Юлий Даниэль Говорит Москва— Ведь это ужасно глупо, что мы так редко встречаемся, — продолжал я. — Когда мы последний раз собирались? — Последний раз? — В самом деле — когда? — А я знаю! — закричала Лиля. — Последний раз мы собирались у нас на даче! Когда объявили про День открытых убийств! Все разом замолчали. Даже наладившийся было магнитофон скрипнул каким-то своим тормозом и остановился. И только Эмма с разгону продолжала говорить: — …а в школе у них организованы горячие завтраки… Но оглянувшись на тишину умолкла и она. Пауза длилась, затягивалась, становилась уже неприличной. — В самом деле, — сказал Игорь, — столько времени прошло, столько событий. Десятое августа… — Мы с Зоей, — закричал Павлик, — мы с Зоей пересидели спокойненько… Телевизор, магнитофончик… На другой день меня на работе спрашивают… И тут всех будто прорвало: — …а я ему говорю: «Я тебя первого пристукну! Ты, говорю, падло! И загнул, знаешь, как я умею!.. — В Одессе блатные поймали начальника милиции. Ну, он, конечно, в форме был. Так что они сделали? Переодели его в какую-то рвань и отпустили. Понимаете, отпустили! А потом догнали и… кончили! Их еще потом судили. — Ну-у? — Осудили… за грабеж! — Слушайте, слушайте, что было в Переделкине! Кочетов нанял себе охрану — из подмосковной шпаны. Кормил, поил, конечно. А другие писатели тоже наняли — понимаете? Чтобы Кочетова прихлопнули! — Ну, и что же было? — Что было! Драка была — вот что! Шпана между собой дралась! — Ребята, а кто знает: много жертв было? — По РСФСР немного: не то восемьсот, не то девятьсот, что-то около тысячи. Мне один человек из ЦСУ говорил. — Так мало? Не может быть! — Правильно, правильно. Эти же цифры по радио передавали. По заграничному, конечно. — Ух, и резня там была! Грузины армян, армяне азербайджанцев… — Армяне азербайджанцев? — Ну да, в Нагорном Карабахе. Это же армянская область. — А в Средней Азии как? Там тоже, небось, передрались? — Не-ет, там междуусобия не было. Там все русских резали… — Письмо ЦК читали? — Читали! — Не читали! Рассказывай! — Во-первых, про Украину. Там Указ приняли как директиву. Ну и наворотили. Молодёжные команды из активистов, рекомендательные списки: ну, про списки сразу известно стало — разве такое в секрете удержишь? И пришлось спецкомандам облизнуться: все, кто в списках значился, удрали. Так что это дело у них бортиком вышло. И еще ЦК им приложил — за вульгаризацию идеи, за перегибы. Четырнадцать секретарей райкома и два секретаря обкома — фьють! — Ну да? — Абсолютно точно. А в Прибалтике никого не убили. — Как никого не убили?! — А так! Не убили — и баста! — Да ведь это демонстрация! — И еще какая! Игнорировали Указ, и все. В письме ЦК устанавливается недостаточность политико-воспитательной работы в Прибалтике. Тоже кого-то сняли. — …бежит по переулку, кричит и стреляет, стреляет! Очередями по окнам! Откуда он автомат раздобыл? В Авиационно-технологическом автомат преподает… — А мы двери на замок, шторы опустили — и в автоматчика… — Я ему говорю: «Не смей, подумай о детях!» А он: «Я пойду на улицу!» — и даже зубами заскрипел. Миша плачет… Еле его уговорила. — …в «Известиях» статья этой, как её… Елены Коломейко. О воспитательном значении для молодежи. Она еще как-то с политехнизацией и с целинными землями увязала… — В «Крокодиле»! Там такой рисунок: он лежит… — А мы с Зоей жалели только, что никого из своих нет: веселее было бы… Миновало, миновало, миновало! Это непроизнесённое словечко прорывалось сквозь анекдотические рассказы, сквозь нервный смешок, сквозь фрондеровские реплики в адрес правительства. Впервые со Дня открытых убийств услышал я, как люди говорят о случившемся. До сих пор, когда я заговаривал с ними об этом, они смотрели как-то странно и переводили разговор на другое. Я подчас ловил себя на дикой мысли: «А не приснилось ли мне все это?!» А теперь — миновало! А теперь мы справляем 43-ю годовщину Великой Октябрьской Социалистической Революции! Четверо — Светлана, Зоя, Володька и я — молчали. А водоворот впечатлений, рассказов, слухов, сведений крутился, повисал пёстрой радугой, брызгал пеной на бежевые обои: — У неё в экспедиции все было тихо-мирно. У нас нельзя — тайга кругом. Сегодня — ты, а завтра я… — Он на рассвете покончил самоубийством, сосед наш… Тихий такой старичок, официантом в «Праге» работал… — Я всю ночь не могла заснуть, казалось, кто-то скребётся… Я вспомнил, как в ночь на 11-е августа я вышел и увидел идущие по Садовой машины для поливания улиц; они шли широким фронтом, раскинув водяные щетки и мыли, мыли, мыли мостовую и тротуары… Дождавшись, когда Светлана повернется ко мне, я тихонько показал ей глазами на дверь. Она вышла, а через минуту вышел и я. В кухне было уютно и тихо. — Ну как, Светлана? Нравится? — Я не понимаю, Толя. Они действительно были все очень милые, а потом, когда начали про это говорить… Почему они так радуются? — Они радуются, что уцелели, Светочка. — Но они же все прятались! Их же, — Светлана запнулась, подыскивая слово, — их же… запугали! — Запугали? — я взял Светлану за плечи, — Света, вы понимаете?.. Нет, она не понимала. Она не могла понять, что самим этим словом ответила на вопрос, который задавали себе и друг другу миллионы растерявшихся людей. Она, эта девчушка, не могла понять, что стала вровень с государственными мужами, с зоркими пастырями народа, вровень с мудрым шелестом бумаг в затемнённых кабинетах, вровень с негромким и почтительным бормотанием референтов, вровень с тем, что так торжественно именуется Державой. Ей казалось, что она сказала это слово мне, а она нечаянно бросила его в лицо огромным правительственным зданиям, черно-белым гектарам газет, ежедневно устилающих страну, согласному реву общих собраний, навстречу дьявольскому лязганью гусениц, несущих разверстые пасти орудий на праздничные парады. Я обнял её и сказал: — Хватит об этом, Света. Я хочу вас поцеловать, давно уже хочу, разве ты не видишь?.. … И вот, проводив Светлану, я иду домой. Я иду по знакомым улицам, по переулкам, которые я мог бы пройти с закрытыми глазами. Сквозь тюлевые занавески розовеют пышные кринолины абажуров. У подъездов расстаются и никак не могут расстаться парочки. Каменный Тимирязев задумчив, как палец, приставленный ко лбу. Откуда-то гремит радио, где-то взвизгивает тормозами машина. Шумят развесёлые компании, так же, как я, возвращающиеся из гостей. Где-то в своих комнатах на каких-то своих этажах сидят люди и бормочут ругательства, стихи, признания в любви. Это — говорит Москва. Я иду по улице, по тихому уютному бульвару, нащупываю в кармане тетрадь и думаю о том, что я написал. Я думаю, что написанное мною могло быть написано любым другим человеком моего поколения, моей судьбы, так же, как и я любящим эту проклятую, эту прекрасную страну. Я судил о ней и о её людях, и о себе самом лучше и хуже, чем следовало бы судить. Но кто упрекнет меня за это? Я иду и говорю себе: «Это — твой мир, твоя жизнь, и ты — клетка, частица её. Ты не должен позволять запугать себя. Ты должен сам за себя отвечать, и этим — ты в ответе за других». И негромким гулом неосознанного согласия, удивленного одобрения отвечают мне бесконечные улицы и площади, набережные и деревья, дремлющие пароходы домов, гигантским караваном плывущие в неизвестность. Это — говорит Москва. 1961 © Copyright: Лев Штальман, 2022.
Другие статьи в литературном дневнике:
|