катрене поэт обращается к себе:


Не волноваться. Нетерпенье – роскошь.
Я постепенно скорость разовью –
Холодным шагом выйдем на дорожку,
Я сохранил дистанцию мою.


О какой дорожке здесь идёт речь? Что значит «набедокурить»? А «нетерпенье» не то ли, о котором речь в последнем катрене «Канцоны»:


Две лишь краски в мире не поблёкли:
В жёлтой – зависть, в красной – нетерпенье.


В стихотворении от 25 июня 1931 года читаем следующее:


Мне с каждым днём дышать всё тяжелее,
А между тем нельзя повременить…
И рождены для наслажденья бегом
Лишь сердце человека и коня.
(1, 175, с. 212)


Берём на себя смелость поделиться таким наблюдением: стихотворения рассматриваемого периода отражают постоянные отношения лирического «я» с образом смерти. Поэт вглядывается в её лицо, отгоняет от себя, разговаривает с нею, пытается думать и говорить о жизни, а думает и говорит о смерти: «Держу пари, что я ещё не умер!» – слова о жизни, за которыми мысли о смерти. Отношения, о которых мы говорим, становятся интимными:


На высоком перевале
В мусульманской стороне
Мы со смертью пировали –
Было страшно, как во сне.
(1, 173, с. 210)


Прекрасное стихотворение, написанное размером пушкинских «Бесов», с аллюзией на пушкинский «Пир во время чумы». «Тема его – возница, который неизвестно куда везёт, – чумный председатель, некто в маске, от которого мы зависим… Мандельштам давно заметил, что мы ничего не знаем о тех, от кого зависит наша судьба, даже о таинственных незнакомцах, которые вдруг возникали за редакторскими столами и разговаривали с ним о каком-нибудь очередном издании. Они таинственно, неизвестно из каких недр, появлялись за этими столами и столь же таинственно исчезали. Ещё меньше мы знали о председателях этого чумного пира. Стихотворение создалось из конкретного происшествия и более широкой ассоциации, в этом его смысл» (28, с. 162-164). Рассказывая о поездке из Шуши в Степанакерт, Н. Я. Мандельштам вспоминает: «О. М. сказал, что в Шуше то же, что у нас, только здесь нагляднее…» (там же):


Сорок тысяч мёртвых окон
Там видны со всех сторон…
(1,173, с. 211)


В марте 1920 года в Шуше азербайджанскими мусаватистами было вырезано около 35 тысяч армян. Происходит своеобразное сближение поэтического «я» с образом смерти – «Мы со смертью пировали», поэт ощущает необходимость отношений между смертью и жизнью во вселенском масштабе:


Он безносой канителью
Правит, душу веселя,
Чтоб вертелась каруселью
Кисло-сладкая земля.


В «Канцоне» нам видится выбор судьбы, готовность поэта к поступку, за которым – вечность. Здесь же живой человек пирует со смертью. В пушкинском размере, с пушкинским подтекстом, с присутствием невыдуманной трагедии современности осуществляется стирание грани между жизнью и смертью, между прошлым и будущим, вечность вливается в поэта при жизни.
В 1909 году Мандельштам писал:


Не говорите мне о вечности –
Я не могу её вместить.
Но как же вечность не простить
Моей любви, моей беспечности?


Я слышу, как она растёт
И полуночным валом катится,
Но – слишком дорого поплатится,
Кто слишком близко подойдёт.
(1, 319, с. 303)


Вновь мотив смерти и мотив воскрешения из мёртвых, времена и народы с дарами своих культур всегда были вхожи в стихотворения Мандельштама, и трагедии современности, прошедшие через сердце поэта, уже обретали голос в его произведениях. Как с этим не согласиться – в памяти множество примеров.
Стихотворение про фаэтонщика перекликается с целым рядом стихотворений: «Чужие люди, верно, знают, // Куда везут они меня», «Подбросило на повороте, // Навстречу звёздному лучу» (1911 г.; 1, 17, с. 96).
В стихотворении, посвящённом встрече с Мариной Цветаевой, поэт вживается в образ убиенного царевича Дмитрия:


А в Угличе играют дети в бабки,
И пахнет хлеб, оставленный в печи,
По улицам меня везут без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.
(1, 74, с. 133)


Здесь же: «Ныряли сани в чёрные ухабы…», «И связанные руки затекли…». В стихотворении «1 января 1924 года» находим:


По переулочкам, скворешням и застрехам,
Недалеко, собравшись как-нибудь, –
Я, рядовой седок, укрывшись рыбьим мехом,
Всё силюсь полость застегнуть.
Мелькает улица, другая,
И яблоком хрустит саней морозный звук,
Не поддаётся петелька тугая,
Всё время валится из рук.
(1, 128, с. 180)


А теперь сравните:


Под кожевенною маской
Скрыв ужасные черты,
Он куда-то гнал коляску
До последней хрипоты.


И пошли толчки, разгоны,
И не слезть было с горы –
Закружились фаэтоны,
Постоялые дворы…
(1, 173, с. 210)


Что общего в этих отрывках из четырёх стихотворений разных лет? Их объединяет неудобство дороги – толчки, холод, невозможность остановиться, везут чужие люди, неизвестно куда. И везде – через страх, через близость смерти – спокойное наблюдение со стороны поэта.
Зримо проступает лицо самой судьбы. Ничего не изменишь, но наблюдение всё проникновенней и горизонты мировоззрения всё шире. «С горы не слезть», а гора по Мандельштаму – вечность.
«В образе фаэтонщика ряд исследователей (И. Чиннов и др.) видели аллюзию на Сталина» (1, с. 584). Смысл этого образа, на наш взгляд, глубже и шире. Чем «односложней», «угрюмей», «бессмысленней», «ужасней» судьба, скрывающая своё лицо, тем пронзительней становится взгляд человека, тем насущней потребность мыслить и находить смысл жизни сквозь нагромождения мелькающего и наваливающегося на тебя абсурда.
Образ смерти явился окном в бессмертие. Мы имели возможность проследить, как детально поэт в этот образ вживался.
В стихах, написанных после «Фаэтонщика» – так в первой публикации было озаглавлено стихотворение – мы больше не встретим смерти в окружении страха, и за фактом физической смерти всегда будет происходить какое-то действие. Отныне «экзистенциальный ужас» (16, с. 36) будет окрашивать картины реальной жизни. Нам встретятся стихи, насыщенные любовью к жизни, но чаще всего это стихи, обращённые к тем, кто уже перешагнул границу земного существования, поэт общается с ними, как живой с живыми. И раньше Мандельштам обращался к тем, кого не было среди живых. Он наделял живым действием усопших:


Навстречу беженке спешит толпа теней,
Товарку новую встречая причитаньем,
И руки слабые ломают перед ней
С недоумением и робким упованьем.
(1, 101, с. 152; 1920г.)


Поэт рассказывает о тех, кого в мире живых нет, показывает их в движении, задаёт им вопросы:


Куда плывёте вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
(1, 69, с. 126; 1915г.)


В этом стихотворении общение с Гомером и его героями происходит на литературной основе.
Такое же общение мы наблюдаем, читая стихотворение «Аббат» (1, 66, с. 124), здесь общение – взаимное:


Я поклонился, он ответил
Кивком учтивым головы
И, говоря со мной, заметил:
«Католиком умрёте вы!»


Но это взаимное общение происходит с собирательным литературным образом – «Аббат Флобера и Золя», причём на фоне вымышленной литературной обстановки:


Потом вздохнул: «Как нынче жарко!»
И, разговором утомлён,
Направился к каштанам парка,
В тот замок, где обедал он.


В стихотворении «Золотистого мёда струя…» (1, 83, с. 139) отражено общение с живым человеком: «Летом 1917 года мы жили в Алуште. Вдруг появился Осип Мандельштам. Мы повели его на виноградник – нам больше нечего показывать вам. И нам нечем было угостить его, кроме чая с мёдом». (1, с. 547) Так поясняет В.А. Судейкина-Стравинская. Но стихотворение дышит воздухом Эллады. И может показаться, что встреча происходит в другом столетии.
В стихотворении 1925 года «Сегодня ночью, не солгу…» (1, 131, с. 183) – обстановка страшной сказки: чай с солью, чернецы, цыганка, которая вскидывает бровь, обладает даром речи: «Подари // Хоть шаль, хоть что, хоть полушалок». Поэт входит в эту избу. Но здесь во всём сказочная фантастика: «в солонке нож», «вместо хлеба – ёж брюхатый», «Хотели петь – и не смогли, // Хотели встать – дугой пошли // Через окно на двор горбатый».
Встреча и взаимный разговор с «шестипалой неправдой» (1, 163, с. 200) тоже пронизаны сказочным страхом. Хотя, как уже отмечалось, здесь и реалии действительности: «нары», «вошь», «глушь», «мша» – атмосфера 1931 года.
В «Канцоне» – «Я скажу «села» начальнику евреев» – поэт предвидит будущую встречу с представителем вечности. Здесь ещё нет диалога, нет взаимных действий, только обмен взглядами.
За восемь дней до того, как будет создан «Фаэтонщик», в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (1, 169, с. 204) Мандельштам напишет:


Уже светает. Шумят сады зелёным телеграфом.
К Рембрандту входит в гости Рафаэль.
Он с Моцартом в Москве души не чает…


Поэт об этом рассказывает, поэтическое «я» наблюдает представителей вечности на почве реальной действительности, но не вступает с ними в живой контакт – нет взаимных действий, отсутствует диалог.
Конечно же, мы ведём речь об изменениях в ткани художественных произведений, свидетельствующих об изменениях, происходящих в душе поэта, и делаем это в ракурсе взгляда: судьба – смерть – вечность. Здесь не место мистическим поискам магического толка.
За каждой строкой поэта – мировоззрение сложившегося художника и выстраданность реальной действительности. Чем болезненней воспринимается действительность, тем глубже проникновение в сферы вечного. Вот одно из восприятий действительности Осипом Мандельштамом:


Из раковин кухонных хлещет кровь,
И пальцы женщин пахнут керосином.
(3, т. 1, с. 515; 6 июня 1931г.)


25 июня 1931 года создаётся стихотворение «Сегодня можно снять декалькомани…» (1, 175, с. 212), в нём есть такие строки:


И Фауста бес, сухой и моложавый,
Вновь старику кидается в ребро
И подбивает взять почасно ялик,
Или махнуть на Воробьёвы горы,
Иль на трамвае охлестнуть Москву.


В так называемых «записных книжках» к «Путешествию в Армению» есть запись поэта: «В январе мне стукнуло 40 лет. Я вступил в возраст ребра и беса. Постоянные поиски пристанища и неудовлетворённый голод мысли». (1, с. 585)
Поэт благословляет жизнь, с любовью говорит о Москве – «Она сегодня в няньках, // Всё мечется – на сорок тысяч люлек // Она одна – и пряжа на руках…» (1, 175, с. 212). Но эти «сорок тысяч люлек» не могут изжить из сознания «сорок тысяч мёртвых окон» (1, 173, с. 211).
В земном грядущем поэт себя не видит: «В стеклянные дворцы на курьих ножках // Я даже тенью лёгкой не войду…» (1, 175, с. 212). Здесь аллюзия на «обиталище бабы яги, и отражение нового архитектурного стиля московских построек» (27, с. 214). У нас возникает ощущение призрачности, нереальности описываемой поэтом действительности, взгляд, направленный на жизнь, как бы проходит через стекло. Комментируя стихотворение «Ещё далеко мне до патриарха…» (1, 171, с. 208), Н. Я. Мандельштам пишет: «… самое точное – это мучительная настроенность на приятие жизни, на жажду пойти по тому же пути – при полной невозможности это сделать». (26, с. 167)
Так называемые «Новые стихи», 1930-1934гг., лишь формально являются одной книгой. Между созданием стихотворения «Сегодня можно снять декалькомани…» (1, 175, с. 212) и следующего за ним, озаглавленного «Ламарк» (1, 176, с. 213), – значительный промежуток времени: десять с половиной месяцев. Такой перерыв определяет изменения в структуре стихов. За молчанием поэта – созревание стихов, отличающихся от прежних.
В стихотворениях после поэтической передышки, начиная с «Ламарка» (1, 176, с. 213), мы находим такую особенность: о самых страшных явлениях поэт говорит спокойно: «Он сказал: довольно полнозвучья, // Ты напрасно Моцарта любил, // Наступает глухота паучья, // Здесь провал сильнее наших сил». Низшие формы органического бытия – ад для человека» (3, т. 2, с. 122). Картина даётся ровным тоном. Как спокойно Мандельштам говорит о смерти:


О, как мы любим лицемерить.
И забываем без труда
То, что мы в детстве ближе к смерти,
Чем в наши зрелые года.
(1, 178, с. 215)


За этим спокойствием непридуманная, жизнью данная мука, принятая поэтом и хладнокровно препарированная в лаборатории духа. То, что хорошо изучено, меньше волнует. Но мы не должны забывать, какая цена у этого спокойствия.
Образы, напоминающие нам о кровавой действительности, встречаются в стихотворении «про лес прекрасный» (1, 186, с. 220) из цикла «Стихи о русской поэзии»:


Там живёт народец мелкий,
В желудёвых шапках все,
И белок кровавый белки
Крутят в страшном колесе.


Обратите внимание на интонацию – с такой интонацией создаются стихи для детей. Вот пример:


Муравьёв не нужно трогать:
Третий день в глуши лесов
Всё идут, пройти не могут
Десять тысяч муравьёв.
(3, т. 1, с. 337)


За спокойной интонацией строк, говорящих о смерти, мы видим признак выстраданности этого образа: явление пребывает собой, но отношение к нему человека, который долгое время под разными углами его обыгрывал, в него вживался, не может не измениться.


Скажите мне, друзья, в какой Валгалле
Мы вместе с вами щёлкали орехи,
Какой свободой вы располагали,
Какие вы поставили мне вехи.


И прямо со страницы альманаха,
От новизны его первостатейной,
Сбегали в гроб – ступеньками, без страха,
Как в погребок за кружкой мозельвейна.
(1, 188, с. 222)


В приведённом отрывке из стихотворения «К немецкой речи» о спокойном отношении к смерти поэт говорит прямо. Здесь будущее, прошлое, настоящее, мотив смерти, мотив жертвенности, атмосфера вечности и в центре стоит живое лирическое «я» Осипа Мандельштама.


Бог Нахтигаль, меня ещё вербуют
Для новых чум, для семилетних боен.
Звук сузился. Слова шипят, бунтуют,
Но ты живёшь, и я с тобой спокоен.
(1, 188, с. 222)


«Валгалла – в скандинавской мифологии дворец Одина, куда попадают павшие в битве воины и где они продолжают прежнюю героическую жизнь» (49, с. 192).
Строка «Мы с вами вместе щёлкали орехи» отсылает нас к «щелкунчику из рассмотренного ранее стихотворения «Куда как страшно нам с тобой…» (1, 133, с. 187). Тема свободы выбора, затронутая в нём, здесь продолжена, и сам выбор конкретно определён.
Бог Нахтигаль – образ соловья, жертвующего собой ради других птиц, этот образ восходит к стихотворению Гейне «В начале был соловей…» (1, с. 592).
Общий смысл стихотворения «К немецкой речи» – невовлечённость духа в нечистые игры окружающей действительности. Ощущение родства со всеми, чьи вехи – непреходящие ценности человечества одухотворённого, для которого не существует как временных, так и территориальных границ, не существует смерти в обычном смысле этого слова – конечна жизнь плоти, но жизнь духа бесконечна. Образ соловья, погибшего ради других, живёт в сердце Мандельштама, выбор сделан, поэт готов принести себя в жертву, страха смерти, как физического конца, давно нет. Но страх изменить своим убеждениям – это уже другое, это то, что осуществляет прорыв духа за пределы конечного. Готовность на жертву делает возможным душевное спокойствие. Вот четыре строчки, в которых мировоззрение, утверждающее вездесущую бесконечность духа:


Чужая речь мне будет оболочкой,
И много прежде, чем я смел родиться,
Я буквой был, был виноградной строчкой,
Я книгой был, которая вам снится.
(1, 188, с. 222)


В стихотворении «Батюшков» (1, 183, с. 218) мы видим живое общение поэта с живым человеком, место и время встречи – одно:


Ни на минуту не веря в разлуку,
Кажется, я поклонился ему:
В светлой перчатке холодную руку
Я с лихорадочной завистью жму.


Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.
И не нашёл от смущения слов:
Ни у кого – этих звуков изгибы,
И никогда – этот говор валов…


В последнем катрене Мандельштам подчёркивает жизненность «вечных снов», сравнивая их с «образчиками крови», а Батюшкова наделяет способностью действий, свойственных живому человеку, на фоне быта:


Что ж! Поднимай удивлённые брови,
Ты, горожанин и друг горожан,
Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан…


В стихотворении «Бах» 1913 года (1, 40, с. 109) и в стихотворении «Ода Бетховену» 1914 года (1, 62, с. 121) голос поэта, обращённый к любимым композиторам, как бы бьётся о стены вечности, оставаясь без ответа. Дистанция между лирическим «я» Мандельштама и теми, кто дорог его сердцу, но уже переступил порог земной жизни, в стихотворениях рассматриваемого периода, ощутимо сокращается:


Сядь, Державин, развалися,
Ты у нас хитрее лиса,
И татарского кумыса
Твой початок не прокис.
Дай Языкову бутылку
И подвинь ему бокал.
(1, 184(1), с. 218)


Так обращаются к людям хорошо знакомым и находящимся рядом.
В обращении к Ариосто в стихотворении «Ариост» (1, 189, с. 222) поэтом допускается возможность совместного действия и прямо говорится о его причастности к общему надвременному пространству:


Любезный Ариост, быть может век пройдёт –
В одно широкое и братское лазорье.
Сольём твою лазурь и наше Черноморье.
И мы бывали там. И мы там пили мёд.


Сравните: «Скажите мне, друзья, в какой Валгалле // Мы вместе с вами щёлкали орехи…». И здесь поэт говорит о совместном действии с теми, кого нет среди живых.
В стихотворении «Не искушай чужих наречий…»(1, 190, с. 223) есть строка, в которой – «умирающее тело и мыслящий бессмертный рот». В последних строках этого стихотворения – реминисценция из евангельских повествований о последних минутах жизни Христа: «И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб, // Получишь уксусную губку ты для изменнических губ».
Друг за другом идут стихотворения: «Холодная весна. Бесхлебный робкий Крым…»(1, 192, с. 224), «Квартира тиха как бумага…»(1, 193, с. 225), «Мы живём под собою не чуя страны…»(1, 194, с. 226). В этих стихах поэт говорит «за всех»(1, 170(4), с. 207): «природа своего не узнает лица»(1, 192, с. 225), «мы живём под собою не чуя страны»(1, 194, с. 226), «пайковые книги читаю, пеньковые речи ловлю»(1, 193, с. 225). «Пеньковые речи», «палачи», «плаха» , болезненно переживаемые, толкали поэта на поступок.
«В стране установился один из самых жестоких в истории тиранических режимов. Мандельштам, с 1931 года готовившийся говорить «за всех» (Отрывки уничтоженных стихов»), пишет «Мы живём под собою не чуя страны…» и, читая их знакомым, предаёт их огласке. Тогда же в каблук туфли он прячет лезвие безопасной бритвы – оно будет извлечено в следственной тюрьме, вены будут перерезаны, но уйти из жизни помешают бдительные тюремщики» (1, с. 83).
Мы хотим отметить, что Мандельштам на протяжении всей своей жизни был человеком поступка. «Разумом или инстинктом, но одно своё свойство Мандельштам должен был знать: до смешного хрупкий и немощный человек, он сразу делался сильнее, когда абсолютно прямо шёл навстречу главному страху. (Так было, по-видимому, в 1918 году, когда он вырвал из рук работавшего в ЧК левого эсера Блюмкина ордера на расстрелы.) (9, т.1, с. 55) В 1928 году Мандельштам фактически спас жизнь незнакомым ему людям, приговорённым к расстрелу (1, с. 81). В случае с Блюмкиным также имело место спасение человеческой жизни.
Вот Мандельштам в начале 1933 года глазами Елены Тагер: «Мандельштам читал, не снижая пафоса; как всегда он стоял с закинутой головой, весь вытягиваясь, как будто налетевший вихрь сейчас оторвёт его от земли» (41, с. 164). А вот реакция поэта на провокационную записку из зала: «Мандельштам шагнул на край эстрады; как всегда закинул голову, глаза его засверкали….
– Чего вы ждёте от меня? Какого ответа? (Непреклонным певучим голосом.) Я – друг моих друзей!
Полсекунды паузы. Победным, восторженным криком:
– Я – современник Ахматовой! (Там же).
К этому периоду относятся слова Бориса Пастернака, обращённые к Мандельштаму, «Я завидую вашей свободе»(1, с. 49).
В феврале 1934 года Осип Мандельштам скажет Анне Ахматовой: «Я к смерти готов» (12, с. 417).


Как из одной высокогорной щели
Течёт вода – на вкус разноречива –
Полужестка, полусладка, двулична, –


Так чтобы умереть на самом деле,
Тысячу раз на дню лишусь обычной
Свободы вздоха и сознанья цели…
(1, 206, с. 230)


Одиннадцать восьмистиший и стихотворение из шести строк, означенное нами выше, обращают на себя внимание такой особенностью: образ жизни и образ смерти уравновешаны. Читая любое из этих стихотворений, нельзя однозначно ответить на вопрос: о жизни или о смерти в нём говорится? Если о жизни, то стоящей над смертью. Если о смерти, то о такой, за которой – жизнь.


О, бабочка, о, мусульманка,
В разрезанном саване вся –
Жизняночка и умиранка,
Такая большая – сия!


С большими усами кусава
Ушла с головою в бурнус.
О флагом развёрнутый саван,
Сложи свои крылья – боюсь!
(1, 195(3), с. 227)


Саван – символ смерти, но здесь речь о развёрнутом саване. Здесь «боюсь» звучит как «не боюсь!» Строки о смерти наполнены любовью к жизни. Сам разговор с бабочкой – любовь к жизни.


В игольчатых чумных бокалах
Мы пьём наважденье причин,
Касаемся крючьями малых,
Как лёгкая смерть, величин.
И там, где сцепились бирюльки,
Ребёнок молчанье хранит –
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
(1, 195(10), с. 230)


«Маленькая вечность» нам видится образом вечности, созревшим в самом человеке, и он вмещает в себя «большую вселенную». Мы против однозначных трактовок – стихотворения с глубоким философским смыслом рассчитаны на многоликое узнавание, но думаем, что не ошибёмся, если скажем – эти стихи о бессмертии человеческого духа.
Нам могут возразить – каждое стихотворение любого настоящего поэта говорит о бессмертии человеческого духа, оно само по себе есть бессмертие человеческого духа. Это так. Но думаю, мы были достаточно последовательны и конкретны в своих примерах, что сумели показать сам процесс созидания образа вечности Осипом Мандельштамом, от стихотворения к стихотворению реально проступающий по мере прорастания лирического «я» поэта сквозь образ личной смерти.


Как будто я повис на собственных ресницах,
И созревающий, и тянущийся весь, –
Доколе не сорвусь – разыгрываю в лицах
Единственное, что мы знаем днесь.
(1, 214, с. 236)


О каком созревании говорит поэт?


Ты, Мария, – гибнущим подмога.
Надо смерть предупредить, уснуть.
Я стою у твёрдого порога.
Уходи. Уйди. Ещё побудь.
(1, 215, с. 236)


О каком «твёрдом пороге» говорит поэт?


В последнем стихотворении «Мастерица виноватых взоров…»(1, 215, с. 236), обращённом к М.С. Петровых, мы находим ярко выраженный мотив жертвенности:


Не серчай, турчанка дорогая,
Я с тобой в глухой мешок зашьюсь;
Твои речи тёмные глотая,
За тебя кривой воды напьюсь.


«Кривая вода» – образ судящей неправды, клеветы в силе. В стихотворении, также посвящённом М.С. Петровых (1, 421, с. 357), мотивом жертвенности озвучена каждая строка:


Твоим узким плечам под бичами краснеть,
Под бичами краснеть, на морозе гореть.


Твоим детским рукам утюги поднимать,
Утюги поднимать да верёвки вязать.


Твоим нежным ногам по стеклу босиком,
По стеклу босиком да кровавым песком.


А две заключительные строки говорят о страшном явлении, знакомом людям всех времён и народов, – о невозможности помочь близкому, попавшему в беду, обусловленную диктатом государства:


Ну а мне за тебя чёрной свечкой гореть,
Чёрной свечкой гореть да молиться не сметь.


Вспомним так называемый «советский патриотизм» – атмосферу первостепенности общего для всех закона. «Раз арестовали – значит виноват». Сталинизм, маоизм, фашизм – список можно продолжать до бесконечности. Мы говорим о муке, выраженной поэтом, общей для большинства людей той страны и того времени. Конечно, здесь можно увидеть чувство вины Осипа Мандельштама, и такое чувство действительно было, но поэтический образ имеет право на несколько прочтений.
В стихотворении, обращённом к Ольге Ваксель в 1924 году, поэт прямо говорит об испытываемой им неловкости:


Жизнь упала, как зарница,
Как в стакан воды ресница,
Изолгавшись на корню,
Никого я не виню…
(1, 417, с. 357)


О влюблённостях Мандельштама хорошо сказала Анна Ахматова: «Надеюсь, можно не напоминать, что этот донжуанский список не означает перечня женщин, с которыми Мандельштам был близок» (12, с. 406). Стихотворение «Мастерица виноватых взоров…» Ахматова считала «лучшим любовным стихотворением 20 века» (там же).
Отметим такую особенность: образ смерти и образ любви сближаются во многих стихотворениях Осипа Мандельштама. В стихотворении 1916 года «Соломинка» читаем:


Нет, не Соломинка в торжественном атласе,
В огромной комнате над чёрною Невой,
Двенадцать месяцев поют о смертном часе,
Струится в воздухе лёд бледно-голубой.
(1, 80, с. 137)


Здесь же: «Всю смерть ты выпила и сделалась нежней…». Соломинка – Соломея Николаевна Андроникова. К ней же обращены и такие строки:


Помоги мне пышность тлена
Стройной песней превозмочь…
(1, 407, с. 347)


А вот строки из стихотворения 1917 года, обращённого к Анне Ахматовой:


Пусть говорят: любовь крылата,
Смерть окрылённее стократ;
Ещё душа борьбой объята,
А наши губы к ней летят.
(1, 86, с. 141)


И ещё:


Потому что смерть невинна,
И ничем нельзя помочь,
Что в горячке соловьиной
Сердце тёплое ещё.
(1, 87, с. 142)


В стихотворениях, обращённых к Марине Цветаевой, – «На розвальнях, уложенных соломой…» (1,74, с. 133), «Не веря воскресенью чуду…» (1, 77, с. 135), «Ещё далеко асфоделей…» (1, 84, с. 140) – отчётливо звучит мотив смерти.
4 мая 1937 года будут созданы замечательные стихи, связанные с образом Наташи Штемпель:


К пустой земле невольно припадая,
Неравномерной сладкою походкой
Она идёт чуть-чуть опережая
Подругу быструю и юношу-погодка.
(1, 303, с. 287)


Обратите внимание на то, что земля – «пустая». Это звучит тема воскрешения – в земле никого нет!


Её влечёт стеснённая свобода
Одушевляющего недостатка,
И может статься, ясная догадка
В её походке хочет задержаться –
О том, что эта вешняя погода
Для нас – праматерь гробового свода,
И это будет вечно начинаться.


Образ весны, образ женщины и образ смерти уже перекликались друг с другом в стихотворении 1912 года «Тысячеструйный поток» (1, 369, с. 328). Очень зримая связь между стихотворениями ранними и поздними:


Я улыбнулся весне,
Я оглянулся украдкой –
Женщина гладкой перчаткой
Правила – точно во сне.


В путь убегала она,
В траурный шёлк одета,
Тонкая вуалета –
Тоже была черна…
(1, 369, с. 328)


Во втором стихотворении, обращённом к Наташе Штемпель, тема воскрешения звучит во весь голос:


Есть женщины, сырой земле родные,
И каждый шаг их – гулкое рыданье,
Сопровождать воскресших и впервые
Приветствовать умерших – их призванье.


Вот что пишет про эти строки М. Гаспаров: «(Заметим это «сопровождать воскресших и впервые приветствовать умерших»: точка зрения поэта из-под земли.) Эти стихи он назвал своим «завещанием»: «Это лучшее, что я написал» (18, с. 58).
В этом же стихотворении поэт утверждает: «Небо целокупно». О целокупности неба говорят нам и «Стихи о неизвестном солдате» (1, 282, с. 272):


Неподкупное небо окопное,
Небо крупных оптовых смертей –
За тобой, от тебя, целокупное,
Я губами несусь в темноте.


Обратите внимание на факт движения после смерти: «Я губами несусь в темноте». А в предыдущем катрене читаем: «Миллионы убитых задёшево // Протоптали тропу в пустоте».
С 30 октября 1930 года по 25 июня 1931 года из сорока двух, дошедших до нас, стихотворений Осипа Мандельштама в тридцати трёх отчётливо звучит мотив смерти. В восьми из них на мотив смерти накладывается мотив жертвенности (1; 134(2), 134(5), 155, 160, 161, 167, 168, 169). В пяти стихотворениях говорится о казнях (1; 134(3), 155, 167, 168, 169). В семи – присутствует образ вечности, образ преодоления духом физической смерти (1; 134(8), 149, 167, 170(4), 173). Вот пример такого образа:


Чтоб смолою соната джина
Проступила из позвонков,
Нюренбергская есть пружина,
Выпрямляющая мертвецов.
(1, 165, с. 201)


Здесь за гранью земного конца происходит движение, действие. За «развязкой судьбы» возможна речь: «Я скажу «села» начальнику евреев…» (1, 168, с. 204). «Нёбо» должно стать «небом», «могиле» поэт говорит: «Молчи!» (1, 170(4), с. 207).
Наше внимание привлекли строки из стихотворения, вошедшего в цикл «Армения»:


А в Эривани и в Эчмиадзине
весь воздух выпила огромная гора,
Её бы приманить какой-то окариной
Иль дудкой приручить, чтоб таял снег во рту.


Снега, снега, снега на рисовой бумаге,
Гора плывёт к губам.
Мне холодно. Я рад…
(1, 134(8), с. 190)


Н. Струве, разбирая «Стихи о неизвестном солдате» (1, 282, с. 273), полагает, что «отрицательным силам противопоставлен воздух как аналог духовности, поэтического творчества, вдохновения» (42, с. 249). Если допустить, что гора в сознании поэта имела отношение к образу вечности (основания это предполагать у нас есть: «банкиры горного ландшафта», «держатели могучих акций гнейса» (1, 168, с. 203), «воздушно-каменный театр времён растущих» (1, 272, с. 267), то тогда вот что получается: вдохновение (стихи) – «выпила» вечность. Здесь также можно предположить значение воздуха как жизненной необходимости. Жизнь невозможна без воздуха для всех, а для Мандельштама также невозможна жизнь без вдохновения. Через искусство – дудка, окарина – возможно приманить вечность.
Вспомним уже знакомые нам строки: «И кровью набухнув венозной, // Предзимние розы цветут» (1, 134, с. 187). Рассматриваемое стихотворение тоже говорит о розе – «холодно розе в снегу» (1, 134(8), с. 190). Зима, снег – смерть для роз. Снег имеет звуковое сходство со словом смерть. Но если приманить вечность-смерть: «снег во рту» будет таять. И «гора» – вечность – плывёт к губам. Удалось приманить вечность силой искусства. Поэту холодно, но он рад. Снег во рту тает. Смерти нет.
В стихотворении «Сохрани мою речь навсегда…» (1, 167, с. 203), а также в «Канцоне» (1, 168, 203) мы находим и казнь, и жертвенность, и образ вечности.
В «Фаэтонщике» (1, 173, с. 210) образ вечности вбирает в себя мотив смерти. Здесь нет смерти в земном понимании этого слова. Образ смерти сливается с образом жизни. Поэт наделяет смерть живым движением. Прошлое, настоящее и будущее, жизнь и смерть обладают пространством одного целого, соединены одним движением, и поэтическое «я» вовлечено в эту сферу. И оно корень этого существования.
Мы имели возможность проследить, как последовательно, через мучительное прохождение сквозь образ личной смерти, поэт «приманивал» (1, 134(8), с. 190) и обживал образ вечности. И этот образ зримо входит в стихотворения Мандельштама, наделяя их особыми приметами. Так за фактом физической смерти совершается действие, присущее жизни. Вот несколько примеров:


Незыблемое зыблется на месте,
И зыблюсь я… Как бы внутри гранита
Зернится скорбь в гнезде былых веселий,


Где я ищу следов красы и чести,
Исчезнувшей, как сокол после мыта,
Оставив тело в земляной постели.
(1, 207(1), с. 231; декабрь1933-январь 1934)


Но то, что в ней едва существовало, –
Днесь, вырвавшись наверх, в очаг лазури,
Пленять и ранить может, как бывало.


И я догадываюсь, брови хмуря, –
Как хороша – к какой толпе пристала –
Как там клубится лёгких складок буря…
(1, 207(4), с.233; 4-8 января 1934; июнь 1935)


Приводя в пример два отрывка из вольных переводов сонетов Петрарки, отметим, что эти переводы, по мнению И. Семенко, «принадлежат к числу лучших и характернейших произведений Мандельштама. Читатель получает на родном языке «звучащий слепок» иноязычного оригинала» (38, с. 168-170). «В то же время Мандельштам лишь в малой степени сохраняет лексику ,
и полностью преобразует смысловой строй Петрарки, повинуясь собственной системе образов» (1, с. 598).
Дух, «оставляя тело в земляной постели», обладает способностью живого действия. Обращаясь к умершему Андрею Белому, Мандельштам скажет:


Меж тобой и страной ледяная рождается связь –
Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь.
(1, 211, с. 234; 16-22 января 1934г.)


В мае 1935 года поэт скажет о себе:


Да, я лежу в земле, губами шевеля,
Но то; что я скажу, заучит каждый школьник…
(1, 223,с. 241)


Вот ещё пример движения после смерти:


Поезд шёл на Урал. В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой –
За бревенчатым тылом, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего.
(1,227,с. 245)


А вот строки из стихотворения памяти Ольги Ваксель:


И твёрдые ласточки круглых бровей
Из гроба ко мне прилетели
Сказать, что они отлежались в своей
Холодной стокгольмской постели.
(1, 231, с. 247)


Движение, о котором мы говорим, – духовное движение, происходящее в сфере вечного, защищённого от распада, на который обречена плоть. Но это движение, силой живого страдания, силой несогласия с физическим концом, путём многочисленных умозрительных манипуляций с образом смерти, в конце концов достигает жизненной «уплотнённости» (36, с.186).
Мы далеки от мысли втискивать поэзию Мандельштама в рамки каких-либо философских определений. Но видимые точки соприкосновения, помогающие лучше осознать прочувствованный нами тот или иной поэтический образ, достойны на наш взгляд хотя бы упоминания. Так по Сартру «экзистенциальная сгущённость объекта в литературе зависит не от количества и длины посвящённых ему описаний, но от степени сложности тех связей, в которые он вступает с различными персонажами; этот объект представляется нам тем более реальным, чем больше с ним манипулируют, берут в руки, кладут обратно на место, одним словом, чем больше он превосходится персонажами ради их собственных целей. Совершенно так же обстоит дело и с художественным миром, представляющим собой некую тотальность людей и предметов: явить максимум уплотнённости он может лишь тогда, когда раскрывающий его акт проявления-созидания оказывается не чем иным, как воображённой вовлечённостью в действие; иначе говоря, чем сильнее будет наше желание изменить этот мир, тем больше в нём будет жизни» (36, с. 186).


Часто пишется – казнь, а читается правильно – песнь.
Может быть, простота – уязвимая смертью болезнь?
Прямизна нашей мысли не только пугач для детей?
Не бумажные дести, а вести спасают людей...
(1, 211, с. 234; 1935г.)


Через 37 лет Иосиф Бродский, мучительно переживая насильственную разлуку, скажет: «Не в том суть жизни, что в ней есть, // А в вере в то, что в ней должно быть…». Обживая взглядами наугад выбранную точку над запрокинутыми головами, разлученные обретают «угол», которого они лишены на земле. Звезда – «мозоль, натёртая в пространстве светом». «Униженный разлукой мозг возвыситься невольно хочет».
Под серпом каких лишений лирическое «я» Осипа Мандельштама обживает неземные пространства? С чем он не согласен? На что он надеется? В безднах каких страданий коренится прозрение «воздушно-каменного театра времён растущих», в котором «рождённые» и «гибельные» «смерти не имут» и «все хотят увидеть всех»? (1, 272, с. 267) Ответы на эти вопросы мы находим во многих стихотворениях поэта, и вот одно из них:


Если б меня наши враги взяли
И перестали со мной говорить люди,
Если б лишили меня всего в мире:
Права дышать и открывать двери,
И утверждать, что бытие будет
И что народ, как судия судит;
Если б меня смели держать зверем,
Пищу мою на пол кидать стали б –
Я не смолчу, не заглушу боли,
Но начерчу то, что чертить волен,
И, раскачав колокол стен голый
И разбудив вражеской тьмы угол,
Я запрягу десять волов в голос
И поведу руку во тьме плугом –
И в глубине сторожевой ночи
Чернорабочей вспыхнут земли очи,
И, в легион братских очей сжатый,
Я упаду тяжестью всей жатвы,
Сжатостью всей рвущейся вдаль клятвы, –
И налетит пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой Ленин,
И на земле, что избежит тленья,
Будет будить разум и жизнь Сталин.
(1, 439, с. 362; февраль 1937г.)


Это стихотворение – вслушайтесь в разрывы внутри строк – осуществлено размером камерного шага, почти бега, снова шага, ибо человек приговорён, но он не согласен. Пространство ограничено, паузы в середине строки – это судорожные повороты, между ними – рывки вдаль, но это всего два-три шага: «Если б меня // наши враги // взяли…» – человек глубоко задумывается, шаг замедляется, идёт протяжка в ритме строки: «И перестали со мной говорить // люди…». Пространство то же самое, но скорость движения, возрастая, стирает разрывы, строка звучит монолитно: «Если б лишили меня всего в мире…», – но она выговаривается на одном дыхании. В этом стихотворении камера уподоблена колоколу, а человек, идущий, бегущий от стены к стене, – языку колокола, «металлическому стержню, производящему звон ударами о стенки» (СРЯ, с. 747). Это стихотворение – спор духа с бездуховностью, победа здесь экзистенциальная, плоть приговорена. Строка – «Будет будить разум и жизнь Сталин» – это взгляд поэта из будущего в прошлое. Лишь отголоском боли, пережитой поэтом и его современниками, образ Сталина будет ужасать потомков и тем самым будить их разум, и тем самым избавлять жизнь от прошлого кошмара, будить её.
Поэзия Осипа Мандельштама не нуждается в защитниках. Вы посмотрите, как написана так называемая ода «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» (1, 428, с. 359). Уже в третьей строке предупреждение поэта: «Я б воздух расчертил на хитрые углы». Воздух, как мы знаем, для Мандельштама аналог духовности, вдохновения. «И осторожно и тревожно» – чтобы не изменить духовности, не исказить подлинного лица своей поэзии. Речь идёт о трагедии «ста сорока народов», Сталин «сдвинул мира ось». Вспомним отношение Мандельштама к «земной оси»:


О, если б и меня когда-нибудь могло
Заставить, сон и смерть минуя,
Стрекало воздуха и летнее тепло
Услышать ось земную, ось земную.
(1, 276, с. 269)


Речь идёт о трагедии: «Знать Прометей раздул свой уголёк, – // Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!». Образ Сталина – образ монстра, «гремучие линии» – змеи, ими поэт рисует портрет вождя.
Сталин – жнец. «Я упаду тяжестью всей жатвы», – скажет поэт вдогонку уже в следующем стихотворении (1, 429, с. 362). «Лес человечества за ним идёт густея» – это жертвы сталинских репрессий.
В этом ключе читается всё стихотворение, причём для прочтения достаточно знать поэзию Мандельштама.
Последняя строка говорит о конечности Сталина: «Его мы слышали, и мы его застали». Тогда, как о себе поэт пишет:


Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там. Меня уж не заметят.
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, как солнце светит.


Наши наблюдения позволяют утверждать, что выхваченный нами просвет движения лирического «я» Мандельштама сквозь образ личной смерти является неотъемлемой частью судьбы поэта, это то, что помогало Мандельштаму при самых ужасных обстоятельствах сохранять «сознание своей правоты» (2, т. 2, с. 147), то есть быть причастным к поэзии. «Стихи потому и стали возможны, что поэт принял свою судьбу, возобновляя внутреннее согласие на жертву, одушевлявшее его поэзию с давнего времени».(3, т. 1, с. 53). Мы сделали попытку подтвердить эту мысль С. С. Аверинцева и, раскрывая её в процессе замедленного рассмотрения некоторых стихотворений, пытались открыть и показать прочувствованные нами подробности духовной жизни Осипа Мандельштама этого периода.
Например, вглядываясь в «Канцону» и находя в её поэтической ткани точки соприкосновения с псалмами Давида или стихами Николая Гумилёва, мы ощущали атмосферу духовного родства, говорящую о неслучайности увиденного нами: «Запутали меня, как в тюрьме держат, свету нет – жалуется поэт в письме к жене. – Всё хочу ложь смахнуть – и не могу, всё хочу грязь отмыть – и нельзя.» (3, т. 1, с. 52) – «Иссохло от печали око моё, // Обветшало от всех врагов моих» (биб. Псалом 6, ст. 8) – как похоже звучат эти голоса: голос Мандельштама и голос царя Давида.
Необходимо отметить, что наши заглядывания в область философии, в частности, наше обращение к Хайдеггеру, Сартру, Камю, не могут являться поводом для каких-либо научных формулировок, прежде всего из-за отсутствия у нас фундаментальных знаний. И тем не менее интересно было находить понятное для себя и соответствующее теме данной работы в трудах выше перечисленных авторов. Даже если мы допускали неточности и заблуждались, к чему-то важному, как нам кажется, мы всё же приближались.
Так, например, мир по Хайдеггеру: «событие зеркальной игры едино-сложенности земли и неба, божеств и смертных…» - невольно вспоминается слово Мандельштама «целокупность» – «Смертные – это люди. Они зовутся смертными, потому что в силах умирать. Умереть значит: быть способным к смерти как к таковой. Только человек умирает. Животное околевает. У него нет смерти ни впереди, ни позади него. Смерть есть ковчег Ничто – т. е. того, что ни в каком отношении никогда не есть нечто всего лишь сущее, но что тем не менее имеет место, и даже – в качестве тайны самого бытия. Смерть как ковчег Ничто хранит в себе существенность бытия. Смерть как ковчег Ничто есть хран бытия. И будем теперь называть смертных смертными не потому, что их земная жизнь кончается, а потому, что они осиливают смерть как смерть.» (46, с. 324).
В статье 1915 года «Скрябин и христианство» (3, т. 2, с. 157) Мандельштам писал: «Мне кажется, смерть художника не следует выключать из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее, заключительное звено». И в этой же статье: «Христианский мир – организм, живое тело. Ткани нашего мира обновляются смертью. Приходится бороться с варварством новой жизни – потому что в ней, цветущей, не побеждена смерть!» (там же, с. 160).
Всей своей жизнью, всем своим творчеством, всеми своими смертями («Я должен жить, хотя я дважды умер», (1, 219, с. 240) ), Осип Эмильевич Мандельштам боролся с бездуховностью и побеждал смерть, ибо дух бессмертен. «Помню – об одном из стихотворений, особенно понравившемся нам, – писал в 1963 году Эренбургу И. Д. Злотинский (солагерник Мандельштама), – он сказал: - Стихи – периода воронежской ссылки. Это прорыв…» (34, с. 415). О каком стихотворении идёт речь, мы можем только предполагать. И всё же позволим себе подумать о духовном прорыве в сферы выстраданного бессмертия, заканчивая эту работу любимыми строками поэта (20, с. 196; 46, с. 221),которым Мандельштам придавал большое значение, о которых говорил: «Ах, как хорошо!.. Какой полёт…»:


Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Как бы обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнём.


Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный –
Эта слава другим не в пример.


И сознанье своё затоваривая
Полуобморочным бытием,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнём?
(1, 282(2), с. 274)


Напомним, что воздух, согласно Н. Струве (42, с. 249), у Мандельштама – «аналог духовности поэтического творчества, вдохновения». Название пересыльного лагеря, в котором погиб поэт – «Вторая речка», и память невольно ведёт нас к месту пушкинской дуэли.



ЗАКЛЮЧЕНИЕ


От стихотворения к стихотворению мы шли через пространство так называемых «Новых стихов» Осипа Мандельштама, мы шли по узкому коридору: лирическое «я» – образ смерти, образ вечности. Мы заглядывали в «Камень», «Tristia», в «Стихи 1921 – 1925гг.», перед нашим мысленным взором всегда были «Воронежские тетради», проза поэта и известные нам факты его биографии. Но основным объектом нашего исследования являлись стихотворения 1930 – 1937 годов.
Анализ произведений 1930 – 1937 гг. убедительно доказывает динамичность связей лейтмотивов в поэзии О. Мандельштама, эволюцию и подвижность ассоциаций, ведущую роль лирического «я».
Мы увидели, как на фоне тотального уничтожения лирическое «я» поэта вступает в единоборство с образом смерти личной и всеобщей, как оно прорастает сквозь образ смерти. И именно этот процесс прорастания лирического «я» поэта сквозь образ смерти является созиданием образа вечности, для которого не существует границ временных и пространственных: он находится вне насилия и раболепства. Целым рядом художественных средств Мандельштам добивается материальной вещественности этого умозрительного торжества человеческого духа. Во главе угла образа вечности Осипа Мандельштама находится глубоко христианская готовность поэта принести себя в жертву ради овеществления «воздушно-каменного театра времён растущих», а это образ бессмертия человеческого духа (1, 272, с. 267). О созидании образа вечности при жизни, об условиях, в которых происходит это созидание, и о цене за неподвластность земному быту поэт говорил прямо и конкретно, обращаясь ко всем, кому дано будет услышать это и понять:


Я скажу это начерно, шепотом –
Потому что ещё не пора:
Достигается потом и опытом
Безотчётного неба игра…


И под временным небом чистилища
Забываем мы часто о том,
Что счастливое небохранилище –
Раздвижной и прижизненный дом.
(9 марта 1937 г.; 1, 287, с. 277)



В процессе работы нам открылись следующие закономерности:


1. Наибольшая частота обращения поэта к мотиву смерти относится к периоду октябрь 1930 г. – 25 июня 1931 г. Из 42 стихотворений в 33 звучит мотив смерти. Особенности этого периода:
– на мотив смерти накладывается мотив жертвенности, тема казни, тема вечности;
– происходит сокращение дистанции между лирическим «я» поэта и образом личной смерти, на которую Мандельштам сознательно нацелен;
– ассоциативный ряд к образу вечности – камень, глина, гора, искусство, переживающее художника;
– по мере разработанности образа смерти, идёт на убыль и исчезает вовсе страх поэта перед личной смертью;


2. Период с 7-9 мая 1932 года ( стихотворение «Ламарк» (1, 176, с. 213) по 4 мая 1937 года («К пустой земле невольно припадая…» (1, 303-304, с. 287) отмечен:
– спокойным отношением к личной смерти;
– возможностью диалога и совместного действия с теми, кого уже нет среди живых;
– в стихотворениях о смерти доминирует образ вечности;
– умершие наделены движением, характерным для живых;
– лирическое «я», перемещаясь в будущее, даёт оценку настоящему. Голос поэта звучит из-за грани, разделяющей жизнь и вечность. Смерти, как таковой, более не существует. ;
– наряду с темой камня, горы, глины, искусства образ вечности выражен темами земли возрождающей, мыслящих корней, мыслящего луча, общего для всех живого неба (в ранних стиха поэта небо было равнодушным или враждебным);
– тема Голгофы звучит как реальность сегодняшнего дня.
Такими средствами лирическое «я» Осипа Мандельштама, в рассмотренный нами период, прорастая сквозь образ личной смерти, освобождаясь от «внешних условий» (1, 357, с. 322), обживало просторы, свободные от тирании, населяя собой бесконечность образа вечности.



Приложение 1


Из книги «НОВЫЕ СТИХИ» (октябрь 1930 г. – февраль 1934 г.).
Стихотворения с мотивом смерти.


Условные обозначения: I – номер стихотворения по полному собранию стихотворений О. Мандельштама (1),
К – тема казни, Ж – тема жертв и жертвенности, В – тема вечности.


Октябрь 1930 г. – 25 июня 1931 г.


I
134 (эпиграф)
134 (2) Ж
134 (3) К
134 (4)
134 (5) Ж
134 (8) В
146
148
149 В
150
152
153
154
155 К Ж
157
158
159
160 Ж
161 Ж
162
163
165 В
166
167 К Ж В
168
168 К Ж В
169 Ж
170(2) К
170 (3)
170(4) В
171
172 В
173 В
175
215 В


Май 1932г. – февраль 1934 г.


176 В
178
183 В
184 В
186 К
187 В
188 В
189 В
190 В Ж
193 К
194 К
195 – 205 В
206
207 – 210 В
211 – 214 В
215 В


Приложение 2


Из «ВОРОНЕЖСКИХ ТЕТРАДЕЙ» (1935 – 1937гг.)


Условные обозначения: I – числитель дроби – номер стихотворения в полном собрании стихотворений О. Мандельштама (1), знаменатель дроби – номер страницы в указанном издании, С – тема смерти (констатация, сожаление о том, что не умер), В – тема вечности, Ж – тема жертв и жертвенности.


216/239 Только смерть да лавочка близка. С


218/240 Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож… С


219/240 Я должен жить, хотя я дважды умер… С В
…………………………………………
Как на лемех приятен жирный пласт…


220/240 Мало в нём было линейного, В
Нрава он не был лилейного…


221/241 «Чернозём» В


223/241 Да, я лежу в земле, губами шевеля… В Ж


226/243 Я должен жить, дыша и большевея,
И перед смертью хорошея,
Ещё побыть и поиграть с людьми!
……………………………………..
Звучит земля – последнее оружье… С В


227/244 Глаз превращался в хвойное мясо… С


228/245 С папироской смертельной в зубах
Офицеры… Ж


229/246 Ещё мы жизнью полны в высшей мере… С


231/246 И твёрдые ласточки круглых бровей
Из гроба ко мне прилетели… В


232/247 На мертвых ресницах Исаакий замёрз… В Ж


233/248 И вальс из гроба в колыбель
Переливающей, как хмель… В


234/248 Бежит волна – волной волне хребет ломая…
………………………………………………
И яд разносят хладные скопцы…
(атмосфера всеобщей смерти) С


236/249 Позвоночное обугленное тело,
Сознающее свою длину… С Ж


239/252 Подивлюсь на свет ещё немного,
На детей и на снега…
Но улыбка неподдельна, как дорога,
Непослушна, не слуга… С


240/252 Мой щегол, я голову закину…
вариант (3, т. 1, с. 549):
Я и сам бы выпрыгнул из сдобы
Тела, кожи и костей,
Чтоб увидеть красные сугробы.
……………………………….. С
Жить щеглу – вот мой указ.


243/253 И не жалели кошенили…
(крови – тирану) Ж


245/254 Уж мы сошьём тебе такое…
(угроза страшной смерти) С Ж


255/259 C


256/259 С В


261/262 Ещё не умер ты. Ещё ты не один. С


263/262 Уж лучше б вынес я песка слоистый нрав
На берегах зубчатых Камы.
Я б удержал её застенчивый рукав,
Её круги, края и ямы.
Я б с ней сработался – на век, на миг один –
Я б слушал под корой текучих древесин
Ход кольцеванья волокнистый…
(«уж лучше бы я умер») С В


264/263 Пространств несозданных Иуда?
(всеобщая гибель) С


265/263 Что с окисью и примесью боролись…
…………………………………………
И тихая работа серебрит
Железный плуг и песнотворца голос. С В


268/264 Так гранит зернистый тот
Тень моя грызёт очами,
Видит ночью ряд колод,
Днём казавшихся домами
…………………………..
Иль шумит среди людей,
Греясь их вином и небом,
И несладким кормит хлебом
Неотвязных лебедей…
(усталость от жизни, присутствие вечности) С В


269/265 И, спотыкаясь, мёртвый воздух ем…
…………………………………..
Читателя! советчика! врача! С


272/267 Рождённых, гибельных и смерти не имущих. С В Ж


273/268 Как светотени мученик Рембрандт,
Я глубоко ушёл в немеющее время,
И резкость моего горящего ребра
Не охраняется ни сторожами теми,
Ни этим воином, что под грозою спят.
(тема Голгофы) С В Ж


275/268 Уже не я пою – поёт моё дыханье,
И в горных ножнах слух, и голова глуха…
Песнь бескорыстная – сама себе хвала:
Утеха для друзей и для врагов – смола. С В


276/269 О, если б и меня когда-нибудь могло
Заставить, сон и смерть минуя,
Стрекало воздуха и летнее тепло
Услышать ось земную, ось земную… С В


277/269 Были очи острее точимой косы –
По зегзице в зенице и по капле росы,
И едва научились они во весь рост
Различать одинокое множество звёзд. С Ж


279/270 И в бой меня ведут понятные слова –
За оборону жизни, оборону
Страны-земли, где смерть уснёт, как днём сова…
Стекло Москвы горит меж рёбрами гранёными.
(Голгофа) С В Ж


280/271 Как дерево и медь Фаворского полёт –
В дощатом воздухе мы с временем соседи.
И вместе нас ведёт слоистый флот
Распиленных дубов и яворовой меди. С В Ж
…………………………………………
Я сердцем виноват и сердцевины часть
До бесконечности расширенного часа.
Час, насыщающий бесчисленных друзей,
Час грозных площадей с счастливыми глазами.


281/271 Не ограничена ещё моя пора,
И я сопровождал восторг вселенский,
Как вполголосная органная игра
Сопровождает голос женский. С


282(6)/274 Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный –
Эта слава другим не в пример.


И сознанье своё затоваривая
Полуобморочным бытием,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнём? С Ж


286/277 Я скажу это начерно, шепотам –
Потому что ещё не пора:
Достигается потом и опытом
Безотчетного неба игра…


И под временным небом чистилища
Забываем мы часто о том,
Что счастливое небохранилище –
Раздвижной и прижизненный дом. С В


287/277 Небо вечери в стену влюбилось –
Всё изрублено светом рубцов, –
Провалилось в неё, осветилось,
Превратилось в тринадцать голов.
Вот оно – моё небо ночное,
Пред которым как мальчик стою…
…………………………………….
Той же росписи новые раны –
Неоконченной вечности мгла…
(Голгофа) Ж В


288/278 И когда я умру отслуживши,
Всех живущих прижизненный друг,
Чтоб раздался и шире, и выше
Отзвук неба во всю мою грудь! С В


289/278 Если я не вчерашний, не зряшный –
Ты, который стоишь надо мной, –
Если ты виночерпий и чашник,
Дай мне силу без пены пустой
Выпить силу кружащейся башни
Рукопашной лазури шальной… Ж


290/279 Может быть, это точка безумия,
Может быть, это совесть твоя –
Узел жизни, в котором мы узнаны
И развязаны для бытия…


Так соборы кристаллов сверхжизненных
Добросовестный свет-паучок,
Распуская на ребра, их сызнова
Собирает в единый пучок.
…………………………….
Только здесь – на земле, а не на небе,
Как в наполненный музыкой дом, –
Только их не спугнуть, не изранить бы –
Хорошо, если мы доживём…
(Возрождение жизни достойной –
на достойной земле) С Ж В


291/280 Я согласился с равенством равнин,
И неба круг мне был недугом.
Я обращался к воздуху-слуге,
Ждал от него услуги или вести.
И собирался в путь, и плавал по дуге
Неначинающихся путешествий.
Где больше неба мне – там я бродить готов…
(Тоскана – Данте) В


296/283 О, как же я хочу,
Нечуемый никем,
Лететь вослед лучу,
Где нет меня совсем. С В


298/284 Флейты греческой тэта и йота…
………………………………….
И её невозможно покинуть,
Стиснув зубы её не унять,
И в слова языком не продвинуть,
И губами её не разнять…
……………………………..
Вслед за ним мы его не повторим,
Комья глины в ладонях моря,
И когда я наполнился морем –
Мором стала мне мера моя… С В Ж
(«Стихи о флейте вызвали мысль о скорой гибели», 29, с.267)


299/289 Пахнут смертью господские Липки…
(расстрел заложников) С Ж


300/285 Погляди, как я крепну и слепну,
Подчиняясь смиренным корням,
И не слишком ли великолепно
От гремучего парка глазам? С В


302/287 На меня нацелилась груша да черёмуха –
Силою рассыпчатой бьёт в меня без промаха.
…………………………………………………
Что за двоевластье там? В чём соцветьи истина?
С цвету ли, с размаха ли – бьёт воздушно-целыми
В воздух, убиваемый кистенями белыми.
И двойного запаха сладость неуживчива:
Борется и тянется – смешана, обрывчива. С В


303-304/287 К пустой земле невольно припадая… С В



БИБЛИОГРАФИЯ


Тексты


1. Мандельштам О. Полное собрание стихотворений. – СПб.: Академический проект, 1995.
2. Осип Мандельштам. Избранное, в 2-х томах, М.: 1991.
3. Мандельштам О. Сочинения: в 2-х томах. – М.: 1990.
4. Мандельштам О. «Отклик неба». – Алма-Ата: 1989.
5. Стихи о неизвестном солдате. (Подготовка и комментарии И.М. Семенко) // Осип Мандельштам. Последние творческие годы. // Новый мир, 1-1987, с.196-201.
6. Гумилёв Н. С. Озеро Чад: Стихотворения и поэмы 1905-1916гг. – М.: 1995
7. Данте Алигьери. Божественная комедия. – М.: 1982.
8. Библия.


Статьи


9. Аверинцев С. Судьба и весть Осипа Мандельштама. // Мандельштам О. Соч. в 2-х т.,
т. – 1, с. 5-64.
10. Аверинцев С. Ранний Мандельштам. // Знамя, 4-1990, с. 207-212.
11. Аверинцев С. Осип Мандельштам. Последние творческие годы. // Новый мир,
1-1987, с. 234-236.
12. Ахматова А. Листки из дневника. (О Мандельштаме) // Серебряный век. – М.: 1990,
с. 396-430.
13. Баевский В. С. История русской поэзии: 1730-1980гг. Компендиум. – Смоленск: 1994.
14. Бельская Л. Поэзия и судьба Осипа Мандельштама. // Мандельштам О. «Отклик неба»
– Алма-Ата: 1989, с. 3-12.
15. Бельская Л. Цитата или «цикада»? // Русская речь, 1-1991, с. 10-15.
16. Бродский И. А. Набережная неисцелимых: Тринадцать эссе. – М.: 1992.
17. Винокурова И. Гумилёв и Мандельштам. Комментарии к диалогу. // Вопросы
литературы, 5-1994, с. 293-302.
18. Гаспаров М. Л. Поэт и культура. Три поэтики Осипа Мандельштама.
// Мандельштам О. Полное собрание стихотворений. – СПб.: Академический проект,
1995, с. 5-64.
19. Гачев Г.Д. Содержательность художественных форм. (Эпос. Лирика. Театр.) – М.:1968.
20. Герштейн Э. Слушая Мандельштама. // Новый мир, 1-1987, с.194-196.
21. Камю А. Миф о Сизифе. – М.: Радуга, 1988.
22. Кацис Л.Ф. Поэт и палач. Опыт прочтения сталинских стихов. // Литературное обозрение, 1-1991, с. 46-54. .: 1982.
23. Корецкая И. К интерпретации стихотворения Мандельштама «Ламарк».
// Известия АН СССР. Сер. лит. и яз. 1991г., № 50, вып. 3, с. 258-262.
24. Кушнер А. Аполлон в снегу. Заметки на полях. – Л.: 1991.
25. Кушнер А. «Всех живущих прижизненный друг». // Литературная газета, 1-1991, с.11.
26. Македонов А. В. Пути Осипа Мандельштама и его посох свободы. // Русская
литература, 1-1991, с. 42-63.
27. Мандельштам Н. Я. Воспоминания. – М.: 1989.
28. Мандельштам Н. Я. Вторая книга. – М.: 1990.
29. Мандельштам Н. Я. Книга третья. – Париж: 1987.
30. Мандельштам Н. Я. Комментарий к стихам 1930-1937гг. // Жизнь и творчество О. Э. Мандельштама. //– Воронеж: 1990г.
31. Мец А. О поэте. (Очерк биографии.) // Мандельштам О. Полное собрание
стихотворений. – СПб.: Академический проект, 1995, с. 65-86.
32. Невзглядова Е. Слово – «Психея»: Наблюдения над метафорой у Мандельштама. //
Нева , 1 1991.
33. Нерлер П. «За гремучую доблесть грядущих веков…»: Осип Мандельштам.
Избранное, в 2-х томах. – М.: 1991, т. 2, с. 5-15.
34. Нерлер П. «С гурьбой и гуртом…» (Хроника последнего года жизни
О. Э. Мандельштама). // Возвращение. Выпуск 1-й. – М., 1991, с. 392-430.
35. Павлов М. С. О. Мандельштам: «Как светотени мученик Рембрандт».
// Филологические науки, 6-1991, с. 20-30.
36. Ронен О. Осип Мандельштам. // Литературное обозрение, 1-1991.
37. Сартр Ж.-П. Экзистенциализм – это гуманизм. Сумерки богов. – М.: Политиздат, 1989.
38. Сартр Ж.-П. Что такое литература? Зачем писать? // Вестник Московского
университета, серия 9, 3-1995, с. 168-190.
39. Седых Г. И. Опыт семантического анализа «Грифельной оды» О. Мандельштама. // Филологические науки, 2-1978, с. 13-25.
40. Семенко И. М. Мандельштам –переводчик Петрарки. // Вопросы литературы, 10-1970.
41. Смольевский А. А. Ольга Вексель – адресат четырёх стихотворений Мандельштама. // Литературная учёба, 1-1991.
42. Струве Н. Мандельштам: «Стихи о неизвестном солдате». Дружба народов, 1-1991,
с. 247-253.
43. Тагер Е. О Мандельштаме. // Литературная учёба, 1-1991.
44. Тоддес Е. А. Поэтическая идеология. // Литературное обозрение, 3-1991, с. 30-43.
45. Фрейдин Г. «Сидя на санях». // Вопросы литературы, 1-1991, с. 9-31.
46. Хайдеггер М. Время и бытие: Статьи и выступления. – М.: 1993.
47. Хализев В. Е. Теория литературы. – М.: 1999.
48. Штемпель Н. Е. Осип Мандельштам. Последние творческие годы. // Новый мир,
1-1987, с. 207-234.


Словари


49. Словарь иностранных слов. – М.: 1964.
50. Ожегов С. И. Словарь русского языка. – М.: 1988.
51. Советский энциклопедический словарь. – М.: 1987.












Другие статьи в литературном дневнике:

  • 26.07.2011. Сквозь образ смерти к образу вечности