Давид Самойлов Памятные записки

Лев Штальман: литературный дневник

* * *
Какой же свободы мы хотим? И какая нам нужна?
Для России американизм не годится. Мафия вместо партии, и вороватость вместо бизнеса. Ещё при нашей бедности. Безнаказанно убивать президента – это ещё не достижение.
Когда нет ни политической концепции, ни нравственного уклада, есть одна свобода, необходимая России, – свобода выговориться. Выговориться, отматериться, откричаться, отспориться, отречься.
Только после этого образуется нечто. Привыкшие к молчанию недостойны свободы.
Учить нам рано. Надо учиться речи.
Выговорилась Россия, пожалуй, дважды. Где-то в 1905-м, вокруг манифеста, и ещё в 1917-м, с февраля до октября.
Потом ждала, когда же можно будет высказаться. Право это было как бы завоевано кровью: «Сёстры и братья, друзья мои!». И идеалист Пастернак, и циник, продувной, продавшийся барин, прожжённый, ни во что не верящий Алексей Толстой поверили: можно будет сказать, высказаться, выразиться, выговориться.
Вот что писал Толстой:
«Народ, вернувшийся с войны, ничего не будет бояться… Китайская стена довоенной России рухнет».
Китайская не рухнула. И русская стоит. Может, пока стоит китайская – стоять и русской.
И неправ был продувной барин. Народ на войне не боялся. А потом опять забоялся.
Стена, конечно, всё же рухнула, но недорушилась. Проломы в ней образовались в 1953 году.
И хлынула в эти проломы безудержная речь. Чья? Народа?
Нет. На первых порах выговаривались мы устами весёлого, осмелевшего Никиты Сергеевича. Не народ, а он первый осуществил безудержную потребность неконтролируемой речи.
Надо ему отдать справедливость – он первый заговорил.
И вправду, это была первая свобода – свобода выговориться.
Он заговорил. А мы продолжили. Он не разумел. А мы уразумели.
И уже не унять нашей речи.
И не замолкнем, пока не скажем.
Уже такое наболтано, наговорено, насказано, наплетено, наоткровенничано, что так запросто не расхлебать.


* * *
Так писал я совсем недавно в предисловии к «Памятным запискам». Но иное время быстро настало, и уже иное желание подвигает меня к писанию.
Высказаться и отругаться – уже высказано и отругано. Теперь уже важно, о чём говорится, и кто говорит и как.
Уже не объединяемся мы в ругательстве и в отречении, в неприятии предыдущей жизни, а разделяемся в предвидении, в расчислении будущей нашей жизни. Мы не живём уже прошлым, не живём настоящим, а жадно тянемся к будущему, ибо утонуть может Россия в скуке настоящего.
Недавно в том была суть, что мы заговорили. Но заговорил и отговорил незабвенный Никита Сергеевич, мало кровей пустивший диктатор, мир праху его; Пугачёв из Центрального Комитета.
Он распрощал нас с пугачёвщиной. Пугачёвщине уже в России не быть. Не поверим мы уже самозванцам, не поверим власти, пошедшей на власть.
Власти нашей долго ещё стоять. И говорению нашему, может быть, придет свой срок. Ну и что же? Раскрылся уже, распустился уже клубочек, спустился уже со стола, и кто захочет его распутать, не запутался бы сам.
Ведь уже не в говорении дело.
Глотку смогут заткнуть нам свинцом, плёткой или голодом. И тогда вновь замолчит Россия.
Одного только не будет. Никто не поверит, что говорящий – враг.
Это и есть самое главное.
У нас всегда – противник власти и несправедливости был враг. У нас всегда жертва власти – был враг.
Врагом нас пугали и в 19-м, и в 20-м, и в 30-м, и в 37-м, и в 48-м, и в 52-м.
Все были – ВРАГ: эсеры, меньшевики, офицеры, дворяне, священники, справные крестьяне, партийцы, коминтерновцы, финны, немцы, татары, балкарцы, космополиты, евреи.
Герои были те, кто боролся с врагом. С любым врагом – с отцом, с братом. Павлик Морозов, отцепродавец, был герой.
Это были герои существующей власти, борцы за неё против власти несуществующей.
Сейчас другое дело. Сейчас не обманешь. Сейчас, глотки заткнув, одного лишь добьются: создадут героев и мучеников.
В молчании этих героев и мучеников больше опасности для власти, чем в любом говорении.
20 миллионов «врагов» не перевернули Россию. Сто тысяч героев и мучеников перевернут.
Их-то и надо бояться власти. Не слова, а молчания из «глубины сибирских руд».
Не хочу сказать, что у нашей власти не было героев. Были.
Были в гражданскую войну, когда эта власть воевала с другой. Были и в эту войну, когда за свою власть воевали с чужой, чуждой и худшей.
Но ведь и они воевали с властью. Нет героев финской войны, польского похода, венгерской резни, чешского преступления. Нет и не будет.
Герои и мученики – против власти, а не за власть. Потому и святы декабристы, что, встав против власти, не умели, да и не хотели взять власть. Так же святы и народовольцы.
Шпионы, тайные агенты и милиционеры-продотрядовцы, каратели и раскулачники никогда не станут героями нации.
Герои мысли и обновления – вот кто нужен России, вот кто и будет её цветом и гордостью в неблизком, может быть, грядущем.


* * *
Война, которую мы ожидали и о которой сочиняли стихи, началась неожиданно.
Об этом после писали генералы и генштабисты, и люди, близко стоявшие к власти. Неожиданным показалось её начало не только потому, что в возможность дурного не хочется верить, – начало войны было неожиданным особенно потому, что нация решительно не была подготовлена к такому началу войны.
Предвоенная пропаганда – книги, песни, кино – всё, что годами въедалось в сознание, – разрабатывала лишь вариант наступления и победы: на чужой территории, малой кровью. И если можно понять причины военной и экономической неподготовленности к войне, если можно понять страх Сталина, если можно объяснить причины его политики 1939–1941 годов, то уж ничем нельзя объяснить и простить ему, более всех понимавшему неизбежность войны, то, что нация была морально не подготовлена к самозащите. И эта неподготовленность играла не последнюю роль в военном поражении лета и осени 1941 года.
В первые дни войны во главе государства оказался трусливый деспот. И я верю тем, кто писал о сумеречном состоянии его души: тревожно звенела пробка о графин, захлёбываясь, булькала вода, когда человек, не пожалевший миллионов своих подданных, вдруг воззвал к «братьям и сестрам», к «друзьям» – он, не признававший ни родства, ни дружбы, – с мольбой о самоотверженности, когда почувствовал, что опасность грозит его шкуре.
Если бы можно было позлорадствовать, то это был момент самого глубокого унижения Сталина. И это публичное унижение он не простил народу.
Осенью и летом 1941 года Сталина спас идеализм русской нации, инстинктом постигшей, что ей грозит позор и разор.
Солдаты сорок первого года, спасая Родину, спасали Сталина. И он отомстил им за это спасение, объявив предателями тех, кто был предан и отдан в пленение, кто не пустил последнюю пулю в висок, кто скитался по лесам и топям Белоруссии и уходил в партизаны.
Он, не решившийся пустить в себя пулю в дни своего позора и унижения, погнал в лагеря и долго расправлялся с теми, кто уцелел, спасая его.
Создатель догматического учения, сам он не был догматиком. И потому обратился к русскому патриотическому сознанию: к чему и к кому ещё он мог обратиться – к деревне, помнившей 30-е годы, к людям гражданской войны, уничтоженным в 37-м?
В конце 1941 года он почувствовал мощь нации, несломленность её духа, взбодрился, собрался и стал приписывать себе победы, и снова стал несгибаем, велик, твёрд, напряг волю и сделался хозяином положения – Верховный Главнокомандующий, Генералиссимус всех войск.
– Ему больше всего нравилось быть военным, – как-то сказала мне его дочь.
Он обращался к «внукам Суворова» и «детям Чапаева», к русской военной традиции. Приобщаясь к военной славе, он хотел быть русским генералом, Иваном Виссарионовичем, и пил за русский народ в день Победы, одновременно карая его и заискивая перед ним.
Как наивны наши славные генералы (и как предусмотрительны бесславные!), приписывая организацию победы Сталину.


* * *
Периоды исторической ломки, переходные периоды всегда трагичны для поколений, через чью жизнь прошел разлом. Но переломы психологические не всегда связаны с гибелью и обнищанием большей части народа. Кроме того, между переломными эпохами были временные стабилизации и упорядочения. В русской истории XX века перелом следовал за переломом, не давая передышки, наползая один на другой, сливаясь в один нескончаемый страшный болезненный перелом, из которого неизвестно ещё когда и неизвестно ещё с какими кровавыми потерями выйдет русский народ. Да и выйдет ли раньше, чем перелом не переломит хребет тиранической власти в России, и народным чаяниям не откликнется, наконец, так мало ценимый и так тяжко натруженный голос свободного мнения.


* * *
В периоды, когда история умышленно фальсифицируется и подгоняется под схемы, неизбежно растет интерес к мемуаристике. В этом сказывается потребность людей в подлинной истории, в подлинном осмыслении процесса.


* * *
Во всех развитых странах нашего века происходит один и тот же процесс индустриализации города и деревни, а затем НТР – процесс, связанный с колоссальными перемещениями масс из деревни в город, из одного социального слоя в другой.
Эти колоссальные смещения, перемещения, перемешивания неизбежно связаны с ломкой психологической и социальной.
В саморегулирующемся обществе существуют естественные регуляторы процесса – экономические, регуляторы политического устройства – демократизма, традиции, среды и т. д.
Регуляторы не замедляют процесс, но тормозят его на поворотах, смягчают остроту, придают естественность течению.
Большую роль играет здесь такой фактор, как консервативное сознание среды, пересматривающееся медленно и как бы покрывающее процесс. Среда разрушается медленно, сохраняя свое нравственное ядро до тех пор, пока не сформируются новые центры нравственного тяготения.
В России же традиция такова, что социальные и экономические изменения происходят не средствами среды, а средствами политики. На Западе медленнее всего разрушается среда. У нас сперва разрушают среду средствами политики и при разрушенной среде путем реформы «сверху» создают субъективную схему нового, которая так или иначе далека от подлинной, естественной общественной потребности и после этого годами и десятилетиями утрясается – порывисто, с колоссальной затратой и потерей общественных средств и энергии.
Таковы были процессы при Иване Грозном, реформы Петра.
Таков был и 37-й год.
Недаром Сталин, кося глазом на историю, чаще всего примерял клобук Ивана или мундир Петра.
При разрушении среды и крушении сословного сознания единственным сплачивающим общество элементом остается нация и единственной общей идеологией – национализм.
Не Сталин ввел в России национализм. Он естественно заменял рухнувшие – космополитический гуманизм буржуазии и интеллигенции, природную религию крестьянства, вселенскую религию священства, интернационализм партии и рабочего класса.
Процесс этот происходил и происходит во всех странах на протяжении XX века. В разных странах по-разному. А в наиболее социально развитых и с некой поляризацией, с обратным процессом, с противопроцессом, который неминуемо будет усиливаться со складыванием новых социальных слоёв.
Национализм XX века – результат социальной неутрясённости, перемешанности, крушения традиционных общественных структур.


* * *
Философы заднего ума рассуждают о том, что большевики сумели захватить власть благодаря ошибкам других партий, что им удалось уничтожить церковь, религию, духовную элиту, нравственные устои крестьянства – основы нации. Они рассуждают о том, что было бы, если бы ничего не было.
У истории нет второго пути. И хлебаем мы и хлебали вовсе не большевистский якобинизм, а старую русскую историю – Иван и Пётр. Уничтожение церкви произошло давно. А демократизма у нас и не было. Мы живём русской историей, которая медленно приближается к истории европейской.


* * *
Самый худой суд — ничто перед всесильным сапогом, отбивающим внутренности, бьющим не до смерти, а до потери человеческого облика. Не жизнь себе зарабатывали подсудимые страшных процессов, а право поскорей умереть. Они-то знали, искушённые политики, что дело их — хана. И разыгрывали свои роли потому, что сапог сильнее человека, что геройство перед сапогом возможно один раз — смерть принять, а ежедневная жизнь под сапогом невозможна, есть предел боли, есть тот предел, когда вопиющее человеческое мясо молит только об одном — о смерти — и готово на любое унижение, лишь бы смерть принять.


* * *
He тут ли распутывается узел, и нить его снова приводит к великому старцу, упрямо повторявшему: любовью спасемся? Но нет. Не туда покатился клубок, не к вселенской любви. не к христовой муке, а к христовой церкви, в другую сторону от Толстого покатился клубок. К русской церкви, к русской вере, к русскому богу прикатывается клубок. И здесь новый узел, важный узел. Совсем не тот, который сперва полагал читатель главным узлом. Это узел уже не надмирный, не сверхдуховный, сверхчувственный и непостижимый. А самый что ни на есть современный узел. Узел, который затянут на горле каждого, кто живёт в современном мире. Узел, который Россия, распутать стараясь, всё туже затягивает на горле, не видя, не желая видеть, что сама затягивает, а считая, что кому-то нужно его затягивать, кому-то нужно ломать России шейные позвонки. И проклинает Россия своего мнимого, внешнего врага, ищет его, хочет ответно схватить за горло, и кричит от боли, и ищет виновника этой боли: и вокруг никого, ни виновника, ни друга. Одиночество, ибо утрачена идея вселенская, идея присоединения. И в разобщении, в отъединении, в действительном одиночестве Россия борется сама с собой, сама на себе затягивая узел. С утрачиванием вселенской идеи утрачивается первоначальная суть христианства, для которого нет ни иудея, ни эллина. Остается церковь и вера, credo ad absurdum, то есть та самая духовная жизнь средневековья, о которой сожалеет профессорша в романе Солженицына. Но в средние века была хотя бы идея вселенской церкви. А сейчас и она утрачена, заменена практикой автокефальной церкви, со своим автокефальным Христом, осеняющим лишь данное христолюбивое воинство. И это уже не христианство и не Иисус, а в форме христианства проповедуемое язычество поклонение идолу племени. Так в современном разобщении истинные идеи заменяются ложными, и бог, единый в трёх лицах, распадается,  и языческое многобожие, и вера в многоликих богов служит закреплению всемирного разобщения. Христианство становится религией национального одиночества, религией ненависти, избранности и эгоизма.


19??-1990



Другие статьи в литературном дневнике: