Булат Окуджава и Понтий Пилат

Михаил Озмитель: литературный дневник

Ассоциации и связи


Совпало, вспомнилось и соединилось: пятый прокуратор Иудеи и Булат Окуджава. Слова, произнесённые и написанные, продолжают жить в своей (лого?-)сфере, рифмуются и перекликаются друг с другом, свидетельствуют о себе и друг о друге. Сказанное нами живет помимо воли нашей, живет с памятью о нас.
Два разных человека в разных обстоятельствах (насколько разных?) сказали приблизительно одно и то же: «как хочу – так и пишу, нет мне стороннего указа, что и как писать». Сказали одно и то же, – и это является основанием для сравнения. Сказали по-разному, – отличия можно выявить с помощью сравнения.
«Пилат же написал и надпись, и поставил на кресте. Написано было: Иисус Назорей, Царь Иудейский. Эту надпись читали многие из иудеев <...> и написано было по-еврейски, по-гречески, по-римски. Первосвященники же иудейские сказали Пилату: не пиши: Царь Иудейский, но что Он говорил: Я Царь Иудейский. Пилат же отвечал: что я написал, то написал» (Ин. 19:19-22).
Пилат не согласился удовлетворить требование иудейских первосвященников исправить надпись. Очевидно, что Пятый прокуратор Иудеи не был подвержен эмоционально-спонтанным поступкам и понимал ответственность за своё публичное поведение. Личные прихоти, эмоциональные порывы, непродуманные высказывания не характерны карьерным чиновникам всех времен и народов вообще, а в то быстрое на карательные меры время – тем более. Люди знали и помнили об ответственности за сказанное и сделанное -- ответственности перед царями и богами, что в древнеримских условиях было по результату одно и то же. Не удивлюсь, если Пилат предвидел недовольство еврейской элиты и заранее приготовил ответ. Уверен, что через Пилата осуществился промысл Господен: через язычника, через человека стороннего иудаизму и христианству в самый момент возникновения последнего было возвещено Риму и мiру о царственном величии Иисуса Христа.
Логическое содержание этого высказывания можно представить в формуле «если А, то А», где переменные представлены глаголами совершенного вида прошедшего времени; в языковом отношении данная логическая формула превращается в высказывание, которое можно с точки зрения школьной риторики считать тавтологией, если бы не расположение второго «написал»: помещенное здесь это слово утверждает истинность того, о чем говорится в первом «написал», оно предстает в качестве аргумента.
Пьеса Булата Окуджавы имеет в основе ту же самую логическую формулу, что и приведенное Евангелистом высказывание Понтия Пилата: «если А, то А»: «я пишу то, что я пишу». Между тем, языковое исполнение формулы имеет отличия, которые позволяют говорить об ином типе сознания, явленного в речевом поступке.
Первое и явное отличие состоит в том, что ситуация, в которой совершено высказывание, ясно описана Апостолом. Лирический персонаж Окуджавы также обращается к кому-то, кто мешает, не дает высказаться: «дайте дописать роман», но это больше просьба, чем требование. Кроме того, неопределенность круга критиков в тексте пьесы - в отличие от конкретно указанных первосвященников в Евангелии от Иоанна – нужно считать энтимемой или риторическим пропуском аргумента, который предоставляет читателю (слушателю) самому заполнить лакуну.
Игра с умолчаниями не всегда честная игра, она часто используется в софистике. В случае с пьесой Б. Окуджавы вряд ли можно подозревать такое лукавство, – напротив, просьба направлена к кому-то достаточно могущественному, который может не позволить «выкрикнуть» накопившиеся слова. Для них, могущественных, Б. Окуджава вводит ещё один аргумент, который составляет заключительную строфу пьесы: «... каждый пишет, как он слышит. Каждый слышит, как он дышит и т. д.» Ссылка на «природу», которая хочет, чтобы невыговоренное было проговорено, независимо от того, кто дышит, слышит и пишет. В данном случае это аргумент – есть оправдание просьбы, выраженной словом «дайте», его нужно рассматривать как часть это просьбы.
В случае с Понтием Пилатом как раз эта часть уведена в умолчание: основание для истинности и неизменности суждения обосновывается всей полнотой "Я" игемона: римского эквита, который воплощает в себе всю полноту своего сословного, должностного статуса и властных полномочий. Говорить об этом, доказывать это кому-либо нет необходимости; сам категорический отказ менять что-либо в сказанном есть лишь очередное подтверждение такого "Я".
"Я" пьесы Булата Окуджавы - лирический персонаж - не подвергается умолчанию, но проговаривается в прямой речи. Другим приемом воспроизведения душевного состояния лирического "Я" является психологический параллелизм.
Психологический параллелизм состоит в описании розы в бутылке "из-под импортного пива" и тех чувств, которые охватывают лирический персонаж во время сочинения исторического романа. Для понимания содержательных особенностей данного образного приема нужно указать на особое значение слова «импортный» в советские семидесятые. Это слово обозначало не только заграничное происхождение товара, но имело коннотации: лучшее, нездешнее, свободное, доступное лишь ограниченному кругу.
Кратковременность жизни срезанного цветка, чуждость, "нездешность" посудины, в которой он "цветет", ощущение избранности, – все эти детали приведены чтобы выразить состояние, переживаемое лирическим персонажем; это состояние предлагается для сопереживания слушателю (читателю). Далее – вторая и третья строфы – уточняется просьба о том, чтобы была предоставлена возможность дописать роман, выкрикнуть накопившееся. При этом не ставится вопрос об истинности или ложности выговариваемого, зато специально оговариваются условия, по которым – при исполнении просьбы – лирический субъект не несёт ответственности за написанное. Напротив, указывается на непричастность к высказываемому, аргументируется то, что индивид не несёт ответственности за свой речевой поступок.
Здесь нужно обратить внимание на два аргумента, которые предшествуют просьбе, выраженной глаголом «дайте»
Первый аргумент состоит в суждении о том, что «вымысел – не есть обман». Суждение это ложное, что вытекает из определения слова «вымысел». Второй аргумент состоит в суждении «замысел – ещё не точка», что следует интерпретировать как неподвластность намерения оценке. Оба суждения представляют собой отрицательные определения, которые имеют, конечно, некоторую познавательную ценность, но ценность эта чрезвычайно ограничена. Сравните, например, «стол – это не стул», «этот человек – не Иван Иванович»; после таких суждений мы, конечно, знаем немного больше о том, что такое стол и кто такой этот человек, но наше знание не позволяет с уверенностью говорить о том, ч т о же всё-таки можно называть столом, кроме стула, и как обращаться к данному человеку: Вера Тимофеевна или товарищ командир ...
«Я» пьесы Булата Окуджавы не обладает достаточной самостоятельной силой, чтобы осуществиться в речевом поступке. Оно просит разрешения и пытается обосновать свою просьбу риторически сильными, но логически ничтожными аргументами. К последним нужно отнести заключительную строфу, которая вся построена на обращении к авторитету, где авторитетом, во-первых, выступает некая «природа», т. е. нечто неподвластное лирическому персонажу, во-вторых, ссылается на авторитет большинства: «к а ж д ы й пишет, как он слышит», что психологически подпадает под действия эффекта Аша (Asch Conformity Experiments), согласно которому индивид принимает ложное решение под влиянием мнения большинства. Интересно, что лирический персонаж пьесы пытается таким образом ввести в заблуждение того, к кому обращено «дайте», того, у кого просит разрешения на право совершить речевой акт.
Итак, формула в обоих рассматриваемых случаях одна и та же: «если А, то А», т. е. «я написал то, что я написал» (Понтий Пилат); «я пишу то, что я пишу» (Булат Окуджава), но различие в переменной, выраженной личным местоимением первого лица единственного числа, приводит к речевым поступкам, имеющим разную ценность по отношению к ответственности за сказанное и написанное. Считаю, что здесь необходимо избежать соблазна немедленного перехода к анализу историко-культурных условий, которые приводят к столь различным реализациям одной и той же формулы: в одном случае её превращает в речевой поступок самодостаточное и ответственное «Я», которому не требуется никаких дополнительных оговорок и оправданий; в другом случае «Я» – лукавое и сервильное, требующее и просящее позволения на свой голос, ссылающееся на ничтожные аргументы в надежде обмануть тех, кто принимает решения.
Соблазн культурно-исторических штудий в данном случает состоит в мнимой легкости, с которой нравственная амбивалентность советской интеллигенции выводится из особенностей советской идеологической и политической жизни шестидесятых и семидесятых годов. Самодостаточность Понтия Пилата с той же мнимой легкостью можно попытаться вывести из особенностей имперского античного сознания. Но в реальности дело обстоит так, что стремление избежать ответственности за свои поступки мы обнаруживаем задолго до двадцатого века: Адам оправдывается тем, что Ева ему дала яблоко, Каин говорит, что не сторож он брату своему; а в двадцатом страшном для Православия веке столь многие русские верующие, новомученники российские следовали заповеди «Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого» (Мф.5:34-37).
Поэтому речь не может идти об исторических обстоятельствах, о среде, о том – пользуясь марксистско-ленинским постулатом, – что бытие определяет сознание, но о независимой и превозмогающей мiрское и материальное жизни человеческого духа, осознающего свою душевную немощь.




Другие статьи в литературном дневнике:

  • 06.09.2019. Булат Окуджава и Понтий Пилат