Лев Толстой Пора понять
* * *
«Государство, основанное на расчёте и скреплённое страхом, представляет из себя сооружение и гадкое, и непрочное», говорит где-то Амиель. С этим нельзя не согласиться вообще и можно это понимать разумом, но кроме этого понимания можно ещё испытывать всем существом своим чувство отвращения и ужаса перед таким сооружением, когда живешь в нём, и вся гадость и непрочность этого сооружения ничем не прикрыта. И это-то самое чувство испытывается теперь в России огромным большинством 150-ти миллионного народа.
Хорошо, когда гадость и непрочность этого сооружения искусно скрыта от людей сложными, укоренившимися в поколениях людей, хитрыми софизмами, главное, когда люди так заплетены, захвачены в это сооружение своими личными расчетами тщеславия, корысти, что они не видят, уже не хотят, не могут видеть всего безумия, несправедливости, жестокости этого сооружения и, коснея в своем рабстве, воображают, что все приспособления этого сооружения: суды, полиция, войска, министерства, главное парламенты, суть необходимые и благодетельные учреждения, обеспечивающие их безопасность и свободу. Такие люди искренно верят, что они настолько свободны, насколько люди могут быть свободны, и что те учреждения, которые держат их в рабстве, неизбежные условия жизни всех людей, и что если нужно в них изменять что-либо, то только некоторые подробности, в общем же всё так, как и должно быть и не может быть иначе.
* * *
Мы русские теперь в огромном большинстве своём, всем существом своим сознаем и чувствуем, что всё то государственное устройство, которое держит, угнетает и развращает нас, не только не нужно нам, но есть нечто враждебное, отвратительное и совершенно лишнее и ни на что не нужное. Для всякого теперь в России не только мало-мальски мыслящего человека, но для самого малодумающего, безграмотного человека совершенно ясно, что кроме всех обычных бед, нарушающих спокойную жизнь человека, он непрестанно испытывает лишения и страдания, причина которых одна — деятельность правительства, которое с самых разных сторон с неумолимой грубостию и жестокостью, без всякой надобности, не переставая, мучает и давит его, если только он сам не поступает в число тех некоторых людей, которые давят всех. С одной стороны русский человек нашего времени особенно живо чувствует это давление потому, что правительство, не встречая более препятствий, с полной бесцеремонностью и наглостью давит, душит, убивает, запирает, ссылает всех, дерзающих не то что противиться, но поднимать против него протестующий голос, с другой же стороны, особенно живо чувствуют русские люди жестокость, грубость и безудержный деспотизм правительства ещё и потому, что в последнее время, поняв возможность более свободной, чем прежняя, жизни, русские люди сознали, хотя отчасти, себя разумными существами, имеющими право руководиться, каждое, в своей жизни своим разумом и совестью, а не волею случайно попавшего на место властвующего того или другого неизвестного ему человека. Насколько становилась жесточе, грубее и бесконтрольнее власть правительства, настолько усиливалось и уяснялось в народе сознание безумия, невозможности продолжения такого состояния. И оба явления: и безудержный деспотизм власти, и сознание незаконности этой власти, усиливаясь с каждым днём и часом, дошли в последнее время до высшей степени. Но несмотря на ясность сознания большинством народа ненужности и зловредности правительства, народ не может освободиться от него силою вследствие тех практических приспособлений: железных дорог, телеграфов, скоропечатных машин и др., владея которыми правительство может всегда подавлять всякие попытки освобождения, делаемые народом. Так что в настоящее время русское правительство находится вполне в том положении, о котором с ужасом говорил Герцен. Оно теперь тот самый Чингис Хан с телеграфами, возможность которого так ужасала его. И Чингис Хан не только с телеграфами, но с конституцией, с двумя палатами, прессой, политическими партиями et tout le tremblement (пер. с фр.: и со всем шумом).
— «Деспотизм! Помилуйте, какой же деспотизм, когда у нас две палаты, блоки, партии, фракции, запросы, президиум, премьер, кулуары, — все, как должно. ... есть свод законов, и суды и гражданские, и уголовные, и военные, есть цензура, есть церковь, митрополиты, архиереи, есть академии, университеты. Какой же деспотизм?»
* * *
В газетах ужасаются на эти продолжающиеся казни. Важные чиновники и члены Думы, заявляя свою либеральность, говорят, что пора бы окончить эту boucherie (пер. с фр.: бойню), но заведующие этой boucherie улыбаются на эту сантиментальность. Они знают, как это неизбежно, необходимо и благодетельно. Погодите, говорят они, придет время, и мы перестанем. Но им незачем переставать. Всё идет прекрасно и очень может быть, что идет всё так прекрасно только благодаря этим «разумным» мерам. Так зачем же отказываться от них. Так насчет убийств, совершаемых властями. То же и по отношению к заключению в тюрьмах. Тюрьмы переполнены, недостает места. Мрут от чахотки, тифов, бегут, бунтуются, убивают самих себя, но власти знают, что это полезно, по крайней мере уж наверно не вредно, и тоже с известными, приличными делу, сопутствующими разговорами и писаниями сажают всё новых и новых узников. Виноваты они или невиноваты, это всё равно. Всё лучше изъять из жизни человека, от которого может произойти что-нибудь неприятное. То, что он посидит года два в тюрьме или умрёт там, вреда для нас не будет, а не посади его — может быть, он и в самом деле виновен. Всегда лучше перекланяться, чем недокланяться. По тюрьмам, построенным на 70 000, больше ста тысяч человек. Но и этого мало. Чуть есть указания или кому-нибудь покажется, что есть указания на то, что человек может думать и высказывать то, что думает о действиях правительства, его схватывают, сажают в тюрьму и даже без всяких приличествующих делу процедур везут в самые далёкие, дурные для жизни места и там бросают с запрещением уходить оттуда. Хотя и трудно понять, для чего это нужно Чингис Хану, но очевидно нужно, потому что он старательно делает это, даже тратя большие деньги на эти ссылки. Таких несчастных тоже около сотни тысяч. Люди эти озлобляются, передают своё озлобление тем мирным людям, которые до их появления не думали о правительстве, но Чингис Хану до этого дела нет, у него есть телеграфы, телефоны, скорострельные пушки, револьверы, и он не интересуется тем, что думают и чувствуют мучимые им люди. Но это далеко не всё. Самое важное продолжает делаться дома в столицах, больших городах, в печати и, главное, в школах от высших до низших. Запрещается всё, что только может открыть глаза людям, поощряется всё то, что может затемнить, ослепить людей в печати, в школах и, главное, в религии. Казалось бы, нельзя соединить всё, что творилось и творится, с исповеданием религии, называемой христианской, ещё менее оправдать все эти злодейства этой христианской религией, но существует целое сословие людей, которое занято одним этим делом: таким извращением христианства, при котором всевозможные преступления, грабёж (подати, земельная собственность), истязания, даже убийства, казни, войны считались свойственными христианам делами. И кажущееся невозможным дело совершается. Совершается то, что вера в учение Христа заменяется кощунственной верой в то, что Христос Бог делатель самых странных и ненужных чудес и что, веруя в этого Христа, надо верить и в чудеса, происходящие от воображаемой царицы небесной, от мощей, икон и т. п. Всё это передается как священные истины и рядом с этим, как столь же священная истина, внушается и рабское подчинение Чингис Хану.
* * *
Ведь предполагается, что молчаливым согласием народ признает необходимость и благодетельность царской власти. Если же оказывается, что эта царская власть поставила себя в такое отношение к народу, что не смеет уж показаться ему, а прячется от него и пробегает мимо него, как вор от тех, кого он обворовал, так зачем же эта власть? Если положение власти поддерживается уже не признанием народом её необходимости, а насилием, ружьями и ташками, а сама власть прячется от народа? Вот это-то становилось всё более и более ясно и теперь стало уже совершенно ясно огромному большинству народа.
На что же царь, коли он прячется? А если прячется, то верно не даром, а значит чувствует, что ему нельзя не прятаться после того, что он делает и делал. Так думает огромное большинство. Не говоря уже о всех заключенных, сосланных, из которых большая доля невинных, а их десятки тысяч, и у всех их так же, как и у всех убитых, есть отцы, матери, братья, сестры, жёны, друзья, которые не могут не ненавидеть виновника и виновников их горя.
* * *
Правда, есть у несчастного Чингис Хана люди, которые уверяют его в преданности к нему всего народа, в твёрдости той веры в Бога и рядом в Царя, которая когда-то была в народе. Но к несчастию люди эти, сами не веря тому, в чём они уверяют Царя, своей наглой ложью только отводят ему глаза от его действительного положения. Так что, веря им, несчастный Чингис Хан, продолжая свою грубую деятельность, этой самой деятельностью насилия и разрушает в конец последние основы, на которых могла бы держаться его власть.
Сознание ненужной, бессмысленной и вредной царской власти стало теперь более или менее очевидно, ясно огромному большинству народа. Трудно предвидеть, какие будут последствия этого сознания, но последствия эти, и непременно губительные для правительства, не могут не быть. Может быть, как это ни мало вероятно, но всё-таки может быть — то, что власть, пользуясь всеми внешними матерьяльными средствами, которыми она обладает, продержится ещё некоторое время. Может быть и то, что опять вспыхнет революция, которая опять будет задавлена, так как средства борющихся слишком неравномерны. Но в обоих случаях неизбежно будет то, что сознание ненужности и преступности правительства будет делаться всё яснее и яснее людям русского народа и сделается, наконец, то, что огромное большинство людей не будет уже в состоянии, не в виду каких-либо внешних целей, а только потому, что это будет явно и мучительно их нравственному сознанию, не будет уже в состоянии повиноваться правительству и исполнять те его безнравственные требования, которыми оно держится. А как только это будет, как только будет ясно каждому человеку, что то, что называется правительством, есть только соединение людей, отстаивающих свое положение рядом неперестающих преступлений, так неизбежно прекратится и повиновение такой власти, и то участие в деятельности правительства, которое одно поддерживает его.
«От меня требуют участия в делах правительства, — скажет себе освободившийся от правительственного обмана человек (а освобождение это совершается теперь в тысячах и тысячах людей»), — требуют от меня участия в уплате податей и взимания их, предлагают мне участие в делах административных, судебных, педагогических, полицейских, требуют моего участия в военной службе, но зачем же я буду делать всё это, когда я знаю, что все эти дела лишают меня и моего достоинства, и моей свободы, главное же делают меня участником в делах противных и здравому смыслу и требованиям самой первобытной нравственности». Так что для людей, понявших то, что повиновением власти они сами порабощают себя, лишая себя самых первых и духовных благ, отношение к власти может быть только одно, такое, при котором человек на все предъявляемые к нему требования правительства всегда отвечает только одно: «Со мной, — отвечает такой человек, — можете, пока сила в ваших руках, делать, что хотите, запирать, ссылать, казнить. Я знаю, что не могу противиться вам и не буду, но знаю и то, что не могу и не буду также и участвовать во всех дурных делах ваших, чем бы вы ни оправдывали, ни прикрывали их и чем бы ни угрожали мне».
Такое отношение к тому, что называется русским правительством, уже живёт теперь в сознании большинства русских людей, а продолжись ещё некоторое время безумная, бесчеловечная и грубо жестокая деятельность этого правительства, и то, что теперь только в сознании, неизбежно перейдёт и в дело. А перейдёт сознание в дело, т.е. перестанут большинство людей, повинуясь правительству, участвовать в его преступлениях, и само собой без борьбы падёт то ужасное, отжившее русское правительственное устройство, существование которого уже давно не соответствует нравственным требованиям людей нашего мира.
6 декабря 1909 г.
Другие статьи в литературном дневнике: