Сегодня получила в подарок -
прижизненный сборник "Лошадь как Лошадь" Вадима Шершеневича,
с его собственноручным автографом!
Я в восторге -
любимый поэт современности - Готфрид Груфт де Кадавр -
дарит мне стихи любимого поэта начала 20 века - идеолога имажинизма!
С данным сборником в прошлом приключилась прелюбопытнейшая история -
В 1920 году Шершеневич удостаивается редкой для современных ему поэтов чести: его читает Ленин.
Правда, происходит это благодаря недоразумению. Весь тираж поэтического сборника В.Шершеневича "
Лошадь как лошадь" в силу "лошадиного названия" отправляется на склад
Наркомзема для дальнейшего распространения среди трудового крестьянства.
О случившемся "вопиющем факте" докладывают "Ильичу"...
Представляю глаза только начинающих приобщаться к грамоте земледельцев,
когда они прочли пару-тройку строк Шершеневича,
им видимо почудилось, что они какой-то неправильный русский язык выучили))
Надпись гласит -
"Татьяне Владимировне, от Вадима Шершеневича, от того, который в чём-нибудь всё-таки будет Вашим учителем."
Татьяна Владимировна Вентцель в 1919-1922 гг, будучи девицей, посещала магазин имажинистов и приобретала сборники стихов Есенина, Шершеневича, Мариенгофа, Ройзмана и Кусикова. Поэты дарили ей автографы, приглашали на выступление. Этот автограф из семейного архива.
В рукавицу извозчика серебряную каплю пролил,
Взлифтился, отпер дверь легко...
В потерянной комнате пахло молью
И полночь скакала в черном трико.
Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив
Втягивался нервный лунный тик,
А на гениальном диване - прямо напротив
Меня - хохотал в белье мой двойник.
И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная,
Обнимали мой вариант костяной.
Я руками взял Ваше сердце выхоленное,
Исцарапал его ревностью стальной.
И, вместе с двойником, фейерверя тосты,
Вашу любовь до утра грызли мы
Досыта, досыта, досыта
Запивая шипучею мыслью.
А когда солнце на моторе резком
Уверенно выиграло главный приз -
Мой двойник вполз в меня, потрескивая,
И тяжелою массою бухнулся вниз.
* * *
Из-за глухонемоты серых портьер, це-
пляясь за кресла кабинета,
Вы появились и свое сердце
Положили в бронзовые руки поэта.
Разделись, и только в брюнетной голове чер-
епашилась гребенка и желтела.
Вы завернулись в прозрачный вечер.
Как будто тюлем в июле
Завернули
Тело.
Я метался, как на пожаре огонь, ше-
пча: Пощадите, не надо, не надо!
А Вы становились всё тише и тоньше,
И продолжалась сумасшедшая бравада.
И в страсти и в злости кости и кисти на
части ломались, трещали, сгибались,
И вдруг стало ясно, что истина —
Это Вы, а Вы улыбались.
Я умолял Вас: «Моя? Моя!», вол-
нуясь и бегая по кабинету.
А сладострастный и угрюмый Дьявол
Расставлял восклицательные скелеты.
* * *
Вы вчера мне вставили луну в петлицу,
Оборвав предварительно пару увядших лучей,
И несколько лунных ресниц у
Меня зажелтело на плече.
Мысли спрыгнули с мозговых блокнотов.
Кокетничая со страстью, плыву к
Радости, и душа, прорвавшись на верхних нотах
Плеснула в завтра серный звук.
Время прокашляло искренно и хрипло...
Кривляясь, кричала и, крича, с
Отчаяньем чувственность к сердцу прилипла
И, точно пробка, из вечности выскочил час.
Восторг мернобулькавший жадно выпит...
Кутаю душу в меховое пальто.
Как-то пристально бросились Вы под
Пневматические груди авто.
* * *
Полсумрак вздрагивал. Фонари световыми топорами
Разрубали городскую тьму на улицы гулкие.
Как щепки, под неслышными ударами
Отлетали маленькие переулки.
* * *
Громоздились друг на друга стоэтажные вымыслы.
Город пролил крики, визги, гульные брызги.
Вздыбились моторы и душу вынесли
Пьяную от шума, как от стакана виски.
* * *
Электрические черти в черепе развесили
Веселые когда-то суеверия - теперь трупы;
И ко мне, забронированному позой Цезаря,
Подкрадывается город с кинжалом Брута.
ВЬЮГА
Улицы декольтированные в снежном балете...
Забеременели огнями животы витрин,
А у меня из ушей выползают дети,
И с крыш слетают ноги балерин.
Все прошлое возвращается на бумеранге,
Дни в шеренге делают на караул; ки-
вая спиной, надеваю мешковатый комод на ноги
И шепотом бегаю в причесывающемся переулке.
Мне тоже хочется надеть необъятное
Пенсне, что на вывеске через улицу тянет вздрог,
Оскалить свой пронзительный взгляд, но я
Флегматично кушаю снежный зевок.
А рекламные пошлости кажут сторожие
С этажей и пассажей, вдруг обезволясь;
Я кричу исключительно, и капают прохожие
Из подъездов на тротуарную скользь.
Так пойдемте же тыкать расплюснутые морды
В шатучую манну и в завтрашнее "нельзя",
И сыпать глаза за декольте циничного города,
Шальными руками по юбкам железным скользя!
* * *
Я не буду Вас компрометировать дешевыми
объедками цветочными,
А из уличных тротуаров сошью Вам платье,
Перетяну Вашу талью мостами прочными,
А эгретом будет труба на железном накате.
Электричеством вытку Вашу походку и улыбки,
Вверну в Ваши слова лампы в сто двадцать свеч,
А в глазах пусть заплещутся золотые рыбки,
И рекламы скользнут с провалившихся плеч.
А город в зимнем белом трико захохочет
И бросит вам в спину куски ресторанных меню,
И во рту моем закопошатся ломти непрожеванной
ночи,
И я каракатицей по вашим губам просеменю.
А вы, нанизывая витрины на пальцы,
Обнаглевших трамваев двухэтажные звонки
Перецелуете, глядя, как валятся, валятся, валятся
Искренние минуты в наксероформленные зрачки.
И когда я, обезумевший, начну прижиматься
К горящим грудям бульварных особняков,
Когда мертвое время с косым глазом китайца
Прожонглирует ножами башенных часов, -
Вы ничего не поймете, коллекционеры жира,
Статисты страсти, в шкатулке корельских душ
Хранящие прогнившую истину хромоногого мира,
А бравурный, бульварный, душный туш!
Так спрячьте ж запеленутые сердца в гардеробы,
Пронафталиньте Ваше хихиканье и увядший стон,
А я Вам брошу с крыш небоскреба
Ваши зашнурованные привычки, как пару дохлых
ворон.
Раскрывались, как раны, рамы и двери электро, и
Оттуда сочились гнойные массы изабелловых дам;
Разогревали душу газетными сенсациями некоторые,
А другие спрягали любовь по всем падежам и родам.
А когда город начал крениться набок и
Побежал по крышам обваливающихся домов,
Когда фонари сервировали газовые яблоки
Над компотом прокисших зевот и слов,
Когда я увлекся этим бешеным макао, сам
Подтасовывая факты крапленых колод, -
Над чавкающим, переживающим мгновения хаосом,
Вы возникли, проливая из сердца иод.
* * *
Вы все грустнеете,
Бормоча, что становитесь хуже,
Что даже луже
Взглянуть в глаза не смеете.
А когда мимо Вас сквозь литые литавры шума
Тэф-Тэф прорывается, в своем животе стеклянном
Глядите, как тени пробуют улечься угрюмо
Под скамейки, на чердаки, за заборы,
Испуганные кивком лунного семафора.
Не завидуйте легкому пару,
Над улицей и над полем вздыбившемуся тайком!
Не смотрите, как над зеленым глазом бульвара
Брови тополей изогнулись торчком.
Им скучно, варварски скучно, они при смерти,
Как и пихты, впихнутые в воздух, измятый жарой.
На подстаканнике зубов усмешкой высмейте
Бесковную боль опухоли вечеровой.
А здесь, где по-земному земно,
Где с губ проституток каплями золотого сургуча
каплет злоба, -
Всем любовникам известно давно,
Что над поцелуями зыблется тление гроба.
Вдоль тротуаров треплется скок-скок
Прыткой улиткой, нелепо, свирепо
Поток,
Стекающий из потных бань, с задворков, с неба
По слепым кишкам водостоков вбок.
И все стремится обязательно вниз,
Таща корки милосердия и щепы построек;
Бухнет, пухнет, неловок и боек,
Поток, забывший крыши и карниз.
Не грустнейте, что становитесь хуже,
Ввинчивайте улыбку в глаза лужи.
Всякий поток, льющийся вдоль городских желобков,
Над собой, как знамя, несет запах заразного барака;
И должен по наклону в конце концов
Непременно упасть в клоаку.
* * *
Толпа гудела, как трамвайная проволока,
И небо вогнуто, как абажур...
Луна просвечивала сквозь облако,
Как женская ножка сквозь модный ажур.
И в заплеванном сквере среди фейерверка
Зазывов и фраз, экстазов и поз -
Голая женщина скорбно померкла,
Встав на скамейку в перчатках из роз.
И толпа хихикала, в смехе разменивая
Жестокую боль и упреки - а там
- У ног - копошилась девочка сиреневая
И слезы, как рифмы, текли по щекам.
И когда хотела женщина доверчивая
Из грудей отвислых выжать молоко -
Кровь выступала, на теле расчерчивая
Красный узор в стиле рококо.
* * *
Благовест кувыркнулся басовыми гроздьями;
Будто лунатики, побрели звуки тоненькие.
Небо старое, обрюзгшее, с проседью,
Угрюмо глядело на земные хроники.
Вы меня испугали взглядом растрепанным,
Говорившим: маски и Пасха.
Укушенный взором неистово-злобным,
Я душу вытер от радости насухо.
Ветер взметал с неосторожной улицы
Пыль, как пудру с лица кокотки.
Довольно! Не буду, не хочу прогуливаться!
Тоска подбирается осторожнее жулика...
С небоскребов свисают отсыревшие бородки.
Звуки переполненные падают навзничь, но я
Испуганно держусь за юбку судьбы.
Авто прорывают секунды праздничные,
Трамваи дико встают на дыбы.
Творчество Шершеневича
Шершеневич Вадим Габриэлевич
25 января 1893 года – 18 мая 1942 года
Биография
Жизнь! Милая! Старушка! Владетельница покосов,
где коса смерти мелькает ночи и дни.
Жизнь! Ты всюду расставила знаки вопросов,
на которых вешаются друзья мои.
В.Г. Шершеневич родился в Казани. Сын профессора-юриста Казанского, позже Московского университетов, видного члена Кадетской партии и автора ее программы, депутата I Государственной думы; мать - оперная певица. В девять лет, вместо положенных десяти, пошел в гимназию. «Такой ранний прием, - писал позже поэт, - был сопряжен со всякими трудностями, вплоть до прошения на Высочайшее имя, но Николай II вел себя по отношению ко мне милостиво и прилично и препятствий не чинил».
Учился в Мюнхенском, затем в Московском университетах на филологическом, затем на юридическом и математическом факультетах. В 1911 году вышел первый поэтический сборник Шершеневича «Весенние проталинки», в 1913 году второй - «Carmina». «В литературу вошел через брюсовский Московский литературно-художественный кружок, - указывал М. Гаспаров. - Брюсов явно рассчитывал на него как на самого способного в своей литературной смене, а он, в свою очередь, старался быть «Брюсовым от футуризма» - не только практиком, но и мэтром, теоретиком с оглядкой на западный авангард от Лафорга до Маринетти, которых переводил». Однако ни символизм, ни футуризм Шершеневича по-настоящему не увлекали, в поэзии он искал собственных путей. В предисловии к сборнику стихов «Автомобилья поступь» (1916) он писал, определяя эти свои поиски «Наша эпоха слишком изменила чувствование человека, чтобы мои стихи были похожи на произведения прошлых лет. В этом я вижу главное достоинство моей лирики она насквозь современна. Поэзия покинула Парнас; неуклюжий, старомодный, одинокий Парнас «сдается по случаю отъезда в наем». Поэтическое, то есть лунные безделушки, «вперед-народ», слоновые башни, рифмованная риторика, стилизация, - распродается по дешевым ценам...»
В годы гражданской войны Шершеневич, как и все, вынужден был перепробовать множество занятий. Он читал лекции по стихосложению в Пролеткульте. Одновременно готовил многотомный словарь художников для отдела ИЗО Наркомпроса, работал в Литературной секции при агитационном поезде имени Луначарского. Вместе с Маяковским писал и рисовал тексты плакатов для «Окон РОСТа». С Каменским и Ивневым участвовал в организации Всероссийского союза поэтов, с мая 1919 года был его председателем.
В январе 1919 года в воронежском журнале «Сирена» (а несколько позже в газете «Советская страна») появилась декларация представителей нового поэтического направления - имажинизма. Подписали ее Шершеневич и его друзья - С. Есенин, Р. Ивнев и А. Мариенгоф.
«Вы - поэты, живописцы, режиссеры, музыканты, прозаики, - говорилось в декларации. - Вы - ювелиры жеста, разносчики краски и линии, гранильщики слова. Вы - наемники красоты, торгаши подлинными строками, актами, картинами. Нам стыдно, стыдно и радостно от сознания, что мы должны сегодня прокричать вам старую истину. Но что делать, если вы сами не закричали ее Эта истина кратка, как любовь женщины, точна, как аптекарские весы, и ярка, как стосильная электрическая лампочка. Скончался младенец, горластый парень десяти лет от роду (родился 1909 - умер 1919), издох футуризм. Давайте грянем дружнее футуризму и футурью - смерть! Академизм футуристических догматов, как вата, затыкает уши всему молодому. От футуризма тускнеет жизнь...
О, не радуйтесь, лысые символисты, и вы, трогательно наивные пассеисты. Не назад от футуризма, в через его труп вперед и вперед, левей и левей кличем мы. Нам противно и тошно от того, что вся молодежь, которая должна искать, приткнулась своей юностью к мясистым и увесистым соскам футуризма, этой горожанке, которая, забыв о своих буйных годах, стала «хорошим тоном», привилегией дилетантов. Эй, вы, входящие после нас в не протоптанные пути и перепутья искусства, в асфальтированные проспекты слова, жеста, краски, знаете ли вы, что такое футуризм это босоножка от искусства, это ницшеанство формы, это замаскированная современностью надсоновщина. Нам смешно, когда говорят о содержании искусства. Надо долго учиться быть безграмотным для того, чтобы требовать «Пиши о городе». Тема, содержание - это слепая кишка искусства - не должны выпирать, как грыжа, из произведений. А футуризм только и делал, что за всеми своими заботами о форме, не желая отстать от Парнаса и символистов, говорил о форме, а думал только о содержании. Все его внимание было устремлено, чтобы быть «погородскее». И вот настает час расплаты. Искусство, построенное на содержании, искусство, опирающееся на интуицию (аннулировать бы эту ренту глупцов), искусство, обрамленное привычкой, должно погибнуть от истерики. Образ, и только образ. Образ - ступнями от аналогий, параллелизмов - сравнения, противоположения, эпитеты сжатые и раскрытые, приложения политематического, многоэтажного построения - вот оружие производства мастера искусства. Всякое иное искусство - приложение к «Ниве». Только образ, как нафталин пересыпающий произведение, спасает это последнее от моли времени. Образ - это броня строки. Это панцирь картины. Это крепостная артиллерия театрального действия. Всякое содержание в художественном произведении так же глупо и бессмысленно, как наклейки из газет на картине. Мы проповедуем самое точное и ясное отделение одного искусства от другого, мы защищаем дифференциацию искусств...»
«Мы последние в нашей касте, и жить нам недолгий срок. Мы - коробейники счастья, кустари задушевных строк!.. Скоро вытекут на смену оравы не знающих сгустков в крови - машинисты железной славы и ремесленники любви... И в жизни оставят место свободным от машин и основ семь минут для ласки невесты, три секунды в день для стихов... Со стальными, как рельсы, нервами (не в хулу говорю, а в лесть!) от двенадцати до полчаса первого будут молиться и есть!.. Торопитесь же, девушки, женщины, влюбляйтесь в певцов чудес. Мы пока последние трещины, что не залил в мире прогресс... Мы последние в нашей династии, любите же в оставшийся срок нас, коробейников счастья, кустарей задушевных строк!..»
Для холодных и голодных лет гражданской войны имажинисты действительно выглядели вызывающе на головах черные цилиндры, раскованность в поведении, дерзость во взглядах. Правда, в известном «Романе без вранья» Анатолий Мариенгоф появление черных цилиндров объяснил просто «В Петербурге пошел дождь. Мой пробор блестел, как крышка рояля. Есенинская золотая голова побурела, а кудри свисали жалкими аптекарскими запятыми. Он был огорчен до последней степени. Бегали из магазина в магазин, умоляя продать без ордера шляпу. В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал «Без ордера могу отпустить вам только цилиндры». Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку. А через пять минут на Невском призрачные петербуржане вылупляли на нас глаза, ирисники гоготали вслед, а пораженный милиционер потребовал документы...»
«Имажинисты находились в непрерывной полемике с Маяковским, - писал позже Мариенгоф. - Острие словесной рапиры тогда не было притуплено гуманным деревянным шариком, как это принято у спортсменов сегодняшних дискуссий, поэтому чуть ли не ежевечерне горячая, но невидимая кровь лилась ручьями. Вадим Шершеневич владел словесной рапирой, как никто в Москве. Он запросто - сегодня в Колонном зале, завтра в Политехническом, послезавтра в «Стойле Пегаса», - нагромождал вокруг себя полутрупы врагов нашей святой и неистовой веры в божественную метафору, которую мы называли образом. Но у нашего гения словесной рапиры была своя ахиллесова пята. Я бы даже сказал - пяточка. «Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего», - написал Маяковский. Понятия не имея об этой великолепной образной строчке, Вадим Шершеневич, обладающий еще более бархатным голосом, месяцем позже напечатал «Я сошью себе полосатые штаны из бархата голоса моего». Такое катастрофическое совпадение в литературе не редкость. Но попробуй уговори кого-нибудь, что это всего-навсего проклятая игра случая. Стоило только Маяковскому увидеть на трибуне нашего златоуста, как он вставал посреди зала во весь свой немалый рост и зычно объявлял «А Шершеневич у меня штаны украл!..»
Независимость, непохожесть, вызывающие эскапады, необычный взгляд на искусство, даже умение устраивать собственные дела (имажинистам принадлежали созданные ими издательства - «Чихи-Пихи», «Имажинисты», «Див», «Орднас», журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном») вызывали бурю нападок. «Государству нужно для своих целей искусство совершенно определенного порядка, - отвечал на все эти нападки Шершеневич. - Оно поддерживает только то искусство, которое служит ему хорошей ширмой. Государству нужно не искусство исканий, а искусство пропаганды. Мы - имажинисты - с самого начала не становились на задние лапки перед государством. Государство нас не признает - и слава Богу! Мы открыто бросаем свой лозунг Долой государство! Да здравствует отделение государства от искусства!»
В марте 1921 года в первом номере журнала «Печать и революция» нарком Луначарский напечатал статью «Свобода книги и революция». Всю мощь своего влияния он обрушил на имажинистов, возмущавших его своими выступлениями. Он даже пригрозил снять с себя звание почетного председателя Всероссийского союза поэтов. Три командора (Шершеневич, Есенин и Мариенгоф), как вспоминал поэт Матвей Ройзман, собрались в Богословском переулке, чтобы ответить наркому. В письме их были и такие слова «...если его (Луначарского) фраза не только фраза - выслать нас за пределы Советской России!»
Вообще давление на имажинистов в те годы оказалось настолько мощным, что поэт Иннокентий Аксенов, рецензируя сборник стихов «Лошадь как лошадь», не постеснялся определить Шершеневича как «тип, подлежащий ликвидации и интересный исключительно с последней точки зрения». В 1926 году появилась последняя книга поэта «Итак итог». Группа имажинистов распалась. «Это произошло в силу объективных причин, лежащих вне поэзии, - писал Шершеневич. - Сущность поэзии переключена из искусства она превращена в полемику. От поэзии отнята лиричность. А поэзия без лиризма это то же, что беговая лошадь без ноги. Отсюда и вполне понятный крах имажинизма, который все время настаивал на поэтизации поэзии».
Оглядываясь на прошлое, известный писатель Михаил Осоргин, эмигрировавший в Париж, писал «Когда большинство поэтов и поэтиков в СССР пошли прислуживаться писаньем транспортных стихов, декретовых басен и лозунгов для завертыванья мыла, - имажинисты остались в стороне. Нельзя не поставить этим мальчикам на плюс, что они делали то, на что другие не решались не желали сдаваться и отстаивали свое право писателя говорить, что ему хочется».
В 1922 году в личной жизни Шершеневича разразилась катастрофа. «Вадим полюбил артистку необычайной красоты, обаяния, ума - Юлию Дижур, - вспоминал Ройзман. - Она ответила ему взаимностью. Когда он познакомил меня с Дижур, я от души поздравил их, понимая, что они станут мужем и женой. Но вот Дижур повздорила с Вадимом, и он ушел от нее, заявив, что никогда не вернется он хотел проучить ее. Она несколько раз звонила ему по телефону, но он не поддавался ее уговорам, и она выстрелила из револьвера себе в сердце. Почти все стихи, как и последние книги Вадима, посвящены памяти Юлии».
Навсегда оставив поэзию, Шершеневич ушел в театр. В Камерном театре он заведовал литературной частью. В 1923 году с актером и режиссером Б.А. Фернандовым возглавлял Опытно-героический театр, сам не раз выходил на сцену. В Опытно-героическом театре были поставлены пьесы Шершеневича «Дама в черной перчатке» и «Одна сплошная нелепость». Пьесы и скетчи, написанные им, ставились и в других театрах Москвы. Одновременно он много переводил Софокла, Шекспира, Мольера, Дюма-отца, Клоделя, Брехта. О настроениях поэта той поры многое говорит записка, сохранившаяся в архиве поэта Алексея Крученых «Закончил Бодлера. Никому от этого не легче».
В начале войны Шершеневич вместе с камерным театром был эвакуирован в Барнаул. С дороги писал «Гляжу в окно три дня оптимистический сибирский мороз (30-40 °С). Он здесь переносится легко (если нет ветра). Важны валенки, а они есть. Красивые горы, мрачные люди - и впереди весна. Устал я смертельно». В автобиографии, написанной 15 февраля 1942 года, указывал «В настоящее время родственников не имею, как в СССР, так и за границей, если не считать моей дочери (рожденной в 1913 году) от первого брака, которая уехала со своим дедом и моей бывшей женой легально за границу в 1923 году и в настоящее время проживает, кажется, в Палестине. Пишу «кажется», потому что с 1935 года не имею от нее никаких известий».
В февраля 1942 года Шершеневич писал другу в Москву «В пятьдесят лет человек мечтает о тишине и о комфорте. Кажется, что стыдно мечтать об этом, когда десятки тысяч не имеют даже жизни в буквальном значении. Но что делать Жизнь одних течет вне зависимости от страданий и смерти других. К сожалению, так же будут рассуждать другие над нашей могилой. Радуюсь, что мало знакомых. Это было бы утомительно. Так тише. Я тишину люблю, как мать, а мать люблю всего сильнее...»
Умер В.Г. Шершеневич в Барнауле.
Анатолий Мариенгоф, встретив в Москве артиста В. Качалова, дружившего с Шершеневичем, сказал ему «Алиса (Коонен) сказала мне бедный Дима ужасно не хотел умирать. Он очень любил жизнь. Да и умер-то Вадим непонятно от какого-то «милиарного туберкулеза». Туберкулез и Шершеневич - не вяжется одно с другим. А лечили Диму от тифа».
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.