07. 06. 11г.
07.06.11г.
Продолжаю делать выписки из писем, дневников, произведений писателей, философов, поэтов.
ЮРГИС КАЗИМИРОВИЧ БАЛТРУШАЙТИС
(1873-1944)
Вся мысль моя — тоска по тайне звездной…
Вся жизнь моя — стояние над бездной.
Ю. Балтрушайтис
…взор твой видит всюду — только вечность…
В. Брюсов
Родился 2 мая 1873 г. в Ковенской губернии в местечке Паантвардис, близ г. Юрбурга, в крестьянской семье.
Начальное образование получил под руководством местного ксендза. Осенью 1885 г. поступил в Ковенскую гимназию.
Закончил естественное отделение физико-математического факультета Московского университета (1893-1898).
Писать стихи начал еще в гимназии.
В 1898 г. друг Балтрушайтиса С. Поляков, знакомит его с В. Брюсовым и К. Бальмонтом, знакомство с которыми перерастает в дружбу. Балтрушайтис входит в московскую литературную среду.
В конце 1899 г. в «Журнале для всех» впервые публикуется его стихотворение. В 1900 г. Балтрушайтис, совместно с С. Поляковым и В. Брюсовым, становится основателем издательства «Скорпион». В дальнейшем активно сотрудничает со многими журналами («Весы», «Тропинка», «Золотое руно») и газетами («Русь», «Русское слово» и др.).
Первая книга стихов поэта — «Земные ступени» — выходит в свет в 1911 г. В следующем году появляется второй сборник — «Горная тропа». Поэзия Балтрушайтиса несла в себе печать пантеистического мистицизма. Огромное влияние на формирование его поэзии, как и на развитие всего русского символизма, оказала философия В. Соловьева.
Огромный вклад в русскую литературу Балтрушайтис внес своими переводами (поэт владел многими языками) Г. Ибсена, А. Стриндберга, К. Гамсуна, О. Уайльда и других писателей и поэтов.
Балтрушайтис был другом и почитателем композитора-символиста А. Скрябина, которому посвятил ряд своих стихотворений.
С 1918 г. работал в Лито Наркомпроса. Был председателем Московского Союза писателей, участвовал в работе издательства «Всемирная литература».
С 1921 г., после получения Литвой независимости, занимал пост чрезвычайного посланника и полномочного представителя Литвы в Советской республике, а с 1932 г. совмещал этот пост с обязанностями представителя Ирана и Турции.
В 1939 г. был назначен советником Литовского посольства в Париже.
В оккупированном немцами Париже Балтрушайтис продолжал писать стихи. В 1942 г. вышел его сборник стихов на литовском языке — «Венок из слез».
Умер в Париже 3 января 1944 г. Похоронен на кладбище Монруж. В 1948 г. опубликован посмертный сборник русских стихов поэта «Лилия и серп».
НОЧЬЮ
В. С. Миролюбову
Чутко спят тополя... Онемели поля...
Раскрывается ночь бесконечная...
Звезд исполнен простор, в их лучистый убор
Наряжается бездна предвечная...
Пробуждается ум для таинственных дум...
Взор стремится в пространство безбрежное...
В тайный час тишины раскрываются сны
И смиряется сердце мятежное...
Чуток бдительный слух, и уносится дух
На бесшумных волнах Бесконечности...
В звездном вихре миров упадает покров
С молчаливого образа Вечности...
РАЗДУМЬЕ
На свете так много простора,
Надежд, и гаданий, и грез,
Как тени у темного бора,
Как боли у сумрачных слез...
И часто, в бреду одиноком,
В мгновенье истомы немой,
Мы знаем, что в храме далеком
Готовится пир неземной...
Но дальней и пыльной дорогой
Мы в жизни на праздник идем,
Под трудной грозою-тревогой,
Под серым и долгим дождем,—
Мы радостно в сердце горячем
Приветствуем утренний свет,
А вечером сетуем, плачем,
Что грезам свершения нет...
***
Весна не помнит осени дождливой...
Опять шумит веселая волна,
С холма на холм взбегая торопливо,
В стоцветной пене вся озарена...
Здесь лист плетет, там гонит из зерна
Веселый стебель... Звонка, говорлива,
В полях, лесах раскинулась она...
Весна не знает осени дождливой...
Что ей до бурь, до серого томленья,
До серых дум осенней влажной тьмы,
До белых вихрей пляшущей зимы?!
Среди цветов, средь радостного пенья
Проворен шаг, щедра ее рука...
О, яркий миг, поверивший в века!
Около 1908
ВЕЧЕРНЯЯ СВИРЕЛЬ
Сомкнул закат ворота золотые
За шествием ликующего дня,
И тени туч, как ангелы святые,
Стоят на страже Божьего огня…
Еще горят случайные просветы,
Где дальний луч вечерний дым рассек,
Но грани гор туманами одеты
И в тишине томится человек…
В живом огне тоски невыразимой,
Он предан весь призыву и мольбе,
Но мертв и нем простор необозримый,
Где синий день светил его борьбе…
И тщетно он, проснувшийся над бездной,
Лелеет сон лучей пережитых,
В тот час, когда, теряясь в выси звездной,
Скудеет дым кадильниц золотых…
Его душа — алтарь в забытом храме,
Его удел — изгнанье, путь в пыли,
Где он, в слезах, горячими устами
Лобзает прах развенчанной земли!
***
Вся мысль моя — тоска по тайне звездной...
Вся жизнь моя — стояние над бездной...
Одна загадка — гром и тишина,
И сонная беспечность и тревога,
И малый злак, и в синих высях Бога
Ночных светил живые письмена...
Hе диво ли, что, чередуясь, дремлет
В цветке зерно, в зерне — опять расцвет,
Что некий круг связующий объемлет
Простор вещей, которым меры нет!
Вся наша мысль — как некий сон бесцельный...
Вся наша жизнь — лишь трепет беспредельный...
За мигом миг в таинственную нить
Власть Вечности, бесстрастная, свивает,
И горько слеп, кто сумрачно дерзает,
Кто хочет смерть от жизни отличить...
Какая боль, что грозный храм вселенной
Сокрыт от нас великой пеленой,
И скорбно мы, в своей тоске бессменной,
Стоим века, у двери роковой!
ЧЕРНОЕ СОЛНЦЕ
Проходит жизнь в томлении и страхе...
Безмерен путь...
И каждый миг, как шаг к угрюмой плахе,
Сжимает грудь...
Чем ярче день, тем сумрачнее смута
И глуше час...
И, как в былом, солжет, солжет минута
Не раз, не раз!
Мой дом, мой кров — безлюдная безбрежность
Земных полей,
Где с детским плачем сетует мятежность
Души моей, —
Где в лунный час, как ворон на кургане,
Чернею я,
И жду, прозревший в жизненном обмане,
Небытия!
ПРИБЛИЖЕНИЕ
Угрюмы скал решенные отвесы.
Пространство молкнет... Отдых от труда!
И близко разуму раскрытые завесы...
И кто-то, вещий, шепчет: Навсегда.
Всё в мире ясно, понято, раскрыто...
Земля и небо — формула, скелет,
В котором все исчислено и слито,
И прежнего обмана больше нет.
Отсель — бескровность призрачных движений.
Как трепет страсти в сердце мудреца,
Унылая пора оцепенений
И бледный жар печального лица.
Ни голода, ни жажды — только Слово,
Как сумрачный, глухой и праздный звон,
Случайный отблеск пиршества былого,
Воспоминания неверный полусон!
И кончить бы — пока для оправданья
Возможна сила в стынущей груди,
И только ты, невольница алканья,
Слепое сердце, молишь: Погоди!
ВЕЧЕР
Подходит сумрак, в мире все сливая,
Великое и малое, в одно...
И лишь тебе, моя душа живая,
С безмерным миром слиться не дано...
Единая в проклятии дробленья,
Ты в полдень — тень, а в полночь - как звезда,
И вся в огне отдельного томленья
Не ведаешь покоя никогда...
Нам божий мир — как чуждая обитель,
Угрюмый храм из древних мшистых плит,
Где человек, как некий праздный зритель,
На ток вещей тоскующе глядит...
ВИФЛЕЕМСКАЯ ЗВЕЗДА
Дитя судьбы, свой долг исполни,
Приемля боль, как высший дар...
И будет мысль — как пламя молний,
И будет слово — как пожар!
Вне розни счастья и печали,
Вне спора тени и луча,
Ты станешь весь — как гибкость стали.
И станешь весь — как взмах меча...
Для яви праха умирая,
Ты в даль веков продлишь свой час,
И возродится чудо рая,
От века дремлющее в нас, —
И звездным светом — изначально -
Омыв все тленное во мгле,
Раздастся колокол венчальный,
Еще неведомый земле!
***
Я видел надпись на скале:
Чем дальше путь, тем жребий строже.
И все же верь одной земле,
Землей обманутый прохожий...
Чти горечь правды, бойся лжи.
Гони от дум сомненья жало
И каждый искрой дорожи —
Цветов земли в Пустыне мало...
Живя, бесстрашием живи
И твердо помни в час боязни;
Жизнь малодушному в любви
Готовит худшую из казней.
НОЧНЫЕ КРЫЛЬЯ
Бьет полночь... Лишь ветер угрюмый
Бушует в просторе морском...
О, древние, вещие думы,
Ваш гневный призыв мне знаком!
Как отзвуки жизни незримой,
Далекой, вселенски иной,
Вы скорбно проноситесь мимо
Забывчивой доли земной...
И зовом живым зачарован,
Я долго тоскую во мгле,
Но сердцем я горько прикован
Великою цепью к земле!
Обвеянный стройными снами,
Я снова терзаюсь в бреду, —
От жертвы в таинственном храме
На горестный рынок иду.
И молкнут живые заветы
В бесплодном земном забытьи, —
Лишь к трепетным звездам воздеты
Бессильные руки мои!
ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ
Текут, текут песчинки
В угоду бытию,
Крестины и поминки
Вплетая в нить свою...
Упорен бег их серый,
Один, что свет, что мгла...
Судьба для горькой меры
Струю их пролила...
И в смене дня и ночи
Скользя, не может нить
Ни сделать боль короче,
Ни сладкий миг пролить...
И каждый, кто со страхом,
С тоской на жизнь глядит,
Дрожа над зыбким прахом,
За убылью следит, —
Следит за нитью тонкой,
Тоской и страхом жив,
Над малою воронкой
Дыханье затаив!
***
Уже в долинах дрогнул трепет томный...
Как изумруд, сияет мурава...
И дольше день зиждительно-истомный,
И светлым зноем пышет синева...
И снова жизнь могуча и нова!
И человек, забыв о грани темной,
Слагает в песню светлые слона,
Чтоб славить жизнь и труд ее поземный...
О нежный ландыш! Божий василек!
Кто вас таким сиянием облек,
Чтоб усыпить людской души сомненье!..
О вешний луг! Пошли и мне забвенье
И, дрогнув тайной радостью в груди,
Ко мне дыханьем силы снизойди!
Около 1908
ПРИЗЫВ
А. Скрябину
Сквозь пыль и дым, и шум и звон
Взвивайся, Дух, прервав свой сон, —
И, весь — дыхание зари,
Над смертным жребием пари!
Над суетой сердец людских
И чахлою любовью их,
Над всем, что — горечь, трепет, бой,
Теряйся в бездне голубой,
И в синеве, где меркнет цвет,
Где ни луны, ни солнца нет, —
У зыбкой грани смертных дней,
За рубежом ночных теней
Увидишь Ты запретный край,
Где зреет звездный урожай, —
И — только пламя, только дух —
Рождаясь вновь, рождаясь вдруг,
Войдешь, тоскуя и любя,
Во храм Изгнавшего тебя!
АККОРДЫ
В даль из перламутра
Кинув трепет звона,
Развевает утро
Синие знамена...
У рассветной двери,
В песне о просторе,
Славлю в равной мере
Капельку и море...
Вспыхнул полдень яркий
Красными кострами...
Сердце — трепет жаркий!
Дух мой — пламя в храме!
Серым покрывалом
Вечер пал на землю...
С дрожью в сердце малом
Жребий тьмы приемлю...
Труден путь над бездной
К неземному краю...
К вечной тайне звездной
Руки простираю!
***
Сердце, миг от вечности наследуй
В час, когда по зову бытия
Собрались на древнюю беседу
Звездный мрак, морской прибой и я!
АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ТИНЯКОВ
(ОДИНОКИЙ)
(1886-1934)
Родился в с. Богородицком Мценского уезда Орловсой губернии в крестьянской семье.
В 1903 г. окончил гимназию в Орле и уехал в Москву. Печатал свои стихи в различных изданиях. Тиняков подписывал свои стихи псевдонимом Одинокий, заимствованным из романа А. Стриндберга «Одинокий» (1903), по которому поэт в значительной мере строил свою жизнь. Кроме этого Тиняков подписывался еще многими псевдонимами: Куликовский, Чудаков, Чернохлебов и др.
Своими рецензиями стихи Тинякова удостоили В. Брюсов, К. Бальмонт, И. Бунин. Брюсова Тиняков до конца своей жизни считал своим учителем и буквально боготоворил его.
Через некоторое время Тиняков перебрался в Петербург. Там он стал вхож в салон Мережковских (где с интересом выслушивали его своеобразные толкования Талмуда и цитирования на память целых страниц из Канта), дружил с Б. Садовским, был знаком с В. Ходасевичем, А. Блоком, А. Ремизовым и многими писателями и поэтами, посещал «Бродячую собаку».
Постоянные метания Тинякова от политики к философии, от богоискательства к богохульничанию, показной цинизм и прославление в своем творчестве аморализма, периоды беспробудного пьянства, когда поэт опускался на самое дно, создали ему скандальную славу и окружили ореолом «проклятого поэта» на русский манер. В 1916 г. обнаружилось, что Одинокий, работая в либеральных газетах, одновременно тайно сотрудничал с черносотенной газетой «Земщина» и являлся членом Союза Михаила Архангела. Следствием этого стало то, что практически весь литературный мир Петербурга от него отвернулся.
После революции Тиняков некоторое время снова жил в Орле (1918-1919 гг.), работая в местных газетах, по слухам — даже был сотрудником ВЧК. Затем вернулся в Петроград, где до середины 20-х гг. продолжал печататься. В 1926 г. стал профессиональным нищим.
Некоторые исследователи склонны считать, что Тиняков, будучи сотрудником ВЧК, явился виновником ареста Н. Гумилева. Еще до ареста последнего, Одинокий написал стихотворение на смерть Гумилева.
Автор поэтических сборников — «Navis nigra» (Черный корабль) (М., «Гриф», 1912), «Треугольник. Вторая книга стихов 1912-1921 гг.» (Пг., 1922), «Ego sum qui sum» (Аз, есмь сущий): Третья книга стихов, 1921-1922 гг. (Л., 1924, на обл. — 1925), книг статей «Пролетарская революция и буржуазная культура» (Казань, 1920), «Русская литература и революция» (Орел, 1923).
Умер в 1934 г.
ВЛАДИМИР СЕРГЕЕВИЧ СОЛОВЬЕВ
(1858 – 1900)
В сне земном мы тени, тени…
В. Соловьев
Владимир Сергеевич Соловьев — выдающийся русский религиозный философ, поэт, публицист и критик. Сын известного историка Сергея Михайловича Соловьева. Окончил историко-филологический факультет Московского университета и защитил магистерскую, затем докторскую диссертации. В 1881 году, в связи с судом над народовольцами, убившими Александра II, публично выступил против смертной казни и вынужден был оставить преподавательскую работу, целиком посвятив себя научной и литературной деятельности.
Огромную роль в формировании Соловьева-философа и поэта сыграло состоявшееся в конце 1870-х годов близкое знакомство с Достоевским. Они вместе ездили в Оптину пустынь к старцу Амвросию. Соловьев послужил одним из прототипов Алеши и Ивана при написании «Братьев Карамазовых».
Христианско-платоническое миросозерцание Соловьева имело под собой глубокую мистико-поэтическую основу. Идеальную цель исторического и космического процесса Соловьев видел в «положительном всеединстве», при котором разъединенность исчезает на всех уровнях бытия и сознания. Облик «всеединства» виделся Соловьеву как воплощение вечной женственности, «действительно вместившей полноту добра и истины, а через них нетленное сияние красоты». В рамках его философии (и здесь он перекликается с Достоевским) красот — это реальная движущая сил, просветляющая человеческий мир.
Поэзия Соловьева, насыщенная символикой, неотделима от его философской мысли. Развивая традиции Тютчева, Фета и А. К. Толстого, Соловьев строил собственную — напряженную и самобытную — лирическую исповедь. Духовность его поэзии причудливо переплеталась со склонностью к юмору, к гротеску, к пародии, к иронии.
В поэзии Соловьева много тайнописи и аллегорий. Он оказал сильнейшее влияние на «младших» символистов, благодарно и творчески развивших его основные мотивы — вечной женственности, мировой души, катастрофических предчувствий, его учение о «теургической» и пророческой миссии искусств.
***
В сне земном мы тени, тени…
Жизнь — игра теней,
Ряд далеких отражений
Вечно светлых дней.
Но сливаются уж тени,
Прежние черты
Прежних ярких сновидений
Не узнаешь ты.
Серый сумрак предрассветный
Землю всю одел;
Сердцем вещим уж приветный
Трепет овладел.
Голос вещий не обманет.
Верь, проходит тень, —
Не скорби же: скоро встанет
Новый вечный день.
9 июня 1875
***
Хоть мы навек незримыми цепями
Прикованы к нездешним берегам,
Но и в цепях должны свершить мы сами
Тот круг, что боги очертили нам.
Все, что на волю высшую согласно,
Своею волей чуждую творит,
И под личиной вещества бесстрастной
Везде огонь божественный горит.
Между 29 июня и 28 октября 1875
***
Бескрылый дух, землею полоненный,
Себя забывший и забытый бог...
Один лишь сон — и снова, окрыленный,
Ты мчишься ввысь от суетных тревог.
Неясный луч знакомого блистанья,
Чуть слышный отзвук песни неземной, —
И прежний мир в немеркнувшем сиянье
Встает опять пред чуткою душой.
Один лишь сон — и в тяжком пробужденьи
Ты будешь ждать с томительной тоской
Вновь отблеска нездешнего виденья,
Вновь отзвука гармонии святой.
Июнь 1883
***
Бедный друг, истомил тебя путь,
Темен взор, и венок твой измят,
Ты войди же ко мне отдохнуть.
Потускнел, догорая, закат.
Где была и откуда идешь,
Бедный друг, не спрошу я, любя;
Только имя мое назовешь —
Молча к сердцу прижму я тебя.
Смерть и Время царят на земле, —
Ты владыками их не зови;
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.
18 сентября 1887
***
Милый друг, не верю я нисколько
Ни словм твоим, ни чувствам, ни глазам,
И себе не верю, верю только
В высоте сияющим звездам
Эти звезды мне стезею млечной
Насылают вечные мечты
И растят в пустыне бесконечной
Для меня нездешние цветы.
И меж тех цветов, в том вечном лете,
Серебром лазурным облита,
Как прекрасна ты, и в звездном свете
Как любовь свободна и чиста!
1892
***
Я добился свободы желанной,
Что манила вдали, словно клад, —
Отчего же с тоскою нежданной,
Отчего я свободе не рад?
Ноет сердце, и падают руки,
Все так тускло и глухо вокруг
С рокового мгновенья разлуки,
Мой жестокий, мой сладостный друг.
3 декабря 1892
***
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий —
Только отклик искаженный
Торжествующих созвучий?
Милый друг, иль ты не чуешь,
Что одно на целом свете —
Только то, что сердце к сердцу
Говорит в немом привете?
1892
КОНСТАНТИН ДМИТРИЕВИЧ БАЛЬМОНТ
(1867-1942)
…Мне открылось, что времени нет,
Что недвижны узоры планет,
Что бессмертие к смерти ведет,
Что за смертью бессмертие ждет.
К. Бальмонт
…только мимолетности я влагаю в стих.
К. Бальмонт
Константин Дмитриевич Бальмонт родился 3 (15) июня 1867 года в деревне Гумнищи Шуйского уезда Владимирской губернии. Отец, Дмитрий Константинович, служил в Шуйском уездном суде и земстве, пройдя путь от мелкого служащего в чине коллежского регистратора до мирового судьи, а затем до председателя уездной земской управы. Мать, Вера Николаевна, урожденная Лебедева, была образованной женщиной, и сильно повлияла на будущее мировоззрение поэта, введя его в мир музыки, словесности, истории.
В 1876-1883 годах Бальмонт учился в Шуйской гимназии, откуда был исключен за участие в антиправительственном кружке. Продолжил свое образование во Владимирской гимназии, затем в Москве в университете, и Демидовском лицее в Ярославле. В 1887 году за участие в студенческих волнениях был исключен из Московского университета и сослан в Шую. Высшего образования так и не получил, но благодаря своему трудолюбию и любознательности стал одним из самых эрудированных и культурных людей своего времени. Бальмонт ежегодно прочитывал огромное количество книг, изучил, по разным сведениям, от 14 до 16 языков, кроме литературы и искусства увлекался историей, этнографией, химией.
Стихи начал писать в детстве. Первая книга стихов «Сборник стихотворений» издана в Ярославле на средства автора в 1890 году. Молодой поэт после выхода книжки сжег почти весь небольшой тираж.
Решающее время в формировании поэтического мировоззрения Бальмонта — середина 1890-х годов. До сих пор его стихи не выделялись чем-то особенным среди поздненароднической поэзии. Публикация сборников «Под северным небом» (1894) и «В безбрежности» (1895), перевод двух научных трудов «История скандинавской литературы» Горна-Швейцера и «Истории итальянской литературы» Гаспари, знакомство с В. Брюсовым и другими представителями нового направления в искусстве, укрепили веру поэта в себя и свое особое предназначение. В 1898 году Бальмонт выпускает сборник «Тишина», окончательно обозначивший место автора в современной литературе.
Бальмонту суждено было стать одним из зачинателей нового направления в литературе — символизма. Однако среди «старших символистов» (Д. Мережковский, З. Гиппиус, Ф. Сологуб, В. Брюсов) и среди «младших» (А. Блок, Андрей Белый, Вяч. Иванов) у него была своя позиция, связанная с более широким пониманием символизма как поэзии, которая, помимо конкретного смысла, имеет содержание скрытое, выражаемое с помощью намеков, настроения, музыкального звучания. Из всех символистов Бальмонт наиболее последовательно разрабатывал импрессионистическую ветвь. Его поэтический мир — это мир тончайших мимолетных наблюдений, хрупких чувствований.
Предтечами Бальмонта в поэзии являлись, по его мнению, Жуковский, Лермонтов, Фет, Шелли и Э. По.
Широкая известность к Бальмонту пришла достаточно поздно, а в конце 1890-х он был скорее известен как талантливый переводчик с норвежского, испанского, английского и других языков.
В 1903 году вышел один из лучших сборников поэта «Будем как солнце» и сборник «Только любовь». А перед этим, за антиправительственное стихотворение «Маленький султан», прочитанное на литературном вечере в городской думе, власти выслали Бальмонта из Петербурга, запретив ему проживание и в других университетских городах. И в 1902 году Бальмонт уезжает за границу, оказавшись политическим эмигрантом.
Помимо почти всех стран Европы Бальмонт побывал в Соединенных Штатах Америки и Мексике и летом 1905 года вернулся в Москву, где вышли два его сборника «Литургия красоты» и «Фейные сказки».
На события первой русской революции Бальмонт откликается сборниками «Стихотворения» (1906) и «Песни мстителя» (1907). Опасаясь преследования поэт вновь покидает Россию и уезжает во Францию, где живет до 1913 года. Отсюда он совершает поездки в Испанию, Египет, Южную Америку, Австралию, Новую Зеландию, Индонезию, Цейлон, Индию.
Вышедшая в 1907 году книга «Жар -птица. Свирель славянина», в которой Бальмонт развивал национальную тему, не принесла ему успеха и с этого времени начинается постепенный закат славы поэта. Однако сам Бальмонт не сознавал своего творческого спада. Он остается в стороне от ожесточенной полемики между символистами, ведущейся на страницах «Весов» и «Золотого руна», расходится с Брюсовым в понимании задач, стоящих перед современным искусством, пишет по-прежнему много, легко, самозабвенно. Один за другим выходят сборники «Птицы в воздухе» (1908), «Хоровод времен» (1908), «Зеленый вертоград» (1909). О них с несвойственной ему резкостью отзывается А. Блок.
В мае 1913 года, после объявления амнистии в связи с трехсотлетием дома Романовых, Бальмонт возвращается в Россию и на некоторое время оказывается в центре внимания литературной общественности. К этому времени он — не только известный поэт, но и автор трех книг, содержащих литературно-критические и эстетические статьи: «Горные вершины» (1904), «Белые зарницы» (1908), «Морское свечение» (1910).
Перед Октябрьской революцией Бальмонт создает еще два по-настоящему интересных сборника «Ясень» (1916) и «Сонеты солнца, меда и луны» (1917).
Бальмонт приветствовал свержение самодержавия, однако события, последовавшие вслед за революцией, отпугнули его, и благодаря поддержке А. Луначарского Бальмонт получил в июне 1920 года разрешение на временный выезд за границу. Временный отъезд обернулся для поэта долгими годами эмиграции.
В эмиграции Бальмонт опубликовал несколько поэтических сборников: «Дар земле» (1921), «Марево» (1922), «Мое — ей» (1923), «Раздвинутые дали» (1929), «Северное сияние» (1931), «Голубая подкова» (1935), «Светослужение» (1936-1937).
Умер 23 декабря 1942 года от воспаления легких. Похоронен в местечке Нуази ле Гран под Парижем, где жил последние годы.
РОДНАЯ КАРТИНА
Стаи птиц. Дороги лента.
Повалившийся плетень.
С отуманенного неба
Грустно смотрит тусклый день.
Ряд берез, и вид унылый
Придорожного столба.
Как под гнетом тяжкой скорби,
Покачнулася изба.
Полусвет и полусумрак, —
И невольно рвешься вдаль,
И невольно давит душу
Бесконечная печаль.
1894
ЧЕЛН ТОМЛЕНЬЯ
Князю А. И. Урусову
Вечер. Взморье. Вздохи ветра.
Величавый возглас волн.
Близко буря. В берег бьется
Чуждый чарам черный челн.
Чуждый чистым чарам счастья,
Челн томленья, челн тревог,
Бросил берег, бьется с бурей,
Ищет светлых снов чертог.
Мчится взморьем, мчится морем,
Отдаваясь воле волн.
Месяц матовый взирает,
Месяц горькой грусти полн.
Умер вечер. Ночь чернеет.
Ропщет море. Мрак растет.
Челн томленья тьмой охвачен.
Буря воет в бездне вод.
1894
***
Тебя я хочу, мое счастье,
Моя неземная краса!
Ты — солнце во мраке ненастья,
Ты — жгучему сердцу роса!
Любовью к тебе окрыленный,
Я брошусь на битву с судьбой.
Как колос, грозой опаленный,
Склонюсь я во прах пред тобой.
За сладкий восторг упоенья
Я жизнью своей заплачу!
Хотя бы ценой исступленья —
Тебя я хочу!
1895
ВОСКРЕСШИЙ
Полуизломанный, разбитый,
С окровавленной головой,
Очнулся я на мостовой,
Лучами яркими облитой.
Зачем я бросился в окно?
Ценою страшного паденья
Хотел купить освобожденье
От уз, наскучивших давно.
Хотел убить змею печали,
Забыть позор минувших дней…
Но пять воздушных саженей
Моих надежд не оправдали.
И вдруг открылось мне тогда,
Что все, что сделал я, — преступно.
И было небо недоступно
И высоко, как никогда.
В себе унизив человека,
Я от своей ушел стези,
И вот лежал теперь в грязи,
Полурастоптанный калека.
И сквозь столичный шум и гул,
Сквозь этот грохот безучастный
Ко мне донесся звук неясный:
Знакомый дух ко мне прильнул.
И смутный шепот, замирая,
Вздыхал чуть слышно надо мной,
И был тот шепот — звук родной
Давно утраченного рая:
«Ты не исполнил свой предел,
Ты захотел успокоенья,
Но нужно заслужить забвенье
Самозабвеньем чистых дел.
Умри, когда отдашь ты жизни
Все то, что жизнь тебе дала,
Иди сквозь мрак земного зла
К небесной радостной отчизне.
Ты обманулся сам в себе
И в той, что льет теперь рыданья, —
Но это мелкие страданья.
Забудь. Служи иной судьбе.
Душой отзывною страдая,
Страдай за мир, живи с людьми,
И после — мой венец прими…»
Так говорила тень святая.
То смерть-владычица была,
Она являлась на мгновенье,
Дала мне жизни откровенье
И прочь — до времени — ушла.
И новый, лучший день, алея,
Зажегся для меня во мгле.
И, прикоснувшийся к земле,
Я встал с могуществом Антея.
1895
***
Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце
И синий кругозор.
Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце
И выси гор.
Я в этот мир пришел, чтоб видеть Море
И пышный цвет долин.
Я заключил миры в едином взоре,
Я властелин.
Я победил холодное забвенье,
Создав мечту мою.
Я каждый миг исполнен откровенья,
Всегда пою.
Мою мечту страданья пробудили,
Но я любим за то.
Кто равен мне в моей певучей силе?
Никто, никто.
Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце,
А если день погас,
Я буду петь… Я буду петь о Солнце
В предсмертный час!
1902
ЗАВЕТ БЫТИЯ
Я спросил у свободного ветра,
Что мне сделать, чтоб быть молодым.
Мне ответил играющий ветер:
«Будь воздушным, как ветер, как дым!»
Я спросил у могучего моря,
В чем великий завет бытия.
Мне ответило звучное море:
«Будь всегда полнозвучным, как я!»
Я спросил у высокого солнца,
Как мне вспыхнуть светлее зари.
Ничего не ответило солнце,
Но душа услыхала: «Гори!»
1902
***
Я — изысканность русской медлительной речи,
Предо мною другие поэты — предтечи,
Я впервые открыл в этой речи уклоны,
Перепевные, гневные, нежные звоны.
Я — внезапный излом,
Я — играющий гром,
Я — прозрачный ручей,
Я — для всех и ничей.
Переплеск многопенный, разорванно-слитный,
Самоцветные камни земли самобытной,
Переклички лесные зеленого мая —
Все пойму, все возьму, у других отнимая.
Вечно юный, как сон,
Сильный тем, что влюблен
И в себя и в других,
Я — изысканный стих.
1902
ХОЧУ
Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Из сочных гроздий венки свивать.
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с тебя сорвать!
Хочу я зноя атласной груди,
Мы два желанья в одно сольем.
Уйдите, боги! Уйдите, люди!
Мне сладко с нею побыть вдвоем!
Пусть будет завтра и мрак и холод,
Сегодня сердце отдам лучу.
Я буду счастлив! Я буду молод!
Я буду дерзок! Я так хочу!
1902
КИНЖАЛЬНЫЕ СЛОВА
I will speak daggers.
Hamlet*
Я устал от нежных снов,
От восторгов этих цельных
Гармонических пиров
И напевов колыбельных.
Я хочу порвать лазурь
Успокоенных мечтаний.
Я хочу горящих зданий,
Я хочу кричащих бурь!
Упоение покоя —
Усыпление ума.
Пусть же вспыхнет море зноя,
Пусть же в сердце дрогнет тьма.
Я хочу иных бряцаний
Для моих иных пиров.
Я хочу кинжальных слов
И предсмертных восклицаний!
1903
* Я буду говорить резко. Гамлет
ВОСПОМИНАНИЕ О ВЕЧЕРЕ В АМСТЕРДАМЕ
Медленные строки
О тихий Амстердам
С певучим перезвоном
Старинных колоколен!
Зачем я здесь — не там,
Зачем уйти не волен,
О тихий Амстердам,
К твоим церковным звонам,
К твоим, как бы усталым,
К твоим, как бы затонам,
Загрезившим каналам
С безжизненным их лоном,
С закатом запоздалым,
И ласковым и алым,
Горящим здесь и там,
По этим сонным водам,
По сумрачным мостам,
По окнам и по сводам
Домов и колоколен,
Где, преданный мечтам,
Какой-то призрак болен,
Упрек сдержать не волен,
Тоскует с долгим стоном
И вечным перезвоном
Поет и здесь и там…
О тихий Амстердам!
О тихий Амстердам!
1903
***
Мой друг, есть радость и любовь,
Есть все, что будет вновь и вновь,
Хотя в других сердцах, не в наших.
Но, милый брат, и я и ты —
Мы только грезы Красоты,
Мы только капли в вечных чашах
Неотцветающих цветов,
Непогибающих садов.
1903
Я НЕ ЗНАЮ МУДРОСТИ
Я не знаю мудрости, годной для других,
Только мимолетности я влагаю в стих.
В каждой мимолетности вижу я миры,
Полные изменчивой радужной игры.
Не кляните, мудрые. Что вам до меня?
Я ведь только облачко, полное огня.
Я ведь только облачко. Видите: плыву.
И зову мечтателей… Вас я не зову!
1903
ОСЕНЬ
Осень. Мертвый простор. Углубленные грустные дали.
Звершительный ропот шуршащих листвою ветров.
Для чего не со мной ты, о друг мой, в ночах, в их печали?
Столько звезд в них сияет в предчувствии зимних снегов.
Я сижу у окна. Чуть дрожат беспокойные ставни.
И в трубе без конца, без конца — звуки чьей-то мольбы.
На лице у меня поцелуй — о, вчерашний, недавний.
По лесам и полям протянулась дорога судьбы.
Далеко, далеко по давнишней пробитой дороге,
Заливаясь, поет колокольчик, и тройка бежит.
Старый дом опустел. Кто-то бледный стоит на пороге.
Этот плачущий — кто он? Ах, лист пожелтевший шуршит.
Этот лист, этот лист… Он сорвался, летит, упадает…
Бьются ветки в окно. Снова ночь. Снова день. Снова ночь.
Не могу я терпеть. Кто же там так безумно рыдает?
Замолчи. О, молю! Не могу, не могу я помочь.
Это ты говоришь? Сам с собой — и себя отвергая?
Колокольчик, вернись. С привиденьями страшно мне быть.
О, глубокая ночь! О, холодная осень! Немая!
Непостижность судьбы: расставаться, страдать и любить.
1908
ПРОЩАЙ
Мне жаль. Бледнеют лепестки.
Мне жаль. Кругом все меньше света.
Я вижу: в зеркале реки
Печаль в туманности одета.
Зажглась вечерняя звезда —
И сколько слез в ее мерцаньях.
Прощай. Бездонно. Навсегда.
Застынь звездой в своих рыданьях.
1908
ВОЗГЛАС БОЛИ
Я возглас боли, я крик тоски.
Я камень, павший на дно реки.
Я тайный стебель подводных трав.
Я бледный облик речных купав.
Я легкий призрак меж двух миров.
Я сказка взоров. Я взгляд без слов.
Я знак заветный, — и лишь со мной
Ты скажешь сердцем: «Есть мир иной».
1908
МИНУТА
Хороша эта женщина в майском закате,
Шелковистые пряди волос в ветерке,
И горенье желанья в цветах, в аромате,
И далекая песня гребца на реке.
Хороша эта дикая вольная воля:
Протянулась рука, прикоснулась рука,
И сковала двоих — на мгновенье, не боле, —
Та минута любви, что продлится века.
1921
«ВЕСЫ»
«История «Весов» может быть признана историей русского символизма в его главном русле», — писал Н. Гумилев. Шесть лет подряд — с 1904 по 1909 — выходил в Москве ежемесячник, идейным вдохновителем которого до конца 1908 года был В. Брюсов. Журнал получил название по имени зодиакального знака, ближайшего к созвездию Скорпиона, которым было наречено символистское книгоиздательство. И «Скорпион», и «Весы» финансировал математик и переводчик С. Поляков.
Русский символизм, в середине 1890-х делавший первые робкие шаги, в 1902-1903 годах превратился из маленького ручейка в полноводную реку. Новое течение уже не было в читательском сознании связано только с именами Брюсова, З. Гиппиус, Ф. Сологуба и К. Бальмонта. Заявили о себе Андрей Белый, Вяч. Иванов и А. Блок. Но Брюсов по-прежнему претендовал определять сегодняшний и завтрашний день словесности, и новый журнал первоначально был призван сплотить писателей вокруг одного из родоначальников символизма.
В первые пять лет существования «Весов» Брюсов осуществлял, можно сказать, абсолютное руководство всей их деятельностью: он не только писал программные статьи, отбирал публикации, формировал состав номеров, но даже регулярно вникал в частности и нюансы повседневного редактирования.
В 1904-1905 годах журнал старался выдержать облик исключительно критико-библиографического ежемесячника, хотя в заданные рамки с трудом вписывались эссеистские работы Вяч. Иванова, Белого, Бальмонта.
«Весы», при видимом идейном плюрализме своего руководителя, были едва ли не первым периодическим изданием в России, полностью исключившим печатание художественных произведений чуждых литературных направлений и, как это ни парадоксально, изданием, стремившимся к тому, чтобы авторы даже по частным вопросам высказывали мнения, созвучные брюсовскому.
В январе 1906 года у «Весов» появился конкурент в лице журнала «Золотое руно», главным идеологом которого стал Вяч. Иванов. «Руно», ставшее в 1907 году откровенной оппозицией «Весам», с первых номеров печатало стихи и художественную прозу. С 1906 года и в «Весах» появились все жанры художественной литературы: стихотворения, драмы, рассказы, повести и даже романы.
В 1909 году, когда Брюсов отошел от руководства журналом и фактическое кураторство над «Весами» осуществлял секретарь редакции М. Ликиардопуло, журнал стал придерживаться взглядов, позволяющих его авторам высказывать на страницах издания мнения, не совпадающие с точкой зрения редакции. Но многие авторы и участники издания «Весов» отдалились от журнала. Главной же причиной закрытия журнала была организация осенью 1909 года в Петербурге нового журнала «Аполлон», полного свежих, молодых сил.
В своем предпоследнем номере «Весы» (№ 10-11, 1909) прощались с читателями поэтическим «парадом» из произведений К. Бальмонта, Ю. Балтрушайтиса, А. Блока, В. Брюсова, Андрея Белого, М. Волошина, З. Гиппиус, М. Кузмина, Вяч. Иванова, Ф. Сологуба и других известных поэтов, большинство из которых и раньше печатали свои произведения на страницах журнала.
На протяжении всех лет существования журнала его оформлению уделялось особое значение. У каждого номера была своя индивидуальная обложка, в большинстве выпусков помещались заставки, виньетки, репродукции картин известных русских и иностранных художников-модернистов — Л. Бакста, К. Сомова, Н. Феофилактова, Н. Сапунова, С. Судейкина, Е. Кругликовой и др.
«СКОРПИОН»
Символистское издательство, основанное в 1899 г. С. Поляковым, В. Брюсовым и Ю. Балтрушайтисом. Находилось в самом центре Москвы, на углу Ильинки и Юшкова переулка. Название для издательства придумал К. Бальмонт.
Книгоиздательская политика «Скорпиона» строилась в двух планах: с одной стороны, существовал уже известный спрос на специфически «декадентскую» книгу, а с другой — было стремление сформировать собственную аудиторию, постепенно приучающуюся к «новому искусству». В предисловии к первому каталогу принципы издательства были сформулированы так: «Книгоиздательство «Скорпион» имеет в виду преимущественно художественные произведения, а также область истории литературы и эстетической критики. Желая стать вне существующих литературных партий, оно охотно принимает в число своих изданий все, где есть поэзия, к какой бы школе ни принадлежал автор. Но оно избегает всякой пошлости <...> Широкое место отводит «Скорпион» изданию переводов тех авторов, которые служат так называемому «новому искусству» <...> Пора дать читателям возможность составить самостоятельное мнение о новых течениях в литературе. <...> Рядом с этим «Скорпион» издает и произведения русских авторов, работающих в том же направлении». И на первых порах действительно произведения писателей европейского модернизма, русских символистов и историко-литературные работы имели для «Скорпиона» одинаково существенное значение, хотя и не были представлены равноправно. Включение иностранной литературы в репертуар издательства было обязательным, поскольку обозначало европейский контекст русского символизма.
Первым изданием, выпущенным «Скорпионом» в марте 1900 г., стала драма Г. Ибсена «Когда мы, мертвые, восстанем» в переводе С. Полякова и Ю. Балтрушайтиса. (Пьесу поставил Московский художественный театр, она имела успех, и, единственная из всех книг «Скорпиона», была переиздана.)
Как позже вспоминал Брюсов — «Скорпион» сделался быстро центром, который объединил всех, кого можно считать деятелями нового искусства, и... сблизил московскую группу (я, Бальмонт и вскоре присоединившийся к нам Андрей Белый) с группой старших деятелей, петербургскими писателями, объединенными в свое время «Северным вестником» (Мережковский, Гиппиус, Сологуб, Минский и др.)»
Финансовую поддержку издательству оказывали купеческие семьи Поляковых, Морозовых и Филипповых.
«Скорпион» не был академическим издательством, не имел он и коммерческого успеха. Тиражи книг, выпускаемых «Скорпионом», редко достигали нескольких сотен экземпляров. И все же книги, изданные под маркой «Скорпиона», с изящно выполненными в стиле «модерн» обложками (с издательством сотрудничали не только художники «Мира искусства» — Бакст, Сомов, но и В. Борисов-Мусатов, а также москвичи М. Дурнов, Н. Феофилактов и др.) способствовали тому, что символизм из предмета насмешек начал постепенно становиться общепризнанным фактом литературной и художественной жизни России. Бесспорной заслугой «Скорпиона» и его создателей также является объединение русского символизма в единое движение.
Среди авторов, изданных «Скорпионом» были многие русские поэты и писатели — А. Блок, Вяч. Иванов, А. Добролюбов, Л. Зиновьева-Аннибал, Андрей Белый, И. Коневской, В. Брюсов, К. Бальмонт, И. Бунин, З. Гиппиус, М. Кузмин, Н. Гумилев, в переводах выходили произведения Ницше, Пшибышевского, Гамсуна, Стриндберга, Гауптмана, Уайльда, Верхарна, По и др.
Издательство выпускало также свой альманах («Северные цветы») и журнал («Весы»).
Приблизительно с 1913 г. деятельность издательства сходит на нет. Последняя изданная книга — «Поэзия как волшебство» Бальмонта вышла в 1915 г. (на обложке — 1916). Последнее же из документальных свидетельств о существовании «Скорпиона» относится к августу 1918 года.
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВИЧ ИВАНОВ
(1866-1949)
Нищ и светел, прохожу я и пою, —
Отдаю вам светлость щедрую мою.
В. Иванов
...Учитель мудрый, светлый вождь...
Г. Чулков
Родился в Москве 16 (28) февраля 1866 г. в семье мелкого служащего. Пяти лет лишился отца и воспитывался матерью, привившей ребенку глубокую веру в Бога и любовь к поэзии.
Учился в 1-й московской гимназии (1875 –1884), которую закончил с золотой медалью. Очень рано обнаружил склонность к изучению языков — в двенадцать лет Иванов самостоятельно начал изучать древнегреческий язык и свое увлечение античностью сохранил на всю жизнь. Впоследствии он свободно будет владеть многими языками, в т.ч. немецким, французским, итальянским, латынью. (Современники отмечал невероятную эрудированность Иванова и строгую структурированность его гуманитарных знаний).
Гимназические годы Иванова не были безоблачными — семья обеднела, и будущий поэт давал много частных уроков. Лет в четырнадцать в Вячеславе внезапно проснется атеист. В это же время Иванов увлекается революционными идеями. Духовный кризис, вызванный исчезновением веры в Бога, приведет через несколько лет к попытке самоубийства.
В 1884 г. он поступает на историко-филологический факультет Московского университета, где два года изучает историю под руководством П.Г. Виноградова. Затем по его рекомендации для продолжения образования в 1886 г. Иванов вместе с женой уезжает в Берлин.
В Берлине в течение последующих пяти лет он изучает экономико-юридические проблемы римской истории под руководством знаменитого историка античности Т. Моммзена. После окончания курса (1891 г.) Иванов пишет на латыни диссертацию о государственных откупах в Древнем Риме («De societatibus vectigalium publicorum populi Romani», появилась в печати лишь в 1911 г.) В это время он живет в Париже, а затем в Лондоне. С 1892 г. с женой и дочерью поселяется в Риме, а затем — во Флоренции, где изучает памятники античной культуры. Много путешествует (Египет, Греция, Палестина), иногда наезжая в Россию. В 1896 г. Иванов представляет свою диссертацию Моммзену, и тем самым завершает образование (не сдавая устного экзамена на ученую степень).
Значительное влияние на мировоззрение Иванова оказало знакомство в 1890-е гг. с немецкой и русской философией, в частности с идеями Ф. Ницше (дионисийское и аполлоническое начала), Шопенгауэра, В. Соловьева и Хомякова. В последствии ницшеанскому культу антихристианства и волюнтаризма Иванов противопоставит вечные христианские ценности.
В июле 1893 г. в Риме Иванов знакомится с Л.Д. Зиновьевой-Аннибал, ради которой в 1895 г. оставляет жену и дочь. Сам Иванов впоследствии отмечал, что именно благодаря этой встрече в нем «впервые раскрылся и осознал себя вольно и уверенно поэт».
В 1896 г. Иванов официально разводится с первой женой. Зиновьева также начинает бракоразводный процесс, который осложняется требованием ее супруга оставить ему всех трех детей (будущих пасынков и падчерицы Иванова). В ожидании юридического расторжения брака Зиновьева и Иванов, скрывая свою связь, вынуждены были скитаться по Италии, Франции, Англии и Швейцарии. В начале 1899 г. Зиновьева получила развод, и они обвенчались с Ивановым в греческой православной церкви в Ливорно.
Летом 1900 г. он вместе с Зиновьевой посещает в Петербурге В. Соловьева (первое их знакомство состоялось в 1896 г.).
Несмотря на то, что стихи Иванов писал еще с детства, впервые они были опубликованы в 1898-1899 гг. по рекомендации В. Соловьева в «Журнале Министерства Народного Просвещения», «Cosmopolis» и «Вестнике Европы», и остались практически незамеченными.
Первый сборник стихотворений «Кормчие звезды» вышел на средства автора в Петербурге в 1903 г. Критика устанавливает за Ивановым репутацию «поэта для избранных». Одновременно Иванов продолжает разрабатывать свои философско-религиозные исследования, связанные с античностью. Весной 1903 г. в Высшей русской школе общественных наук в Париже Иванов читает курс лекций об античном дионисийстве. Здесь же на курсах Иванов знакомится с В.Я. Брюсовым. Летом 1904 г. Иванов с женой гостят в кругу московских символистов, где поэт быстро приобретает заслуженный авторитет. В Москве он знакомится с Андреем Белым, К. Бальмонтом, Ю. Балтрушайтисом, а в Петербурге — с Д. Мережковским, 3. Гиппиус и А. Блоком.
В 1904 г. Ивановым написана трагедия «Тантал», а в Москве выходит «вторая книга лирики» Иванова — «Прозрачность», с воодушевлением встреченная символистами. В 1904 г. написаны статьи «Поэт и чернь», «Ницше и Дионис», «Копье Афины», «Новые маски».
По предложению Мережковского в журнале «Новый путь» (позднее «Вопросы жизни») Иванов публикует свои парижские чтения о дионисийстве — «Эллинская религия страдающего бога» (1904-1905).
Поэт начинает активно сотрудничать в московских «Весах», надеясь сделать их рупором нового религиозного теургического искусства. Но в дальнейшем, на предложение Брюсова помочь в редактировании «Весов», Иванов отвечает отказом, считая, что журнал более не отражает позиции единого и цельного символистского движения.
Считая, что центром литературных событий становится Петербург, Иванов по возвращении в Россию летом 1905 г. поселяется там, на Таврической ул., 25, в знаменитой «башне», которая стала, пожалуй, самым известным столичным литературным салоном. С осени 1905 г. на «башне» проводятся литературные «среды». На них побывал весь цвет литературно-художественной и интеллектуальной России — среди завсегдатаев были Гиппиус и Мережковский, А. Блок, Андрей Белый, Федор Сологуб, В. Розанов, Г. Чулков, М. Добужинский, К. Сомов, В. Комиссаржевская, В. Мейерхольд, М. Кузмин, С. Судейкин и многие другие. Атмосфера своеобразного «жизнестроительства», культивируемого на «башне», соединявшая артистические импровизации и сократические диалоги («Вечера Гафиза»), поэтические чтения и мистицизм (вплоть до спиритических сеансов) не только отражала творческие искания Иванова, но и стимулировала его к обретению культурологического синтеза в собственном творчестве.
В 1907 г. выходит третий поэтический сборник Иванова «Эрос», ставший результатом «романа», развивавшегося в августе-сентябре 1906 г. между Ивановым и С. Городецким.
На лето чета Ивановых уезжает в деревню Загорье (Могилевской губернии). Там 17 октября 1907 г. скоропостижно умирает от скарлатины Л.Д. Зиновьева. Их брачный и творческий союз распался, что стало для поэта переломным моментом в жизни.
Через два с половиной года Иванов начинает жить со своей падчерицей (дочерью Зиновьевой от первого брака) В. К. Шварсалон, а летом 1913 г. женится на ней.
Своеобразным итогом жизни на «башне» явились два тома стихов «Cor ardens» (лат. «Сердце Пламенеющее»), вышедших в 1911 и 1912 гг., а также книга стихов «Нежная тайна» (СПб., 1912).
В первое десятилетие нового века Иванов принимает активное участие в работе Петербургского религиозно-философского общества, сотрудничает в журналах «Весы», «Золотое руно», «Труды и дни», «Русская мысль», «Аполлон» и др. В 1907-1910 гг. организовывает собственное издательство «Оры» и выпускает альманах «Цветник Ор». В 1910 -1911 гг. преподает историю древнегреческой литературы на Высших женских курсах.
После почти двухлетнего пребывания в Швейцарии и Риме Иванов и В. Шварсалон возвращаются со своим годовалым сыном Дмитрием в Россию и поселяются в 1913 г. в Москве. Здесь Иванов сближается с кругом лиц, группировавшихся вокруг издательства «Путь»: В.Ф. Эрном, П.А. Флоренским, С.Н. Булгаковым, М.О. Гершензоном, знакомится с композитором А.Н. Скрябиным. В это же время он много работает над переводами Алкея, Сафо (1914), Петрарки (1915). Едва ли не большую славу Иванову, не как поэту, а как одному из главных теоретиков русского религиозного символизма, принесли сборники его разнообразных статей по вопросам религии, философии, эстетики и культуры: «По звездам» (1909), «Борозды и межи» (1916), «Родное и вселенское» (1917); сюда же примыкает и «Переписка из двух углов» (1921).
Уже в 1905 г. Иванов определяет духовный кризис европейской культуры как «кризис индивидуализма», которому должна противостоять религиозная, «органическая эпоха» будущего, возрожденная прежде всего в лице России. Функцию религиозного обновления человечества, по представлению Иванова, берет на себя христианство. Если в работах 1903 -1907 гг. дионисийские и христианские символы переплетаются равноправно, то с 1907 г. дионисийская идея теряет у него всякую самостоятельную роль.
Иванов переходит к размышлениям о религиозно-мистической судьбе человечества, мировой истории и России (создает мелопею — сложную многочастную композицию «Человек», 1915-1919; Париж, 1939). В поэме «Младенчество» (1913-1918; Пг., 1918), написанной не без полемики с блоковским «Возмездием», поэт через житейскую мудрость вновь возвращается к блаженным годам своего детства, овеянного романтикой древней любви и божественной вечности.
До своего окончательного отъезда за границу (1924) Иванов еще раз возвращается к поэзии и драматургии. Стихотворный цикл «Песни смутного времени» (1918) отразил неприятие Ивановым внерелигиозного характера русской революции. В 1919 г. он издает трагедию «Прометей», а в 1923 г. заканчивает музыкальную трагикомедию «Любовь - Мираж».
После событий 1917 года первое время Иванов пытался сотрудничать с новой властью. В 1918-1920 гг. он являлся председателем историко-театральной секции ТЕО Наркомпроса, читал лекции, вел занятия в секциях Пролеткульта. В это же время он принимает участие в деятельности издательства «Алконост» и журнала «Записки мечтателей», пишет «Зимние сонеты».
В 1920 г. после смерти от туберкулеза В. Шварсалон и неудачной попытки получить разрешение на выезд за границу, Иванов с дочерью и сыном уезжает на Кавказ, затем в Баку, куда был приглашен профессором кафедры классической филологии. В 1921 г. он защищает здесь докторскую диссертацию, по которой издает книгу «Дионис и прадионисийство» (Баку, 1923).
В 1924 г. Иванов приезжает в Москву, где вместе с А. Луначарским произносит в Большом театре юбилейную речь о Пушкине.
В конце августа этого же года он навсегда покидает Россию и поселяется с сыном и дочерью в Риме. До 1936 г. он сохраняет советское гражданство, которое не дает ему возможности устроиться на государственную службу. Иванов не печатается в эмигрантских журналах, стоит в стороне от общественно-политической жизни.
Не принимая политики воинствующего атеизма и оставаясь верным себе, Иванов, по примеру В. Соловьева, 17 марта 1926 г. принимает католичество, не отрекаясь (по специальному, с трудом добытому разрешению) от православия. В 1926-1931 гг. он занимает место профессора в Колледжио Борромео в Павии. В 1934 г. Иванов был вынужден отказаться от преподавания в университете и переехал в Рим, где и жил до конца своих дней.
Вяч. Иванов единственный, пожалуй, из всех русских символистов практически до конца своих дней сохранил верность этому течению. Даже в 1936 г., признавая кончину европейского символизма, каким он его знал, тут же подтверждает возвращение, пусть и в другой форме, — «вечного символизма».
В последние десятилетия наблюдается относительный спад его творчества. В 1924 г. он создает «Римские сонеты», а в 1944 г. — цикл из 118 стихотворений «Римский дневник», вошедший в подготовленное им, но изданное посмертно итоговое собрание стихов «Свет вечерний» (Оксфорд, 1962). После смерти Иванова осталась незаконченной начатая им еще в 1928 г. 5-я книга прозаической «поэмы» «Повесть о Светомире-царевиче». В последние годы Иванов продолжает публиковать в иностранных изданиях свои отдельные статьи и работы. В 1932 г. он издает монографию на немецком языке «Достоевский. Трагедия – миф – мистика». В 1936 г. для энциклопедического словаря Трекани Иванов на итальянском языке пишет статью «Символизм». Затем для других итальянских изданий: «Форма зиждущая и форма созижденная» (1947) и «Лермонтов» (1958). В последних двух статьях он возвращается к размышлениям о Софии (Мировая Душа, Божественная Премудрость) в контексте мировой и русской культуры. В 1948 г. по заказу Ватикана он работает над вступлением и примечаниями к Псалтири.
В последние годы жизни вел уединенный образ жизни, встречаясь лишь с несколькими близкими ему людьми, среди которых была чета Мережковских.
«БАШНЯ»
Под таким названием вошла в историю символизма и всего серебряного века петербургская квартира Вяч. Иванова, располагавшаяся в эркере седьмого этажа дома 25 по Таврической улице (ныне — д. 35), неподалеку от Таврического дворца. Именно в ней, в оранжевой круглой комнате, начиная с осени 1905 г. проходили знаменитые «среды». Ближе к полуночи в «башню» съезжалась самая разнообразная публика — ученые, поэты, писатели, революционеры, артисты, художники, духовенство. На «башне» побывал весь цвет художественной и интеллектуальной мысли России того времени: Мережковские, А. Блок, Андрей Белый, Федор Сологуб, Г. Чулков, А. Луначарский, В. Мейерхольд, М. Добужинский, М. Волошин, Анна Ахматова, В. Брюсов и многие другие. Продолжительное время в квартире Ивановых жили М. Кузмин и И. фон Гюнтер.
«Башенные среды» у Вяч. Великолепного начинались с чтения докладов на различные темы — религиозные, литературные, политические, оккультные. Поэты и писатели читали свои произведения. Присутствующие на собраниях обсуждали услышанное, спорили. Председателем этих собраний на протяжении трех лет был Н. Бердяев.
Революционные волнения, потрясавшие Россию в то время, частично затрагивали и обитателей «башни», хотя споры, протекавшие там, носили характер скорее абстрактно-академический. Однажды во время собрания, полиция произвела на «башне» обыск, по словам Н. Бердяева, «произведший сенсацию. У каждой двери стояли солдаты с ружьями. Целую ночь всех переписывали.»
Именно на «башне» проходили «Вечера Гафиза», а также первые заседания «Общества ревнителей художественного слова». В конце 1909 г. собрания на «башне» были перенесены в редакцию журнала «Аполлон».
РУССКИЙ УМ
Своеначальный, жадный ум, —
Как пламень, русский ум опасен
Так он неудержим, так ясен,
Так весел он — и так угрюм.
Подобный стрелке неуклонной,
Он видит полюс в зыбь и муть,
Он в жизнь от грезы отвлеченной
Пугливой воле кажет путь.
Как чрез туманы взор орлиный
Обслеживает прах долины,
Он здраво мыслит о земле,
В мистической купаясь мгле.
1890
ЛЮБОВЬ
Мы — два грозой зажженные ствола,
Два пламени полуночного бора;
Мы — два в ночи летящих метеора,
Одной судьбы двужалая стрела!
Мы — два коня, чьи держит удила
Одна рука, — одна язвит их шпора;
Два ока мы единственного взора,
Мечты одной два трепетных крыла.
Мы — двух теней скорбящая чета
Над мрамором божественного гроба,
Где древняя почиет Красота.
Единых тайн двугласные уста,
Себе самим мы — Сфинкс единый оба.
Мы — две руки единого креста.
1901
ДУХ
Над бездной ночи Дух, горя,
Миры водил Любви кормилом;
Мой дух, ширяясь и паря,
Летал во сретенье светилам.
И бездне — бездной отвечал;
И твердь держал безбрежным лоном;
И разгорался, и звучал
С огнеоружным легионом.
Любовь, как атом огневой,
Его в пожар миров метнула;
В нем на себя Она взглянула —
И в Ней узнал он пламень свой.
<1902>
ДОЛИНА – ХРАМ
Звезда зажглась над сизой пеленой
Вечерних гор. Стран утренних вершины
Встают, в снегах, убелены луной.
Колокола поют на дне долины.
Отгулы полногласны. Мглой дыша,
Тускнеет луг. Священный сумрак веет.
И дольняя звучащая душа,
И тишина высот — благоговеет.
1904
ОСЕНЬ
Чтo лист упавший — дар червонный;
Чтo взгляд окрест — багряный стих…
А над парчою похоронной
Так облик смерти ясно-тих.
Так в золотой пыли заката
Отрадно изнывает даль;
И гор согласных так крылата
Голуботусклая печаль.
И месяц белый расцветает
На тверди призрачной — так чист!..
И, как молитва, отлетает
С немых дерев горящий лист…
1905
НИЩ И СВЕТЕЛ
Млея в сумеречной лени, бледный день
Миру томный свет оставил, отнял тень.
И зачем-то загорались огоньки,
И текли куда-то искорки реки.
И текли навстречу люди мне, текли...
Я вблизи тебя искал, ловил вдали.
Вспоминал: ты в околдованном саду...
Но твой облик был со мной, в моем бреду.
Но твой голос мне звенел — манил, звеня...
Люди встречные глядели на меня.
И не знал я: потерял иль раздарил?
Словно клад свой в мире светлом растворил,
Растворил свою жемчужину любви...
На меня посмейтесь, дальние мои!
Нищ и светел, прохожу я и пою, —
Отдаю вам светлость щедрую мою.
20 сентября 1906
ПЕЧАТЬ
Неизгладимая печать
На два чела легла.
И двум — один удел: молчать
О том, что ночь спряла.
Что из ночей одна спряла.
Спряла и распряла.
Двоих сопряг одним ярмом
Водырь глухонемой,
Двоих клеймил одним клеймом
И метил знаком: Мой.
И стал один другому — Мой...
Молчи! Навеки — Мой.
28 сентября 1906
ЗОДЧИЙ
Я башню безумную зижду
Высоко над мороком жизни.
Где трем нам представится вновь,
Что в древней светилось отчизне,
Где нами прославится трижды
В единственных гимнах любовь.
Ты, жен осмугливший ланиты,
Ты, выжавший рдяные грозды
На жизненность девственных уст,
Здесь конницей многоочитой
Ведешь сопряженные звезды
Узлами пылающих узд.
Бог Эрос, дыханьем надмирным
По лирам промчись многострунным.
Дай ведать восторги вершин
Прильнувшим к воскрыльям эфирным,
И сплавь огнежалым Перуном
Три жертвы в алтарь триедин!
9 октября 1906
ЛЕТА
Страстной чредою крестных вех,
О сердце, был твой путь унылый!
И стал безлирным голос милый,
И бессвирельным юный смех.
И словно тусклые повязки
Мне сделали безбольной боль;
И поздние ненужны ласки
Под ветерком захолмных воль.
В ночи, чрез терн, меж нами Лета
Прорыла тихое русло,
И медлит благовест рассвета
Так погребально и светло.
17 октября 1906
РОПОТ
Твоя душа глухонемая
В дремучие поникла сны,
Где бродят, заросли ломая,
Желаний темных табуны.
Принес я светоч неистомный
В мой звездный дом тебя манить,
В глуши пустынной, в пуще дремной
Смолистый сев похоронить.
Свечу, кричу на бездорожье,
А вкруг немеет, зов глуша,
Не по-людски и не по-божьи
Уединенная душа.
1906
УЛОВ
Обнищало листье златое.
Просквозило в сенях осенних
Ясной синью тихое небо.
Стала тонкоствольная роща
Иссеченной церковью из камня;
Дым повис меж белыми столпами;
Над дверьми сквозных узoрочий
Зaвесы — что рыбарей Господних
Неводы, раздранные ловом, —
Что твои священные лохмотья
У преддверий белого храма,
Золотая, нищая песня!
Сентябрь 1907
МЕРТВАЯ ЦАРЕВНА
Помертвела белая поляна,
Мреет бледно призрачностью снежной.
Высоко над пологом тумана
Алый венчик тлеет зорькой нежной.
В лунных льнах, в гробу лежит царевна;
Тусклый венчик над челом высоким...
Месячно за облаком широким, —
А в душе пустынно и напевно...
<1907>
МОЛЧАНИЕ
Л. Д. Зиновьевой-Аннибал
В тайник богатой тишины
От этих кликов и бряцаний,
Подруга чистых созерцаний,
Сойдем — под своды тишины,
Где реют лики прорицаний,
Как радуги в луче луны.
Прильнув к божественным весам
В их час всемирного качанья,
Откроем души голосам
Неизреченного молчанья!
О, соизбранница венчанья,
Доверим крылья небесам!
Души глубоким небесам
Порыв доверим безглагольный!
Есть путь молитве к чудесам,
Сивилла со свечою смольной!
О, предадим порыв безвольный
Души безмолвным небесам!
Между 1904 и 1907
НА БАШНЕ
Л. Д. Зиновьевой-Аннибал
Пришелец, на башне притон я обрел
С моею царицей — Сивиллой,
Над городом-мороком — смурый орел
С орлицей ширококрылой.
Стучится, вскрутя золотой листопад,
К товарищам ветер в оконца:
«Зачем променяли свой дикий сад
Вы, дети-отступники Солнца,
Зачем променяли вы ребра скал,
И шепоты вещей пещеры,
И ропоты моря у гордых скал,
И пламенноликие сферы —
На тесную башню над городом мглы?
Со мной, на родные уступы!..»
И клекчет Сивилла: «Зачем орлы
Садятся, где будут трупы?»
Между 1905 и 1907
МЕДНЫЙ ВСАДНИК
В этой призрачной Пальмире,
В этом мареве полярном,
О, пребудь с поэтом в мире,
Ты, над взморьем светозарным
Мне являвшаяся дивной
Ариадной, с кубком рьяным,
С флейтой буйно-заунывной
Иль с узывчивым тимпаном, —
Там, где в гроздьях, там, где в гимнах
Рдеют Вакховы экстазы...
В тусклый час, как в тучах дымных
Тлеют мутные топазы,
Закружись стихийной пляской
С предзакатным листопадом
И под сумеречной маской
Пой, подобная менадам!
В желто-серой рысьей шкуре,
Увенчавшись хвоей ельной,
Вихревейной взвейся бурей,
Взвейся вьюгой огнехмельной!..
Ты стоишь, на грудь склоняя
Лик духовный, лик страдальный.
Обрывая и роняя
В тень и мглу рукой печальной
Лепестки прощальной розы,
И в туманные волокна,
Как сквозь ангельские слезы,
Просквозили розой окна —
И потухли... Всё смесилось,
Погасилось в волнах сизых...
Вот — и ты преобразилась
Медленно... В убогих ризах
Мнишься ты в ночи Сивиллой...
Что, седая, ты бормочешь?
Ты грозишь ли мне могилой?
Или миру смерть пророчишь?
Приложила перст молчанья
Ты к устам — и я, сквозь шепот,
Слышу медного скаканья
Заглушенный тяжкий топот...
Замирая, кликом бледным
Кличу я: «Мне страшно, дева,
В этом мороке победном
Медноскачущего Гнева...»
А Сивилла: «Чу, как тупо
Ударяет медь о плиты...
То о трупы, трупы, трупы
Спотыкаются копыта...»
Между 1905 и 1907
СФИНКСЫ НАД НЕВОЙ
Волшба ли ночи белой приманила
Вас маревом в полон полярных див,
Два зверя-дива из стовратных Фив?
Вас бледная ль Изида полонила?
Какая тайна вам окаменила
Жестоких уст смеющийся извив?
Полночных волн немеркнущий разлив
Вам радостней ли звезд святого Нила?
Так в час, когда томят нас две зари
И шепчутся лучами, дея чары,
И в небесах меняют янтари, —
Как два серпа, подъемля две тиары,
Друг другу в очи — девы иль цари —
Глядите вы, улыбчивы и яры.
18 мая 1907
НЕВЕДОМОЕ
Осень... Чуть солнце над лесом привстанет —
Киноварь вспыхнет, зардеет багрец.
По ветру гарью сладимой потянет...
Светлый проглянет из облак борец:
Озимь живая, хмурая ель,
Стлань парчевая — бурая прель...
Солнце в недолгом боренье стомится —
Кто-то туманы прядет да прядет,
Бором маячит, болотом дымится,
Логом струится, лугом бредет,
По перелесьям пугает коня,
Темным безвестьем мает, стеня...
Сентябрь 1907
СЛАВЯНСКАЯ ЖЕНСТВЕННОСТЬ
М.А. Бородаевской
Как речь славянская лелеет
Усладу жен! Какая мгла
Благоухает, лунность млеет
В медлительном глагольном ла!
Воздушной лаской покрывала,
Крылатым обаяньем сна
Звучит о женщине: она,
Поет о ней: очаровала.
1910
ОСЕНЬЮ
Ал. Н. Чеботаревской
Рощи холмов, багрецом испещренные,
Синие, хмурые горы вдали...
В желтой глуши на шипы изощренные
Дикие вьются хмели.
Луч кочевой серебром загорается...
Словно в гробу, остывая, Земля
Пышною скорбью солнц убирается...
Стройно дрожат тополя.
Ветра порывы... Безмолвия звонкие...
Катится белым забвеньем река...
Ты повилики закинула тонкие
В чуткие сны тростника.
***
Скрипят полозья. Светел мертвый снег.
Волшебно лес торжественный заснежен.
Лебяжьим пухом свод небес омрежен.
Быстрей оленя туч подлунных бег.
Чу, колокол поет про дальний брег...
А сон полей безвестен и безбрежен...
Наслежен путь, и жребий неизбежен,
Святая ночь, где мне сулишь ночлег?
И вижу я, как в зеркале гадальном,
Мою семью в убежище недальном,
В медвяном свете праздничных огней.
И сердце, тайной близостью томимо,
Ждет искорки средь бора. Но саней
Прямой полет стремится мимо, мимо.
ФЕЙЕРВЕК
Константину Сомову
Замер синий сад в испуге…
Брызну в небо, змеи-дуги
Огневые колесят,
Миг — и сумрак оросят:
Полночь пламенные плуги
Нивой звездной всколосят…
Саламандры ль чары деют?
Сени ль искристые рдеют?
В сенях райских гроздья зреют!..
Не Жар-Птицы ль перья реют,
Опахалом алым веют,
Ливнем радужным висят?
Что же огненные лозы,
Как плакучие березы,
Как семья надгробных ив,
Косы длинные развив,
Тая, тлеют, — сеют слезы, —
И, как светляки в траве,
Тонут в сорной синеве?
Тускнут чары, тухнут грезы
В похоронной синеве…
И недвижные созвездья
Знаком тайного возмездья
Выступают в синеве.
МОСКВА
А.М. Ремизову
Влачась в лазури, облака
Истомой влаги тяжелеют.
Березы никлые белеют,
И низом стелется река.
И Город-марево, далече
Дугой зеркальной обойден, —
Как солнца зарных ста знамен —
Ста жарких глав затеплил свечи.
Зеленой тенью поздний свет,
Текучим золотом играет;
А Град горит и не сгорает,
Червонный зыбля пересвет.
И башен тесною толпою
Маячит, как волшебный стан,
Меж мглой померкнувших полян
И далью тускло-голубою:
Как бы, ключарь мирских чудес,
Всей столпной крепостью заклятий
Замкнул от супротивных ратей
Он некий талисман небес.
СОНЕТ ИЗ ПЕТРАРКИ
Ни ясных звезд блуждающие станы,
Ни полные на взморье паруса,
Ни с пестрым зверем темные леса,
Ни всадники в доспехах средь поляны,
Ни гости с вестью про чужие страны,
Ни рифм любовных сладкая краса,
Ни милых жен поющих голоса
Во мгле садов, где шепчутся фонтаны, —
Ничто не тронет сердца моего.
Все погребло с собой мое светило,
Что сердцу было зеркалом всего.
Жизнь однозвучна. Зрелище уныло.
Лишь в смерти вновь увижу то, чего
Мне лучше б никогда не видеть было.
ПРИБЛИЖЕНИЕ
На мировом стоим водоразделе.
Быть может, в ночь соседняя семья,
Заутра ты, там он, а там и я —
Исхищены мы будем в этом теле
Из времени, всем общего доселе,
Дабы пребыть, от ближних затая
Недвижную Субботу бытия,
Начатком вечности в земном пределе.
Быть может, воль глухой раскол — конца
Всесветного неслышное начало;
И тихий гром гремел, и в нем Гонца
О днях иссякших слово прозвучало;
И те, чье сердце зовом отвечало,
Воскресшего встречают Пришлеца.
1918
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА
СОНЕТЫ НА СМЕРТЬ ЛАУРЫ
***
Tutta la mia fiorita e verde etade…*
Преполовилась жизнь. Огней немного
Еще под пеплом тлело. Не тяжел
Был жар полудней. Перед тем, как в дол
Стремглав упасть, тропа стлалась отлого.
Утишилась сердечная тревога,
Страстей угомонился произвол,
И стал согласьем прежних чувств раскол.
Глядела не пугливо и не строго
Мне в очи милая. Была пора,
Когда сдружиться с Чистотой достоин
Амур, и целомудренна игра
Двух любящих, и разговор спокоен.
Я счастлив был... Но на пути добра
Нам Смерть предстала, как в железе воин.
<1915>
* Весь мой цветущий и зеленый век... (итал.)
МСТИСЛАВ ВАЛЕРИАНОВИЧ ДОБУЖИНСКИЙ
(1875 - 1957)
Родился в Новгороде в семье артиллерийского офицера. Семья принадлежала к старинному литовскому роду. Окончил гимназию в Вильно. С 1895 по 1899 г. учился на юридическом факультете Петербургского университета. После первого курса пытался поступить в Академию художеств, но не был туда принят. Занимался в частных студиях. В 1899 - 1901 г.г. учился в Мюнхене в школе А. Ашбе. После возвращения в Петербург сблизился с «мирискусниками», стал одним из активных членов этого объединения, участвовал в выставках «Мир искусства».
Добужинский дебютировал как график — рисунками в книгах и журналах («Мир искусства», Аполлон» и др.), городскими пейзажами. В последствии художник оформил несколько десятков книг. Среди них книги современников художника — Федора Сологуба, Л. Зиновьевой-Аннибал, А. Ремизова, Вяч. Иванова, Г. Чулкова, С. Ауслендера и многих других, а также русских и зарубежных классиков — Г.-Х. Андерсена, Н. Лескова, Ф. Достоевского, А. Пушкина. Сотрудничал со многими журналами и издательствами («Сатирикон», «Адская почта», «Жупел», «Золотое руно», «Шиповник», «Сириус» и др.). Именно графические работы принесли ему славу.
Занимался Добужинский также и станковой живописью. Вместе с Л. Бакстом преподавал в частной художественной школе Е. Званцевой, а позже в различных учебных заведениях.
Подобно многим художникам серебряного века Добужинский работал в театре. Начало его театральной деятельности связано с оформлением спектаклей в Старинном театре и Театре В. Комиссаржевской (1907-1908). Вскоре после этого художника пригласили в Московский художественный театр для постановки пьеса И. Тургенева «Месяц в деревне» (1909). В дальнейшем Добужинский продолжал сотрудничать с МХТ.
В 1924 г. при содействии Ю. Балтрушайтиса Добужинский принял литовское гражданство и уехал из России. Жизнь в эмиграции не была особенно благополучной для художника. Заказов на книжную графику практически не было. Исключением стали иллюстрированные Добужинским «Три толстяка» Ю. Олеши (1928) и «Евгений Онегин» А. Пушкина (1936).
Добужинский продолжал работать в театре. В 1925 г. он работал для Рижского театра, в 1926 - 1929 гг. — для парижского театра Н. Балиева «Летучая мышь». С 1929 г. он становится ведущим художником Государственного театра в Каунасе.
В 1939 г. художник выехал в США для работы с над спектаклем «Бесы» с М. Чеховым. Начавшаяся Вторая мировая война не позволила ему вернуться в Литву. Годы жизни в Америке были самыми трудными для художника — он часто испытывал материальные затруднения, жил в одиночестве, общаясь с узким кругом русских эмигрантов.
Умер в ноябре 1957 г. в Нью-Йорке.
На протяжении своей жизни Добужинский писал также стихи, которые должны были составить невышедший сборник «Тайны».
УЛЫБКА СТРАННЫХ ГУБ...
Улыбка странных губ неправильным узором
Стоит передо мной и бледное лицо
С упорным взглядом глаз и дерзкими бровями
Склоненное ко мне бесстрастное молчит
И я молчу и пью отраву сновиденья
Вернуться не спешу в плен беззаботных дней
Передо мной стена холодная, немая —
За ней сад ласк встает туманной грезы плод
8 марта 1908
ЛИДИЯ ДМИТРИЕВНА ЗИНОВЬЕВА-АННИБАЛ
(1866-1907)
Большее возлюби и большего потребуй!
Л. Зиновьева-Аннибал
Происходила из старинного дворянского рода Зиновьевых. Среди ее предков были шведы и сербы, по женской линии являлась потомком Абрама Ганнибала, предка Пушкина. С этим фактом связан и выбор в дальнейшем Зиновьевой для себя литературного псевдонима — Аннибал.
Получила домашнее образование. Будучи молоденькой девушкой, вопреки воле родных, вышла замуж за своего преподавателя, К.С. Шварсалона (как вспоминала в последствии ее дочь — «поверила в беззаветный идеализм своего наставника, решила с ним вместе посвятить себя служению народу». Через несколько лет и Зиновьева поняла, что «он во всем ее обманывал; как только это произошло, она взяла троих своих детей и уехала с ними за границу».
В июле 1893 г., в Риме Зиновьева познакомилась с Вяч. Ивановым и через несколько лет вышла за него замуж. Этот брак, длившийся 12 лет, стал поистине творческим союзом двух незаурядных личностей, обогатившим творчески и духовно как Иванова, так и Зиновьеву.
В литературе начала ХХ в. Зиновьева-Аннибал известна больше как прозаик, хотя публиковала и стихи, писала критические статьи в различных журналах (в частности, «Весах»).
Наибольшую известность ей принесли повесть «Тридцать три урода» (СПб, 1907, была некоторое время запрещена цензурой, в том же году выдержала второе издание) и сборник рассказов «Трагический зверинец» (СПб, 1907). Перу Зиновьевой-Аннибал принадлежат также символико-дионисийская драма «Кольца» (М., 1904), утверждающая «любовь-сострадание», дарящей освобождение от «колец» ревности, а также сатирическая комедия в стихах «Певучий осел» (полностью при жизни не публиковалась, первое действие напечатано в «Цветнике Ор. Кошница первая», СПб., 1907).
17 октября 1907 г. в имении друзей Загорье (Могилевской губ.) Зиновьева умерла от скарлатины.
Вяч. Ивановым был издан посмертный сборник произведений Л. Зиновьевой-Аннибал «Нет!» (Пг., 1918), включавший ее произведения, печатавшиеся в периодике, а также то, что по разным причинам не могло быть опубликовано при жизни писательницы.
БЕЛАЯ НОЧЬ
Червленный щит тонул — не утопал,
В струях калился золотого рая...
И канул... Там, у заревого края,
В купели неугасной свет вскипал.
В синь бледную и в празелень опал
Из глуби камня так горит, играя.
Ночь стала — без теней. Не умирая,
В восточный горн огонь закатный пал,
Не движет свет. Дома, без протяженья, -
И бдительны, и слепы. Ночь — как день.
Но не межует граней четко тень.
Река хранит чудес отображенья.
Ей расточить огонь чудесный — лень…
Намеки здесь — и там лишь достиженья.
ДМИТРИЙ СЕРГЕЕВИЧ МЕРЕЖКОВСКИЙ
(1866-1941)
Ты сам — свой Бог, ты сам — свой ближний.
О, будь же собственным творцом,
Будь бездной верхней, бездной нижней,
Своим началом и концом.
Д. Мережковский
Дмитрий Сергеевич Мережковский родился в Санкт-Петербурге в 1866 г. Его отцом был мелкий дворцовый чиновник. С 13 лет Мережковский начинает писать стихи. В 15 лет, он, будучи гимназистом, вместе с отцом посетил Ф.М. Достоевского, который нашел стихи подростка слабыми и сказал ему: «Чтобы хорошо писать,— страдать надо, страдать!» Тогда же Мережковский познакомился с Надсоном, которому на первых порах подражал в стихах и через которого вошел в литературную среду.
Мережковский-поэт впервые заявляет о себе в 1888 г. с выходом его первого сборника «Стихотворения». Здесь поэт выступает как ученик Надсона. Но, как отмечает В. Брюсов, он сразу сумел взять самостоятельный тон, заговорив о силе и о радости, в отличие отдругих учеников Надсона, «нывших» на безвременье и на свою слабость.
С 1884 г. будущий поэт и религиозный мыслитель учился на историко-филологических факультетах Петербургского и Московского университетов. Здесь Мережковский увлекся позитивистской философией, а сближение с сотрудниками «Северного вестника» В. Короленко, Г. Успенским, В. Гаршиным обусловило понимание социальных проблем с народнических позиций. Однако это увлечение было недолгим. Знакомство с европейскими символистами и поэзией Владимира Соловьева существенно изменили мировоззренческую ориентацию Мережковского. От «крайнего материализма» он переходит к символизму.
В 1889 г. он женился на Зинаиде Гиппиус, с которой в течение 52 лет ни на день не расставался. Этот духовный и творческий союз Гиппиус описала в своей неоконченной книге «Дмитрий Мережковский». Именно жена поэта была «генератором» идей, которые Мережковский развивал и оформлял.
В конце 1880-х и в 1890-е годы супруги много путешествовали по Европе. Мережковский переводил с греческого и латыни античные трагедии, выступал в качестве критика, печатался в таких изданиях, как «Северный вестник», «Русское обозрение», «Труд».
В 1892 г. Д.С Мережковский выступает с лекцией «О причинах упадка и новых течениях в современной русской литературе», где дает первое теоретическое обоснование символизма: он утверждал, что именно «мистическое содержание», язык символа и импрессионизм расширят «художественную впечатлительность» современной русской словесности. А незадолго до выступления выходит его сборник стихотворений «Символы», который и дал имя новому поэтическому направлению.
Третий сборник стихов Мережковского «Новые стихотворения» выходит в 1896 г.
С 1899 г. у Мережковского начинается период поворота в мировоззрении. Его занимают вопросы христианства о соборной церкви. Г. Адамович в статье «Мережковский» вспоминает, что «если разговор был действительно оживлен, если было в нем напряжение, рано или поздно сбивался он на единую, постоянную тему Мережковского — на смысл и значение Евангелия. Пока слово это не было произнесено, спор оставался поверхностным, и собеседники чувствовали, что играют в прятки».
Осенью 1901 г. у З. Гиппиус зародилась идея создания общества людей религии и философии для «свободного обсуждения вопросов церкви и культуры». Так возникли знаменитые в начале века религиозно-философские собрания, основной темой которых было утверждение, что возрождение России может совершиться только на религиозной основе. Эти собрания проходили вплоть до 1903 г. с разрешения обер-прокурора Священного Синода К.П. Победоносцева и при участии священнослужителей. И хотя христианство «Третьего завета» не было принято, само стремление создать новое религиозное сознание на переломном этапе развития России было близко и понятно современникам.
Много времени Мережковский уделял работе над исторической прозой, в частности трилогией «Христос и антихрист», центральная идея которой — борьба двух принципов, языческого и христианского, и призыв к утверждению нового христианства (так называемого третьего завета, идея которого и обсуждалась на религиозно-философских собраниях), где «земля небесная, а небо земное».
Первый роман трилогии «Смерть богов. Юлиан Отступник» вышел в свет в 1896 г. В 1901 г. была издана вторая часть — «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи». Завершающий роман — «Антихрист. Петр и Алексей» — вышел в 1905 г.
В 1909 г. выходит четвертая книга стихотворений Мережковского «Собрание стихов». Здесь мало новых стихотворений, это скорее антология, чем новая книга. Но определенный выбор стихотворений, сделанный автором, придал ей новизну и современность. Включены же были лишь те произведения, которые отвечали изменившемся взглядам поэта. Старые стихотворения обрели здесь новый смысл, а несколько новых «озарили всю книгу особым, ровным, но неожиданным светом».
Среди поэтов своего времени Мережковский был резко обособлен, как поэт общих настроений. В то время, как К. Бальмонт, Андрей Белый, А. Блок даже касаясь тем общественных, «злободневных», прежде всего говорили о себе, о своем к ним отношении, Мережковский даже в интимнейших признаниях выражал то, что было или должно было стать всеобщим чувством, страданием или надеждою.
Что же касается внешнего вида Д.С. Мережковского, то, наверное, лучше всего донесли его до нас воспоминания Андрея Белого в книге «Арабески», озаглавленные: «Мережковский. Силуэт». «Если бы два года тому назад вы прошли около часу в Летний сад в Петербурге, вы встретили бы его, маленького человека с бледным, белым лицом и большими, брошенными вдаль глазами... Он прямой как палка, в пальто с бобровым воротником, в меховой шапке. Высокое его с густой, из щек растущей каштановой бородкой лицо: оно ни в чем не может остановиться. Он в думах, в пурговом хохоте, в нежном, снежном дыме. Мимо, мимо проплывал его силуэт, силуэт задумчивого лица с широко раскрытыми глазами — не слепца: все он видит, все мелочи заметит, со всего соберет мед мудрости... Его лицо тоже символ. Вот он проходит — подойдите к нему, взгляните: и восковое это, холодное это лицо, мертвое, просияет на мгновение печатью внутренней жизненности, потому что и в едва уловимых морщинах вокруг глаз, и в изгибе рта, и в спокойных глазах — озарение скрытым пламенем бешеных восторгов; у него два лица: и одно, как пепел; и другое, как осиянная, духом сгорающая свеча. Но на истинный лик его усталость мертвенная легла трудом и заботой. Отойдите — и вот опять маска. И нет на ней печати неуловимых восторгов неугасимых...
Если бы мы подошли к нему здесь, в Летнем саду, посмотрел бы на нас он холодным, неприязненным взором, поклонился бы сухо, сухо».
В марте 1906 г. Мережковские уехали в Париж, где прожили до середины 1908 г. В 1907 г. в соавторстве с З. Гиппиус и Д. Философовым Мережковский написал книгу «Le Tsar et la Revolution». Здесь же он начал работу над трилогией по материалам российской истории конца XVIII – начала XIX в.в. «Царство Зверя». После выхода в 1908 г. первой части трилогии, романа «Павел I», Мережковский подвергся судебному преследованию. Вторая часть — «Александр I» — вышла в 1913 г. В 1918 г. был опубликован последний роман трилогии — «14 декабря».
В 1911-1913 г.г. книжным товариществом О. Вольфа было издано семнадцатитомное собрание сочинений Мережковского, а в 1914 г. Д. Сытин выпустил двадцатичетырехтомное. Проза Мережковского переводилась на многие языки и была популярна в Европе. При этом в России его произведения подвергались жесткой цензуре, причиной чему служили высказывния писателя против самодержавия и официальной церкви.
В 1917 г. Мережковские еще жили в России. В канун революции она виделась поэту в образе «грядущего хама». Уже после Октябрьской революции, прожив два года в Советской России, он утвердился во мнении, что большевизм — это нравственная болезнь, следствие кризиса европейской культуры. Мережковские надеялись на свержение большевистского режима, но, узнав о поражении Колчака в Сибири и Деникина на юге, решились бежать из Петрограда. В конце 1919 г. Мережковский добивается мандата на чтение лекций в красноармейских частях. Затем в январе 1920 г. он и З. Гиппиус переходят на территорию, оккупированную Польшей. В Минске поэт читает лекции для русских эмигрантов. А в феврале Мережковские переезжают в Варшаву, где занимаются активной политической деятельностью. После того, как Польша подписала перемирие с Россией и, убедившись, что «русскому делу» в Варшаве положен конец, Мережковские выехали в Париж. Они поселились в квартире, которая была у них с дореволюционных времен, и установили знакомство и старые связи с русскими эмигрантами. Сам Д.С. Мережковский рассматривал эмиграцию, как своего рода мессианство, а себя считал пророком и духовным «водителем» русской эмиграции. В 1927 г. Мережковские организовали литературное и религиозно-философское общество «Зеленая лампа», президентом которого стал Г. Иванов. Общество сыграло видную роль в интеллектуальной жизни первой русской эмиграции и соединило лучших представителей русской зарубежной интеллигенции. Общество прекратило свои собрания с началом Второй мировой войны в 1939 г. Но еще в 1927 г. Мережковские основали журнал «Новый курс», который продержался лишь год. В сентябре 1928 г. они участвовали в 1-м съезде русских писателей-эмигрантов, организованном югославским правительством в Белграде. В 1931 г. Мережковский был выдвинут на получение Нобелевской премии, но она досталась И. Бунину. В русской среде Мережковских не любили; неприязнь вызвала их поддержка Гитлера, чей режим им казался более приемлемым, чем сталинский. В июне 1940 г., за десять дней до оккупации немцами Парижа, Мережковский и Гиппиус переехали в Биарриц на юге Франции.
Умер Д.С. Мережковский 9 декабря 1941 г. в Париже.
***
Пройдет немного лет, и от моих усилий,
От жизни, от всего, чем я когда-то был,
Останется лишь горсть немой, холодной пыли,
Останется лишь холм среди чужих могил.
Мне кто-то жить велел; но по какому праву?..
И кто-то, не спросясь, зажег в груди моей
Огонь бесцельных мук и влил в нее отраву
Болезненной тоски, порока и страстей.
Откройся, где же ты, палач неумолимый?
Нет, сердце, замолчи... ни звука, ни движенья...
Никто нам из небес не может отвечать,
И отнято у нас святое право мщенья:
Нам даже некого за муки — проклинать!
1885
***
Печальный мертвый сумрак
Наполнил комнату: теперь она похожа
На мрачную, холодную могилу...
Я заглянул в окно: по-прежнему в тумане
Возносятся дома, как призраки немые;
Внизу по улице прохожие бегут
И клячи мокрые плетутся в желтом снеге.
Вот лампа под зеленым абажуром
На пятом этаже у моего соседа,
Как и всегда, в обычный час зажглась;
Я ждал ее, как, может быть, и он
Порою ждет моей лампады одинокой.
Протяжный благовест откуда-то уныло
Издалека доносится ко мне...
Перо лениво падает из рук...
В душе — молчанье, сумрак...
1886
***
Над немым пространством чернозема,
Словно уголь, вырезаны в тверди
Темных изб подгнившая солома,
Старых крыш разобранные жерди.
Солнце грустно в тучу опустилось,
Не дрожит печальная осина;
В мутной луже небо отразилось...
И на всем — знакомая кручина...
Каждый раз, когда смотрю я в поле, —
Я люблю мою родную землю:
Хорошо и грустно мне до боли,
Словно тихой жалобе я внемлю.
В сердце мир, печаль и безмятежность...
Умолкает жизненная битва,
А в груди — задумчивая нежность
И простая, детская молитва...
1887
***
Как от рождения слепой
Своими тусклыми очами
На солнце смотрит и порой,
Облитый теплыми лучами,
Лишь улыбается в ответ
На ласку утра, но не может
Ее понять и только свет
Его волнует и тревожит, —
Так мы порой на смерть глядим,
О смерти думаем, живые,
Все что-то в ней понять хотим,
Понять не можем, как слепые...
1891
ПАРКИ
Будь что будет — все равно.
Парки дряхлые, прядите
Жизни спутанные нити,
Ты шуми, веретено.
Все наскучило давно
Трем богиням, вещим пряхам:
Было прахом, будет прахом, —
Ты шуми, веретено.
Нити вечные судьбы
Тянут парки из кудели,
Без печали и без цели.
Не склоняют их мольбы,
Не пленяет красота:
Головой они качают.
Правду горькую вещают
Их поблекшие уста.
Мы же лгать обречены:
Роковым узлом от века
В слабом сердце человека
Правда с ложью сплетены.
Лишь уста открою — лгу,
Я рассечь узлов не смею,
А распутать не умею,
Покориться не могу.
Лгу, чтоб верить, чтобы жить,
И во лжи моей тоскую.
Пусть же петлю роковую,
Жизни спутанную нить,
Цепи рабства и любви, —
Все, пред чем я полон страхом, —
Рассекут единым взмахом,
Парка, ножницы твои!
1892
ПОЭТ
Сладок мне венец забвенья темный,
Посреди ликующих глупцов
Я иду отверженный, бездомный
И бедней последних бедняков.
Но душа не хочет примиренья
И не знает, что такое страх;
К людям в ней — великое презренье,
И любовь, любовь в моих очах:
Я люблю безумную свободу!
Выше храмов, тюрем и дворцов
Мчится дух мой к дальнему восходу,
В царство ветра, солнца и орлов!
А внизу, меж тем, как призрак темный,
Посреди ликующих глупцов,
Я иду отверженный, бездомный
И бедней последних бедняков.
<1894>
***
И вновь, как в первый день созданья,
Лазурь небесная тиха,
Как будто в мире нет страданья,
Как будто в мире нет греха.
Не надо мне любви и славы.
В молчанье утренних полей
Дышу, как дышат эти травы,
Ни прошлых, ни грядущих дней.
Я не хочу пытать и числить:
Я только чувствую опять,
Какое счастие — не мыслить,
Какая нега — не желать.
***
Люблю иль нет, — легка мне безнадежность:
Пусть никогда не буду я твоим,
А все-таки порой такая нежность
В твоих глазах, как будто я любим.
Не мною жить, не мной страдать ты будешь,
И я пройду как тень от облаков;
Но никогда меня ты не забудешь,
И не замрет в тебе мой дальний зов.
Приснилась нам неведомая радость,
И знали мы во сне, что это сон...
А все-таки мучительная сладость
Есть для тебя и в том, что я — не он.
НОЯБРЬ
Бледный месяц — на ущербе,
Воздух звонок, мертв и чист,
И на голой, зябкой вербе
Шелестит увядший лист.
Замерзает, тяжелеет
В бездне тихого пруда,
И чернеет, и густеет
Неподвижная вода.
Бледный месяц на ущербе
Умирающий лежит,
И на голой черной вербе
Луч холодный не дрожит.
Блещет небо, догорая,
Как волшебная земля,
Как потерянного рая
Недоступные поля.
1895
ДЕТИ НОЧИ
Устремляя наши очи
На бледнеющий восток,
Дети скорби, дети ночи,
Ждем, придет ли наш пророк.
Мы неведомое чуем,
И, с надеждою в сердцах,
Умирая, мы тоскуем
О несозданных мирах.
Дерзновенны наши речи,
Но на смерть осуждены
Слишком ранние предтечи
Слишком медленной весны.
Погребенных воскресенье
И среди глубокой тьмы
Петуха ночное пенье,
Холод утра — это мы.
Мы — над бездною ступени,
Дети мрака, солнце ждем:
Свет увидим — и, как тени,
Мы в лучах его умрем.
ВЕСЕЛЫЕ ДУМЫ
Без веры давно, без надежд, без любви,
О, странно веселые думы мои!
Во мраке и сырости старых садов —
Унылая яркость последних цветов.
1900
СТАРОСТЬ
Чем больше я живу — тем глубже тайна жизни,
Тем призрачнее мир, страшней себя я сам,
Тем больше я стремлюсь к покинутой отчизне,
К моим безмолвным небесам.
Чем больше я живу — тем скорбь моя сильнее
И неотзывчивей на голос дальних бурь,
И смерть моей душе все ближе и яснее,
Как вечная лазурь.
Мне юности не жаль: прекрасней солнца мая
Мой золотой сентябрь, твой блеск и тишина.
Я не боюсь тебя, приди ко мне, святая,
О, Старость, лучшая весна!
Тобой обвеянный, я снова буду молод
Под светлым инеем безгрешной седины,
Как только укротит во мне твой мудрый холод
И боль, и бред, и жар весны.
МОЛЧАНИЕ
Как часто выразить любовь мою хочу,
Но ничего сказать я не умею,
Я только радуюсь, страдаю и молчу:
Как будто стыдно мне — я говорить не смею.
Но в близости ко мне живой души твоей
Как все таинственно, так все необычайно, —
Что слишком страшною божественною тайной
Мне кажется любовь, чтоб говорить о ней.
В нас чувства лучшие стыдливы и безмолвны,
И все священное объемлет тишина:
Пока шумят вверху сверкающие волны,
Безмолвствует морская глубина.
***
Ты ушла, но поздно:
Нам не разлюбить.
Будем вечно розно,
Вечно вместе жить.
Как же мне, и зная,
Что не буду твой,
Сделать, чтоб родная
Не была родной?
Не позже 1914
Зинаида Гиппиус
БЕССИЛЬЕ
Смотрю на море жадными очами,
К земле прикованный, на берегу…
Стою над пропастью — над небесами, —
И улететь к лазури не могу.
Не ведаю, восстать или покориться,
Нет смелости ни умереть, ни жить…
Мне близок Бог — но не могу молиться,
Хочу любви — и не могу любить.
Я к солнцу, к солнцу руки простираю
И вижу полог бледных облаков…
Мне кажется, что истину я знаю —
И только для нее не знаю слов.
1893
ПОСВЯЩЕНИЕ
Небеса унылы и низки,
Но я знаю — дух мой высок.
Мы с тобой так странно близки,
И каждый из нас одинок.
Беспощадна моя дорога,
Она меня к смерти ведет.
Но люблю я себя, как Бога, —
Любовь мою душу спасет.
Если я на пути устану,
Начну малодушно роптать,
Если я на себя восстану
И счастья осмелюсь желать, —
Не покинь меня без возврата
В туманные, трудные дни.
Умоляю, слабого брата
Утешь, пожалей, обмани.
Мы с тобою единственно близки,
Мы оба идем на восток.
Небеса злорадны и низки,
Но я верю — дух наш высок.
1894
ИДИ ЗА МНОЙ
Полуувядших лилий аромат
Мои мечтанья легкие туманит.
Мне лилии о смерти говорят,
О времени, когда меня не станет.
Мир — успокоенной душе моей.
Ничто ее не радует, не ранит.
Не забывай моих последних дней,
Пойми меня, когда меня не станет.
Я знаю, друг, дорога не длинна,
И скоро тело бренное устанет.
Но ведаю: любовь, как смерть, сильна.
Люби меня, когда меня не станет.
Мне чудится таинственный обет…
И, ведаю, он сердца не обманет, —
Забвения тебе в разлуке нет!
Иди за мной, когда меня не станет.
1895
НАДПИСЬ НА КНИГЕ
Мне мило отвлеченное:
Им жизнь я создаю…
Я все уединенное,
Неявное люблю.
Я — раб моих таинственных,
Необычайных снов…
Но для речей единственных
Не знаю здешних слов…
1896
ПРЕДЕЛ
Д.В. Философову
Сердце исполнено счастьем желанья,
Счастьем возможности и ожиданья, —
Но и трепещет оно и боится,
Что ожидание — может свершиться…
Полностью жизни принять мы не смеем,
Тяжести счастья понять не умеем,
Звуков хотим, — но созвучий боимся,
Праздным желаньем пределов томимся,
Вечно их любим, вечно страдая, —
И умираем, не достигая…
1901
ДО ДНА
Тебя приветствую, мое поражение,
тебя и победу я люблю равно;
на дне моей гордости лежит смирение,
и радость, и боль — всегда одно.
Над водами, стихнувшими в безмятежности
вечера ясного, — все бродит туман;
в последней жестокости — есть бездонность нежности,
и в Божией правде — обман.
Люблю я отчаяние мое безмерное,
нам радость в последней капле дана.
И только одно здесь я знаю верное:
надо каждую чашу пить до дна.
1901
В ГОСТИНОЙ
Серая комната. Речи неспешные,
Даже не страшные, даже не грешные.
Не умиленные, не оскорбленные,
Мертвые люди, собой утомленные…
Я им подражаю. Никого не люблю.
Ничего не знаю. Я тихо сплю.
1901
ЧТО ЕСТЬ ГРЕХ?
В.Ф. Нувелю
Грех — маломыслие и малодеянье,
Самонелюбие — самовлюбленность,
И равнодушное саморассеянье,
И успокоенная упоенность.
Грех — легкочувствие и легкодумие,
Полупроказливость — полуволненье.
Благоразумное полубезумие,
Полувнимание — полузабвенье.
Грех — жить без дерзости и без мечтания,
Не признаваемым — и не гонимым.
Не знать ни ужаса, ни упования
И быть приемлемым, но не любимым.
К стыду и гордости — равнопрезрение…
Всему покорственный привет без битвы…
Тяжеле всех грехов — Богоубьение,
Жизнь без проклятия — и без молитвы.
1902
БОЖЬЯ ТВАРЬ
За Дьявола Тебя молю,
Господь! И он — Твое созданье.
Я Дьявола за то люблю,
Что вижу в нем — мое страданье.
Борясь и мучаясь, он сеть
Свою заботливо сплетает…
И не могу я не жалеть
Того, кто, как и я, — страдает.
Когда восстанет наша плоть
В Твоем суде, для воздаянья,
О, отпусти ему, Господь,
Его безумство — за страданье.
1902
СООБЩНИКИ
В. Брюсову
Ты думаешь, Голгофа миновала,
При Понтии Пилате пробил час,
И жизнь уже с тех пор не повторяла
Того, что быть могло — единый раз?
Иль ты забыл? Недавно мы с тобою
По площади бежали второпях,
К судилищу, где двое пред толпою
Стояли на высоких ступенях.
И спрашивал один, и сомневался,
Другой молчал, — как и в былые дни.
Ты все вперед, к ступеням порывался…
Кричали мы: распни Его, распни!
Шел в гору Он — ты помнишь? — без сандалий…
И ждал Его народ из ближних мест.
С Молчавшего мы там одежды сняли
И на веревках подняли на крест.
Ты, помню, был на лестнице, направо…
К ладони узкой я приставил гвоздь.
Ты стукнул молотком по шляпке ржавой, —
И вникло острие, не тронув кость.
Мы о хитоне спорили с тобою,
В сторонке сидя, у костра, вдвоем…
Не на тебя ль попала кровь с водою,
Когда ударил я Его копьем?
И не с тобою ли у двери гроба
Мы тело сторожили по ночам?
……………………………….
Вчера, и завтра, и до века, оба —
Мы повторяем казнь — Ему и нам.
1902
ОНА
В своей бессовестной и жалкой низости,
Она, как пыль, сера, как прах земной.
И умираю я от этой близости,
От неразрывности ее со мной.
Она шершавая, она колючая,
Она холодная, она змея.
Меня изранила противно-жгучая
Ее коленчатая чешуя.
О, если б острое почуял жало я!
Неповоротлива, тупа, тиха.
Такая тяжкая, такая вялая,
И нет к ней доступа — она глуха.
Своими кольцами она, упорная,
Ко мне ласкается, меня душа.
И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная — моя душа!
1905, СПБ
БЕРЕГИСЬ…
Не разлучайся, пока ты жив,
Ни ради горя, ни для игры.
Любовь не стерпит, не отомстив,
Любовь отнимет свои дары.
Не разлучайся, пока живешь,
Храни ревниво заветный круг.
В разлуке вольной таится ложь.
Любовь не любит земных разлук,
Печально гасит свои огни,
Под паутиной пустые дни.
А в паутине — сидит паук.
Живые, бойтесь земных разлук!
Январь 1913, СПБ
ТИШЕ
Громки будут великие дела.
Сологуб, 7.8.14
Поэты, не пишите слишком рано,
Победа еще в руке Господней.
Сегодня еще дымятся раны,
Никакие слова не нужны сегодня.
В часы неоправданного страданья
И нерешенной битвы
Нужно целомудрие молчанья
И, может быть, тихие молитвы.
8 августа 1914
НЕРАЗНИМЧАТО
В нашем прежде — зыбко-дымчато,
А в Теперь — и мглы, и тьмы.
Но срослись мы неразнимчато —
Верит Бог! И верим мы.
Март 1915, СПБ
ЕМУ
З.Р.
Радостные, белые, белые цветы...
Сердце наше, Господи, сердце знаешь Ты.
В сердце наше бедное, в сердце загляни...
Близких наших, Господи, близких сохрани!
Март 1915, СПБ
БЕЗ ОПРАВДАНЬЯ
Нет, никогда не примирюсь.
Верны мои проклятья.
Я не прощу, я не сорвусь
В железные объятья.
Как все, пойду, умру, убью,
Как все — себя разрушу,
Но оправданием — свою
Не запятнаю душу.
В последний час, во тьме, в огне,
Пусть сердце не забудет:
Нет оправдания войне!
И никогда не будет.
И если это Божья длань -
Кровавая дорога —
Мой дух пойдет и с Ним на брань,
Восстанет и на Бога.
Апрель 1916, СПБ
СТРАШНОЕ
Страшно оттого, что не живется — спится...
И все двоится, все четверится.
В прошлом грехов так неистово много,
Что и оглянуться страшно на Бога.
Да и когда замолить мне грехи мои?
Ведь я на последнем склоне круга...
А самое страшное, невыносимое, —
Это что никто не любит друг друга...
Август 1916, СПБ
СЕГОДНЯ НА ЗЕМЛЕ
Есть такое трудное,
Такое стыдное.
Почти невозможное —
Такое трудное:
Это поднять ресницы
И взглянуть в лицо матери,
У которой убили сына.
Но не надо говорить об этом.
20 сентября 1916, СПБ
НЕПОПРАВИМО
Н. Ястребову
Невозвратимо. Непоправимо.
Не смоем водой. Огнем не выжжем.
Нас затоптал — не проехал мимо! —
Тяжелый всадник на коне рыжем.
В гуще вязнут его копыта,
В смертной вязи, неразделимой...
Смято, втоптано, смешано, сбито —
Все. Навсегда. Непоправимо.
Октябрь 1916, СПБ
ТАК ЕСТЬ
Если гаснет свет — я ничего не вижу.
Если человек зверь — я его ненавижу.
Если человек хуже зверя — я его убиваю.
Если кончена моя Россия — я умираю.
Февраль 1918
НЕТ
Она не погибнет, — знайте!
Она не погибнет, Россия.
Они всколосятся, — верьте!
Поля ее золотые.
И мы не погибнем, — верьте!
Но что нам наше спасенье:
Россия спасется, — знайте!
И близко ее воскресенье.
Февраль 1918
ШЕЛ…
Белому и Блоку
1
По торцам оледенелым,
В майский утренний мороз,
Шел, блестя хитоном белым,
Опечаленный Христос.
Он смотрел вдоль улиц длинных,
В стекла запертых дверей.
Он искал своих невинных
Потерявшихся детей.
Все — потерянные дети, —
Гневом Отчим дышат дни, —
Но вот эти, но вот эти,
Эти двое — где они?
Кто сирот похитил малых,
Кто их держит взаперти?
Я их знаю, Ты мне дал их,
Если отнял — возврати…
Покрывало в ветре билось,
Божьи волосы крутя…
Не хочу, чтоб заблудилось
Неразумное дитя…
В покрывале ветер свищет,
Гонит с севера мороз…
Никогда их не отыщет,
Двух потерянных — Христос.
Май 1918, СПБ
А. БЛОКУ
Дитя, потерянное всеми…
Все это было, кажется, в последний,
В последний вечер, в вешний час…
И плакала безумная в передней,
О чем-то умоляя нас.
Потом сидели мы под лампой блеклой,
Что золотила тонкий дым,
А поздние распахнутые стекла
Отсвечивали голубым.
Ты, выйдя, задержался у решетки,
Я говорил с тобою из окна.
И ветви юные чертились четко
На небе — зеленей вина.
Прямая улица была пустынна,
И ты ушел — в нее, туда…
Я не прощу. Душа твоя невинна.
Я не прощу ей — никогда.
Апрель 1918, СПБ
ЕСТЬ РЕЧИ
У каждого свои волшебные слова.
Они как будто ничего не значат,
Но вспомнятся, скользнут, мелькнут едва, —
И сердце засмеется и заплачет.
Я повторять их не люблю; я берегу
Их от себя, нарочно забывая.
Они мне встретятся на новом берегу:
Они написаны на двери Рая.
Июнь 1918, СПБ
***
Д.С. Мережковскому
Я больше не могу тебя оставить.
Тебе я послан волей не моей:
Твоей души, чтоб душу жечь и плавить,
Чтобы отдать мое дыханье — ей.
И связанный и радостный, свободно
Пойду с тобой наверх по ступеням,
Так я хочу — и так Ему угодно:
Здесь неразлучные — мы неразлучны там.
1918
Георгий Адамович
«Опять, опять, лишь реки дождевые...»
1801
Воробьевы горы
«Где ты теперь? За утесами плещет море...»
«О, жизнь моя! Не надо суеты...»
«По широким мостам… Но ведь мы все равно не успеем...»
«Куртку потертую с беличьим мехом...»
***
Опять, опять, лишь реки дождевые
Польются по широкому стеклу,
Я под дождем бредущую Россию
Все тише и тревожнее люблю.
Как мало нас, что пятна эти знают,
Чахоточные, на твоей щеке,
Что гордым посохом не называют
Костыль в уже слабеющей руке.
1801
— Вы знаете, — это измена!
Они обманули народ.
Сказал бы, да слушают стены,
Того и гляди донесет.
Ах, нет! Эти шумные флаги,
Вы слышите, этот набат
Широкий... Гвардейцев к присяге
Уже повели, говорят.
Ведь это не тучи, а клочья
Над освобожденной Невой...
Царь Павел преставился ночью,
Мне все рассказал часовой.
Был весел, изволил откушать,
С царицей шутил, — через час
Его незлобивую душу
Архангелы взяли от нас.
Вы знаете, эти улики
Пугают, — до самого дня
Рыдания слышались, крики
В окне, голоса, беготня...
Россия! Что будет с Россией!
Как страшно нам жить, как темно!
— Молчите. Мгновенья такие
И вспомнить другим не дано.
1916
ВОРОБЬЕВЫ ГОРЫ
Звенит гармоника. Летят качели.
«Не шей мне, матерь, красный сарафан».
Я не хочу вина. И так я пьян.
Я песню слушаю под тенью ели.
Я вижу город в голубой купели,
Там белый Кремль — замоскворецкий стан,
Дым, колокольни, стены, царь-Иван,
Да розы и чахотка на панели.
Мне грустно, друг. Поговори со мной.
В твоей России холодно весной,
Твоя лазурь стирается и вянет.
Лежит Москва. И смертная печаль
Здесь семечки лущит, да песню тянет,
И плечи кутает в цветную шаль.
1917
***
Где ты теперь? За утесами плещет море,
По заливам льдины плывут,
И проходят суда с трехцветным широким флагом.
На шестом этаже, у дрожащего телефона
Человек говорит: «Мария, я вас любил».
Пролетают кареты. Автомобили
За ними гудят. Зажигаются фонари.
Продрогшая девочка бьется продать спички.
Где ты теперь? Н стотысячезвездном небе
Миллионом лучей белеет Млечный путь,
И далеко, у глухогудящих сосен, луною
Озаряемая, в лесу, века и века
Угрюмо шумит Ниагара.
Где ты теперь? Иль мой голос уже, быть может,
Без надежд над землей и ответа лететь обречен,
И остались в мире лишь волны,
Дробь звонков, корабли, фонари, нищета, луна, водопады?
1920
***
О, жизнь моя! Не надо суеты,
Не надо жалоб, — это все пустое.
Покой нисходит в мир, — ищи и ты покоя.
Мне хочется, чтоб снег тяжелый лег,
Тянулся небосвод прозрачно-синий,
И чтоб я жил, и чувствовать бы мог
На сердце лед и на деревьях иней.
1920
***
По широким мостам… Но ведь мы все равно не успеем,
Эта вьюга мешает, ведь мы заблудились в пути
По безлюдным мостам, по широким и черным аллеям
Добежать хоть к рассвету, и остановить, и спасти.
Просыпаясь дымит и вздыхает тревожно столица.
Рестораны распахнуты. Стынет дыханье в груди.
Отчего нам так страшно? Иль, может быть, все это снится,
Ничего нет в прошедшем, и нет ничего впереди?
Море близко. Светает. Шаги уже меряют где-то,
Но как скошены ноги, я больше бежать не могу.
О еще б хоть минуту! И щелкнул курок пистолета,
Все погибло, все кончено… Видишь ты, — кровь на снегу.
Тишина. Тишина. Поднимается солнце. Ни слова.
Тридцать градусов холода. Тускло сияет гранит.
И под черным вуалем у гроба стоит Гончарова,
Улыбается жалко и вдаль равнодушно глядит.
1921
***
Куртку потертую с беличьим мехом
Как мне забыть?
Голос ленивый небесным ли эхом
Мне заглушить?
Ночью настойчиво бьется ненастье
В шаткую дверь,
Гасит свечу. Мое бедное счастье,
Где ты теперь?
Имя тебе непонятное дали.
Ты — забытье.
Или, точнее, цианистый калий
Имя твое.
Андрей Белый
Один
Любовь
«Все тот же раскинулся свод...»
Солнце
Серенада
Из окна вагона
К ней
В альбом В.К. Ивановой
Вода
Жизнь
ОДИН
Посвящается Сергею
Львовичу Кобылинскому
Окна запотели.
На дворе луна.
И стоишь без цели
у окна.
Ветер. Никнет, споря,
ряд седых берез.
Много было горя…
Много слез…
И встает невольно
скучный ряд годин.
Сердцу больно, больно…
Я один.
Декабрь 1900
ЛЮБОВЬ
Был тихий час. У ног шумел прибой.
Ты улыбнулась, молвив на прощанье:
«Мы встретимся… До нового свиданья…»
То был обман. И знали мы с тобой,
что навсегда в тот вечер мы прощались.
Пунцовым пламенем зарделись небеса.
На корабле надулись паруса.
Над морем крики чаек раздавались.
Я вдаль смотрел, щемящей грусти полн.
Мелькал корабль, с зарею уплывавший
средь нежных, изумрудно-пенных волн,
как лебедь белый, крылья распластавший.
И вот его в безбрежность унесло.
На фоне неба бледно-золотистом
вдруг облако туманное взошло
и запылало ярким аметистом.
1901 или 1902
***
Все тот же раскинулся свод
над нами лазурно-безмирный,
и тот же на сердце растет
восторг одиночества пирный.
Опять золотое вино
на склоне небес потухает.
И грудь мою слово одно
знакомою грустью сжимает.
Опять заражаюсь мечтой,
печалью восторженно-пьяной…
Вдали горизонт золотой
подернулся дымкой багряной.
Смеюсь — и мой смех серебрист,
и плачу сквозь смех поневоле.
Зачем этот воздух лучист?
Зачем светозарен… до боли?
Апрель 1902
СОЛНЦЕ
Автору «Будем как Солнце»
Солнцем сердце зажжено.
Солнце — к вечному стремительность.
Солнце — вечное окно
в золотую ослепительность.
Роза в золоте кудрей.
Роза нежно колыхается.
В розах золото лучей
красным жаром разливается.
В сердце бедном много зла
сожжено и перемолото.
Наши души — зеркала,
отражающие золото.
1903
СЕРЕНАДА
Посвящается П. Н. Батюшкову
Ты опять у окна, вся доверившись снам, появилась…
Бирюза, бирюза
заливает окрестность…
Дорогая,
луна — заревая слеза —
где-то там в неизвестность скатилась.
Беспечальных седых жемчугов
поцелуй, о пойми ты!..
Меж кустов, и лугов, и цветов
струй
зеркальных узоры разлиты…
Не тоскуй,
грусть уйми ты!
Дорогая,
о пусть
стая белых, немых лебедей
меж росистых ветвей
на струях серебристых застыла —
одинокая грусть нас туманом покрыла.
От тоски в жажде снов нежно крыльями плещут.
Меж цветов светляки изумрудами блещут.
Очерк белых грудей
на струях точно льдина:
это семь лебедей Лоэнгрина —
лебедей
Лоэнгрина.
Март 1904
ИЗ ОКНА ВАГОНА
Эллису
Поезд плачется. В дали родные
Телеграфная тянется сеть.
Пролетают поля росяные.
Пролетаю в поля: умереть.
Пролетаю: так пусто, так голо…
Пролетают — вон там и вон здесь -
Пролетают — за селами села,
Пролетают — за весями весь; -
И кабак, и погост, и ребенок,
Засыпающий там у грудей, —
Там — убогие стаи избенок,
Там — убогие стаи людей.
Мать Россия! Тебе мои песни, —
О немая, суровая мать! —
Здесь и глуше мне дай, и безвестней
Непутевую жизнь отрыдать.
Поезд плачется. Дали родные.
Телеграфная тянется сеть —
Там — в пространства твои ледяные
С буреломом осенним гудеть.
Август 1908
К НЕЙ
Травы одеты
Перлами.
Где-то приветы
Грустные
Слышу, — приветы
Милые…
Милая, где ты, —
Милая?..
Вечера светы
Ясные, —
Вечера светы
Красные…
Руки воздеты:
Жду тебя…
Милая, где ты, —
Милая?
Руки воздеты:
Жду тебя
В струях Леты,
Смытую
Бледными Леты
Струями…
Милая, где ты, —
Милая?
Апрель1908
В АЛЬБОМ В.К. ИВАНОВОЙ
О том, как буду я с тоскою
Дни в Петербурге вспоминать,
Позвольте робкою рукою
В альбоме Вашем начертать.
(О Петербург! О Всадник Медный!
Кузмин! О, песни Кузмина!
Г***, аполлоновец победный!)
О Вера Константинов-на,
Час пятый… Самовар в гостиной
Еще не выпит… По стенам
Нас тени вереницей длинной
Уносят к дальним берегам:
Мы — в облаке… И все в нем тонет —
Гравюры, стены, стол, часы;
А ветер с горизонта гонит
Разлив весенней бирюзы;
И Вячеслав уже в дремоте
Меланхолически вздохнет:
«Михаил Алексеич, спойте!..»
Рояль раскрыт: Кузмин поет.
Проходит ночь… И день встает,
В окно влетает бледной плтицей…
Нам кажется, незримый друг
Своей магической десницей
Вокруг очерчивает круг:
Ковер — уж не ковер, а луг —
Цветут цветы, сверкают долы;
Прислушайтесь, — лепечет лес,
И бирюзовые глаголы
К нам ниспадающих небес.
Все это вспомню я, вздыхая,
Что рок меня от вас умчал,
По мокрым стогнам отъезжая
На Николаевский вокзал.
1910–1912
ВОДА
Танка
А вода? Миг — ясна…
Миг — круги, ряби: рыбка…
Так и мысль!.. Вот — она…
Но она — глубина,
Заходившая зыбко.
Июнь 1916
ЖИЗНЬ
Танка
Над травой мотылек —
Самолетный цветок…
Так и я: в ветер — смерть —
Над собой — стебельком —
Пролечу мотыльком.
Июнь 1916
Александр Блок
«Полный месяц встал над лугом...»
«В ночи, когда уснет тревога...»
«Медлительной чредой нисходит день осенний...»
«Девушка пела в церковном хоре...»
Незнакомка
«Я был смущенный и веселый...»
На зов метелей
«Когда вы стоите на моем пути...»
«Она пришла с мороза...»
«Я помню длительные муки...»
«Кольцо существованья тесно...»
В ресторане
«Приближается звук...»
«Ночь, улица, фонарь, аптека...»
«Ты жил один! Друзей ты не искал...»
«Грешить бесстыдно, непробудно...»
«Была ты всех ярче, верней и прелестней...»
«Рожденные в года глухие...»
***
Полный месяц встал над лугом
Неизменным дивным кругом,
Светит и молчит.
Бледный, бледный луг цветущий,
Мрак ночной, по нем ползущий,
Отдыхает, спит.
Жутко выйти на дорогу:
Непонятная тревога
Под луной царит.
Хоть и знаешь: утром рано
Солнце выйдет из тумана,
Поле озарит,
И тогда пройдешь тропинкой,
Где под каждою былинкой
Жизнь кипит.
21 июля 1898, Шахматово
***
В ночи, когда уснет тревога,
И город скроется во мгле —
О, сколько музыки у бога,
Какие звуки на земле!
Что буря жизни, если розы
Твои цветут мне и горят!
Что человеческие слезы,
Когда румянится закат!
Прими, Владычица вселенной,
Сквозь кровь, сквозь муки, сквозь гроба —
Последней страсти кубок пенный
От недостойного раба!
Сентябрь (?) 1898
***
Медлительной чредой нисходит день осенний,
Медлительно крутится желтый лист,
И день прозрачно свеж, и воздух дивно чист —
Душа не избежит невидимого тленья.
Так, каждый день стареется она,
И каждый год, как желтый лист кружится,
Все кажется, и помнится, и мнится,
Что осень прошлых лет была не так грустна.
5 января 1900
***
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче,
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь для себя обрели.
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный тайнам, — плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
Август 1905
НЕЗНАКОМКА
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.
Вдали, над пылью переулочной,
Над скукой загородных дач,
Чуть золотится крендель булочной,
И раздается детский плач.
И каждый вечер, за шлагбаумами,
Заламывая котелки,
Среди канав гуляют с дамами
Испытанные остряки.
Над озером скрипят уключины
И раздается женский визг,
А в небе, ко всему приученный,
Бессмысленно кривится диск.
И каждый вечер друг единственный
В моем стакане отражен
И влагой терпкой и таинственной
Как я, смирен и оглушен.
А рядом у соседних столиков
Лакеи сонные торчат,
И пьяницы с глазами кроликов
«In vino veritas!» кричат.
И каждый вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?),
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
Глухие тайны мне поручены,
Мне чье-то солнце вручено,
И все души моей излучины
Пронзило терпкое вино.
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие бездонные
Цветут на дальнем берегу.
В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.
24 апреля 1906, Озерки
***
Я был смущенный и веселый.
Меня дразнил твой темный шелк.
Когда твой занавес тяжелый
Раздвинулся — театр умолк.
Живым огнем разъединило
Нас рампы светлое кольцо,
И музыка преобразила
И обожгла твое лицо.
И вот — опять сияют свечи,
Душа одна, душа слепа...
Твои блистательные плечи,
Тобою пьяная толпа...
Звезда, ушедшая от мира,
Ты над равниной — вдалеке...
Дрожит серебряная лира
В твоей протянутой руке...
Декабрь 1906
НА ЗОВ МЕТЕЛЕЙ
Белоснежней не было зим
И перистей тучек.
Ты дала мне в руки
Серебряный ключик,
И владел я сердцем твоим.
Тихо всходил над городом дым,
Умирали звуки.
Белые встали сугробы,
И мраки открылись.
Выплыл серебряный серп.
И мы уносились,
Обреченные оба
На ущерб.
Ветер взвихрил снега.
Закатился серп луны.
И пронзительным взором
Ты измерила даль страны,
Откуда звучали рога
Снежным, метельным хором.
И мгла заломила руки,
Заломила руки в высь.
Ты опустила очи,
И мы понеслись.
И навстречу вставали новые звуки:
Летели снега,
Звенели рога
Налетающей ночи.
3 января 1907
***
Когда вы стоите на моем пути,
Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите все о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите
И презираете свою красоту —
Что же? Разве я обижу вас?
О, нет! Ведь я не насильник,
Не обманщик и не гордец,
Хотя много знаю,
Слишком много думаю с детства
И слишком занят собой.
Ведь я — сочинитель,
Человек, называющий все по имени,
Отнимающий аромат у живого цветка.
Сколько ни говорите о печальном,
Сколько ни размышляйте о концах и началах,
Все же, я смею думать,
Что вам только пятнадцать лет.
И потому я хотел бы,
Чтобы вы влюбились в простого человека,
Который любит землю и небо
Больше, чем рифмованные и нерифмованные
Речи о земле и о небе.
Право, я буду рад за вас,
Так как — только влюбленный
Имеет право на звание человека.
6 февраля 1908
***
Она пришла с мороза,
Раскрасневшаяся,
Наполнила комнату
Ароматом воздуха и духов,
Звонким голосом
И совсем неуважительной к занятиям
Болтовней.
Она немедленно уронила на пол
Толстый том художественного журнала,
И сейчас же стало казаться,
Что в моей большой комнате
Очень мало места.
Все это было немножко досадно
И довольно нелепо.
Впрочем, она захотела,
Чтобы я читал ей вслух «Макбета».
Едва дойдя до пузырей земли,
О которых я не могу говорить без волнения,
Я заметил, что она тоже волнуется
И внимательно смотрит в окно.
Оказалось, что большой пестрый кот
С трудом лепится по краю крыши,
Подстерегая целующихся голубей.
Я рассердился больше всего на то,
Что целовались не мы, а голуби,
И что прошли времена Паоло и Франчески.
6 февраля 1908
***
Я помню длительные муки:
Ночь догорала за окном;
Ее заломленные руки
Чуть брезжили в луче дневном.
Вся жизнь, ненужно изжитая,
Пытала, унижала, жгла;
А там, как призрак возрастая,
День обозначил купола;
И под окошком участились
Прохожих быстрые шаги;
И в серых лужах расходились
Под каплями дождя круги;
И утро длилось, длилось, длилось...
И праздный тяготил вопрос;
И ничего не разрешилось
Весенним ливнем бурных слез.
4 марта 1908
***
Кольцо существованья тесно:
Как все пути приводят в Рим,
Так нам заранее известно,
Что все мы рабски повторим.
И мне, как всем, все тот же жребий
Мерещится в грядущей мгле:
Опять — любить Ее на небе
И изменить ей на земле.
Июнь 1909
В РЕСТОРАНЕ
Никогда не забуду (он был, или не был,
Этот вечер): пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на желтой заре — фонари.
Я сидел у окна в переполненном зале.
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, аи.
Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко
Взор надменный и отдал поклон.
Обратясь к кавалеру, намеренно резко
Ты сказала: «И этот влюблен».
И сейчас же в ответ что-то грянули струны,
Исступленно запели смычки…
Но была ты со мной всем презрением юным,
Чуть заметным дрожаньем руки…
Ты рванулась движеньем испуганной птицы,
Ты прошла, словно сон мой легка…
И вздохнули духи, задремали ресницы,
Зашептались тревожно шелка.
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!..»
Монисто бренчало, цыганка плясала
И визжала заре о любви.
19 апреля 1910
***
Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.
И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,
Не дыша.
Снится — снова я мальчик, и снова любовник,
И овраг, и бурьян,
И в бурьяне — колючий шиповник,
И вечерний туман.
Сквозь цветы, и листы, и колючие ветки, я знаю,
Старый дом глянет в сердце мое,
Глянет небо опять, розовея от краю до краю,
И окошко твое.
Этот голос — он твой, и его непонятному звуку
Жизнь и горе отдам,
Хоть во сне, твою прежнюю милую руку
Прижимая к губам.
2 мая 1912
ГЕОРГИЙ ВЛАДИМИРОВИЧ ИВАНОВ
(1894-1958)
Легки оковы бытия…
Так, не томясь и не скучая,
Всю жизнь свою провел бы я
За Пушкиным и чашкой чая.
Г. Иванов
Будьте легкомысленней! Будьте легковернее!
Если вам не спится — выдумывайте сны.
Будьте, если можете, как звезда вечерняя,
Так же упоительны, так же холодны.
Г. Иванов
Родился 29 октября (11 ноября) 1894 г. в Студенках Ковенской губернии в дворянской семье. Его прадед, дед и отец были военными. Юность поэта прошла в Петербурге. Он учился во 2-м Кадетском корпусе, но так и не окончил его. Печататься стал очень рано. Первая публикация Иванова относится к 1910 году, когда он дебютировал в первом номере журнала «Все новости литературы, искусства, техники и промышленности» со своим стихотворением и литературно-критической статьей, в которой под псевдонимом «Юрий Владимиров» пятнадцатилетний поэт разбирал, ни много, ни мало, «Собрание стихов» З. Гиппиус, «Кипарисовый ларец» И. Анненского и «Стихотворения» М. Волошина.
Круг общения у юного Г. Иванова был очень велик. К этому времени среди его знакомых уже были М. Кузмин, Игорь Северянин, Г. Чулков. 5 марта 1911 г. одну из своих книг надписал в подарок Иванову А. Блок.
В 1911 г. Г. Иванов примыкает к эгофутуристам, однако уже в 1912 г. от них отходит и сближается с акмеистами. При этом печатается в совершенно различных по направлениям журналах: «Шиповнике», «Сатириконе», «Ниве», «Гиперборее», «Аполлоне», «Лукоморье» и др.
Первый сборник поэта «Отплытье на о. Цитеру», вышедший в конце 1911 г. (в выходных данных — 1912 г.) и отмеченный рецензиями Брюсова, Гумилева, Лозинского, испытал влияние поэзии Кузмина, Вяч. Иванова и Блока.
Весной 1914 г., уже полноправный член «Цеха поэтов», Иванов издал свою вторую книгу стихотворений «Горница».
В годы первой мировой войны Иванов активно сотрудничал в популярных еженедельниках, написав массу «ура-патриотических» стихов (сборник «Памятник славы», 1915, который сам поэт в дальнейшем не включал в счет своих поэтических книг), к большинству из которых впоследствии относился критически.
В самом конце 1915 г. Иванов выпустил свой последний дореволюционный сборник — «Вереск» (на титульном листе — Пг., 1916).
После революции Иванов участвовал в деятельности второго «Цеха поэтов». Чтобы прокормиться занимался переводами Байрона, Бодлера, Готье, ряда других поэтов. Только в 1921 г. вышла следующая книга стихотворений Иванова «Сады».
В 1922 г. в Петрограде была опубликована последняя «доэмигрантская» книга Иванова — «Лампада» (вышедшая под заголовком «Собрание стихотворений. Книга первая» и включившая в себя часть стихотворений из «Отплытья на о. Цитеру»).
В октябре 1922 г. Г. Иванов вместе со своей женой Ириной Одоевцевой покидает Россию. В годы эмиграции живет в Берлине, Париже, иногда — в Риге. Во время второй мировой войны Иванов находился в Биаррице, откуда вновь возвращается в Париж после ее окончания.
Иванов много публикуется в эмигрантской прессе со своими стихотворениями, критическими статьями, пишет прозу (неоконченный роман «Третий Рим» (1929, 1931), «поэма в прозе» «Распад атома» (1938 г., Париж).
В эмиграции Г. Иванов делил с В. Ходасевичем звание «первого поэта», хотя многие его произведения, особенно мемуарного и прозаического характера, вызывали массу неблагоприятных отзывов как в эмигрантской среде, так и, тем более, в Советской России. Это касается, в особенности, вышедшей в 1928 г. книги очерков «Петербургские зимы».
Вершиной поэтического творчества Иванова стали сборники «Розы» (1931, Париж) и «1943-1958. Стихи» (подготовленный самим автором, но вышедший через несколько месяцев после его смерти). В самом начале 1937 г. в Берлине вышла в свет единственная прижизненная книга «Избранного» Г. Иванова — «Отплытие на остров Цитеру», практически повторяющая название первого сборника, вышедшего ровно за 25 лет до этого. Только один из трех разделов этой книги содержал стихотворения, ранее не включавшиеся автором в сборники.
Последние годы жизни прошли для Г. Иванова в нищете и страданиях — с 1953 г. он вместе с И. Одоевцевой проживает в приюте для престарелых в Йере, недалеко от Тулона, до самой своей смерти 26 августа 1958 г. Позднее прах поэта был перенесен на парижское кладбище Сен Женевьев де Буа.
***
Тонким льдом затянуты лужицы,
Словно лед чиста синева.
Не сверкает уже, не кружится
Обессиленная листва.
В сердце нет ни тоски, ни радости,
Но покоя в нём тоже нет:
Как забыть о весенней сладости,
О сиянии прошлых лет?..
***
Когда светла осенняя тревога
В румянце туч и шорохе листов,
Так сладостно и просто верить в Бога,
В спокойный труд и свой домашний кров.
Уже закат, одеждами играя,
На лебедях промчался и погас,
И вечер мглистый и листва сырая,
И сердце узнаёт свой тайный час.
Но не напрасно сердце холодеет:
Ведь там, за дивным пурпуром богов,
Одна есть сила. Всем она владеет —
Холодный ветр с летейских берегов.
***
Вновь с тобою рядом лежа,
Я вдыхаю нежный запах
Тела, пахнущего морем
И миндальным молоком.
Вновь с тобою рядом лежа,
С легким головокруженьем
Я заглядываю в очи,
Зеленей морской воды.
Влажные целую губы,
Теплую целую кожу,
И глаза мои ослепли
В темном золоте волос.
Словно я лежу, обласкан
Рыжими лучами солнца,
На морском песке, и ветер
Пахнет горьким миндалем.
***
Прощай, прощай, дорогая! Темнеют дальние горы.
Спокойно шумят деревья. С пастбищ идут стада.
В последний раз гляжу я в твои прозрачные взоры,
Целую влажные губы, сказавшие: «Навсегда».
Вот я расстаюсь с тобою, влюбленный еще нежнее,
Чем в нашу первую встречу у этих белых камней.
Так же в тот вечер шумела мельница, и над нею
Колыхалась легкая сетка едва озаренных ветвей.
Но наша любовь увидит другие леса и горы,
И те же слова желанья прозвучат на другом языке.
Уже я твердил когда-то безнадежное имя Леноры,
И ты, ломая руки, Ромео звала в тоске.
И как мы сейчас проходим дорогой, едва озаренной,
Прижавшись тесно друг к другу, уже мы когда-то шли.
И вновь тебя обниму я, еще нежнее влюбленный,
Под шорох воды и листьев на теплой груди земли.
***
Улыбка одна и та же,
Сухой неподвижен рот.
Таки, как ты, — на страже
Стоят в раю у ворот.
И только если ресницы
Распахнутся, глянут глаза,
Кажется: реют птицы
И где-то шумит гроза.
***
Благословенная прохлада,
Тосканы сумрак голубой...
Я помню кисти винограда
На блюде с древнею резьбой.
И девочки-крестьянки руки,
Что миртовый венок плела,
Слова любви, напев разлуки
И плеск размеренный весла.
Туманы моря наплывали,
И месяц розовый вставал,
И волны — берег целовали,
И берег — волнам отвечал.
***
Неправильный круг описала летучая мышь,
Сосновая ветка качнулась над темной рекой,
И в воздухе тонком блеснул, задевая камыш,
Серебряный камешек, брошенный детской рукой.
Я знаю, я знаю, и море на убыль идет,
Песок засыпает оазисы, сохнет река,
И в сердце пустыни когда-нибудь жизнь расцветет,
И розы вздохнут над студеной водой родника.
Но если синей в целом мире не сыщется глаз,
Как темное золото, косы и губы, как мед,
Но если так сладко любить, неужели и нас
Безжалостный ветер с осенней листвой унесет.
И, может быть, в рокоте моря и шорохе трав
Другие влюбленные с тайной услышат тоской
О нашей любви, что погасла, на миг просияв
Серебряным камешком, брошенным детской рукой.
***
Чёрные вишни, зелёные сливы,
Жёлтые груши повисли в садах...
Ясною осенью будешь счастливой,
Будешь, мечтая, гулять при звездах.
Всё неизменно: любимые книги,
В горнице низкой цветы на окне,
И нетяжёлые скуки вериги,
И равнодушная память о мне.
***
Снег уже пожелтел и обтаял,
Обвалились ледяшки с крыльца.
Мне все кажется, что скоротаю
Здесь нехитрую жизнь до конца.
В этом старом помещичьем доме,
Где скрипит под ногами паркет,
Где все вещи застыли в истоме
Одинаковых медленных лет.
В сердце милые тени воскресли,
Вспоминаю былые года, —
Так приятно в вольтеровском кресле
О былом повздыхать иногда
И, в окно тихим вечером глядя,
Видеть легкие сны наяву,
Не смущаясь сознанью, что ради
Мимолетной тоски — я живу.
***
Я не любим никем! Пустая осень!
Нагие ветки средь лимонной мглы.
И за киотом дряхлые колосья
Висят пропылены и тяжелы.
Я ненавижу полумглу сырую
Осенних чувств и бред гоню, как сон.
Я щеточкою ногти полирую
И слушаю старинный полифон.
Фальшивит нежно музыка глухая
О счастии несбыточном людей
У озера, где вод не колыхая,
Скользят стада бездушных лебедей.
***
Какая-то мечтательная леди
Теперь глядит в широкое окно.
И локоны у ней желтее меди,
Румянами лицо оттенено.
Колеблется ее индийский веер,
Белеет мех — ангорская коза.
Устремлены задумчиво на север
ЕЕ большие лживые глаза.
В окне — закат роняет пепел серый
На тополя, кустарники и мхи...
А я стою у двери, за портьерой,
Вдыхая старомодные духи...
***
Настанут холода,
Осыпятся листы —
И будет льдом — вода.
Любовь моя, а ты?
И белый, белый снег
Покроет гладь ручья
И мир лишится нег...
А ты, любовь моя?
Но с милою весной
Снега растают вновь.
Вернутся свет и зной —
А ты, моя любовь?
***
Луна взошла совсем как у Верлена:
Старинная в изысканном уборе,
И синие лучи упали в море.
«Зачем тобой совершена измена...» —
Рыдал певец, томясь в мишурном горе,
И сонная у скал шуршала пена.
***
Однажды под Пасху мальчик
Родился на свете,
Розовый и невинный,
Как все остальные дети.
Родители его были
Не бедны и не богаты,
Он учился, молился Богу,
Играл в снежки и солдаты.
Когда же подрос молодчик,
Пригожий, румяный, удалый,
Стал он карманным вором,
Шулером и вышибалой.
Полюбил водку и женщин,
Разучился Богу молиться,
Жил беззаботно, словно
Дерево или птица.
Сапоги Скороход, бриолином
Напомаженный, на руку скорый...
И в драке во время дележки
Его закололи воры.
В Калинкинскую больницу
Отправили тело,
А душа на серебряных крыльях
В рай улетела.
Никто не служил панихиды,
Никто не плакал о Ване,
Никто не знает, что стал он
Ангелом в Божьем стане.
Что ласкова с ним Божья Матерь,
Любит его Спаситель,
Что, быть может, твой или мой он
Ангел-хранитель.
***
Кофейник, сахарница, блюдца,
Пять чашек с узкою каймой
На голубом подносе жмутся,
И внятен их рассказ немой:
Сначала — тоненькою кистью
Искусный мастер от руки,
Чтоб фон казался золотистей,
Чернил кармином завитки.
И щеки пухлые румянил,
Ресницы наводил слегка
Амуру, что стрелою ранил
Испуганного пастушка.
И вот уже омыты чашки
Горячей, темною струей.
За кофием играет в шашки
Сановник важный и седой.
Иль дама, улыбаясь тонок,
Жеманно потчует друзей.
Меж тем, как умная болонка
На задних лапках служит ей.
И столько губ и рук касалось,
Причудливые чашки, вас,
Над живописью улыбалось
Изысканною — столько глаз.
И всех, и всех давно забытых
Взяла безмолвная страна,
И даже на могильных плитах,
Пожалуй, стерты имена.
А на кофейнике пастушки
По-прежнему плетут венки;
Пасутся овцы на опушке,
Ныряют в небо голубки;
Амур не изменяет позы,
И заплели со всех сторон
Неувядающие розы
Антуанеты медальон.
***
Чем больше дней за старыми плечами,
Тем настоящее отходит дальше,
За жизнью ослабевшими очами
Не уследить старухе-генеральше.
Да и зачем? Не более ли пышно
Прошедшее? — Там двор Екатерины,
Сменяются мгновенно и неспешно
Его великолепные картины.
Усталый ум привык к заветным цифрам,
Былых годов воспоминанья нижет,
И, фрейлинским украшенная шифром,
Спокойно грудь, покашливая, дышит.
Так старость нетревожимая длится —
Зимою в спальне — летом на террасе...
...По вечерам — сама Императрица,
В регалиях и в шепчущем атласе,
Является старухе-генеральше,
Беседует и милостиво шутит...
А дни летят, минувшее — все дальше,
И скоро ангел спящую разбудит.
***
В широких окнах сельский вид,
У синих стен простые кресла,
И пол некрашеный скрипит,
И радость тихая воскресла.
Вновь одиночество со мной...
Поэзии раскрылись соты.
Пленяют милой стариной
Потёртой кожи переплёты.
Шагаю тихо взад, вперёд,
Гляжу на светлый луч заката.
Мне улыбается Эрот
С фарфорового циферблата.
Струится сумрак голубой,
И наступает вечер длинный;
Тускнеет Наварринский бой
На литографии старинной.
Легки оковы бытия...
Так, не томясь и не скучая,
Всю жизнь свою провёл бы я
За Пушкиным и чашкой чая.
***
Прохладно... До-ре-ми-фа-соль
Летит в раскрытое окно.
Какая грусть, какая боль!
А впрочем, это всё равно!
Любовь до гроба, вот недуг
Страшнее, чем зубная боль.
Тебе, непостоянный друг,
Тяну я до-ре-ми-фа-соль.
Ты королева, я твой паж,
Всё это было, о юдоль!
Ты приходила в мой шалаш
И пела до-ре-ми-фа-соль.
Что делать, если яд в крови,
В мозгу смятенье, слёзы — соль,
А ты заткнула уши и
Не слышишь... до-ре-ми-фа-соль.
***
Как я люблю фламандские панно,
Где овощи, и рыба, и вино,
И дичь богатая на блюде плоском —
Янтарно-желтым отливает лоском.
И писанный старинной кистью бой —
Люблю. Солдат с блистающей трубой,
Клубы пороховые, мертвых груду
И вздыбленные кони отовсюду!
Но тех красот желанней и милей
Мне купы прибережных тополей,
Снастей узор и розовая пена
Мечтательных закатов Клод Лоррена.
***
Всё образует в жизни круг —
Слиянье уст, пожатье рук.
Закату вслед встает восход,
Роняет осень зрелый плод.
Равно — лужайка иль паркет —
Танцуй монах, танцуй, поэт.
А ты, амур, стрелами, рань —
Везде сердца — куда ни глянь.
И пастухи и колдуны
Стремленью сладкому верны.
Весь мир — влюбленные одни,
Гасите медленно огни...
Пусть образует тайный круг —
Слиянье уст, пожатье рук.
***
Как древняя ликующая слава,
Плывут и пламенеют облака,
И ангел с крепости Петра и Павла
Глядит сквозь них — в грядущие века.
Но ясен взор — и неизвестно, что там —
Какие сны, закаты, города —
На смену этим блеклым позолотам —
Какая ночь настанет навсегда!
***
Уже сухого снега хлопья
Швыряет ветер с высоты
И, поздней осени холопья,
Мятутся ржавые листы.
Тоски смертельную заразу
Струит поблекшая заря.
Как всё переменилось сразу
Железной волей ноября.
Лишь дряхлой мраморной богини
Уста по-прежнему горды,
Хотя давно в её кувшине
Не слышно пения воды.
Да там, где на террасе гвозди
Хранят обрывки полотна —
Свои исклёванные гроздья
Ещё качает бузина.
***
Никакого мне не нужно рая,
Никакая не страшна гроза —
Волосы твои перебирая,
Все глядел бы в милые глаза.
Как в источник ясный, над которым
Путник наклоняется страдой,
Видя с облаками и простором
Небо, отраженное водой.
***
Измучен ночью ядовитой,
Бессонницею и вином,
Стою, дышу перед раскрытым,
В туман светлеющим окном.
И вижу очертанья веток
В лилово-розовом дыму.
И нет вопроса, нет ответа,
Которого я не приму.
Отдавшись нежному безволью,
Слежу за вами — облака,
И лёгкой головною болью
Томит вчерашняя тоска.
***
О расставаньи на мосту
И о костре в ночном тумане
Вздохнул. А на окне в цвету
Такие яркие герани.
Пылят стада, пастух поет...
Какая ясная погода.
Как быстро осень настает
Уже семнадцатого года.
***
Пустынна и длинна моя дорога,
А небо лучезарнее, чем рай,
И яхонтами на подоле Бога
Сквозь дым сияет горизонте край.
И дальше, там, где вестницею ночи
Зажглась шестиугольная звезда,
Глядят на землю голубые очи,
Колышется седая борода.
Но кажется, устав от дел тревожных,
Не слышит старый и спокойный Бог,
Как крылья ласточек неосторожных
Касаются его тяжелых ног.
ВАЗА С ФРУКТАМИ
Тяжелый виноград, и яблоки, и сливы —
Их очертания отчетливо нежны —
Все оттушеваны старательно отливы,
Все жилки тонкие под кожицей видны.
Над грушами лежит разрезанная дыня,
Гранаты смуглые сгрудились перед ней;
Огромный ананас кичливо посредине
Венчает вазу всю короною своей.
Ту вазу, вьющимся украшенную хмелем,
Ваяла эллина живая простота:
Лишь у подножия к пастушеским свирелям
Прижаты мальчиков спокойные уста.
***
Глядит печаль огромными глазами
На золото осенних тополей,
На первый треугольник журавлей
И взмахивает слабыми крылами.
Малиновка моя, не улетай,
Зачем тебе Алжир, зачем Китай!
1920
***
В середине сентября погода
Переменчива и холодна.
Небо точно занавес. Природа
Театральной нежности полна.
Каждый камень, каждая былинка,
Что раскачивается едва,
Словно персонажи Метерлинка,
Произносят странные слова:
— Я люблю, люблю и умираю...
— Погляди — душа, как воск, как дым...
— Скоро, скоро к голубому раю
Лебедями полетим...
Осенью, когда туманны взоры,
Путаница в мыслях, в сердце лед,
Сладко слушать эти разговоры,
Глядя в празелень стоячих вод.
С чуть заметным головокруженьем
Проходить по желтому ковру,
Зажигать рассеянным движеньем
Папиросу на ветру.
1921
***
Холодеет осеннее солнце и листвой пожелтевшей играет,
Колыхаются легкие ветки в синеватом вечернем дыму —
Это молодость наша уходит, это наша любовь умирает,
Улыбаясь прекрасному миру и не веря уже ничему.
1921
***
Вечерний небосклон. С младенчества нам мило
Мгновенье — на границе тьмы.
На ветки в пламени, на бледное светило
Не можем наглядеться мы.
Как будто в этот миг в тускнеющем эфире
Играет отблеск золотой
Всех человеческих надежд, которых в мире
Зовут несбыточной мечтой.
***
Облако свернулось клубком,
Катится блаженный клубок,
И за голубым голубком
Розовый летит голубок.
Это угасает эфир...
Ты не позабудешь, дитя,
В солнечный сияющий мир
Крылья, что простерты, летя?
— Именем любовь назови!
— Именем назвать не могу.
Имя моей вечной любви
Тает на февральском снегу.
***
В меланхолические вечера,
Когда прозрачны краски увяданья,
Как разрисованные веера,
Вы раскрываетесь, воспоминанья.
Деревья жалобно шумят, луна
Напоминает бледный диск камеи,
И эхо повторяет имена
Елизаветы или Саломеи.
И снова землю я люблю за то,
Что так торжественны лучи заката,
Что легкой кистью Антуан Ватто
Коснулся сердца моего когда-то.
1920
ПЕТЕРГОФ
Опять заря! Осенний ветер влажен,
И над землёю, за день не согретой,
Вздыхает дуб, который был посажен
Императрицею Елизаветой.
Как холодно! На горизонте дынном
Трепещет диск тускнеющим сияньем...
О, если бы застыть в саду пустынном
Фонтаном, деревом иль изваяньем!
Не быть влюблённым и не быть поэтом
И, смутно грезя мучившим когда-то,
Прекрасным рисоваться силуэтом
На зареве осеннего заката...
1920
***
Ещё молитву повторяют губы,
А ум уже считает барыши.
Закутавшись в енотовые шубы,
Торговый люд по улицам спешит.
Дымят костры по всей столице царской,
Визжат засовы и замки гремят,
И вот рассыпан на заре январской
Рог изобилия, фруктовый ряд.
Блеск дыни, винограда совершенство,
Румянец яблок, ананасов спесь!..
За выручкой сидит его степенство,
Как Саваоф, распоряжаясь здесь.
Читает «Земщину». Вприкуску с блюдца
Пьет чай, закусывая калачом,
И солнечные зайчики смеются
На чайнике, как небо, голубом.
А дома, на пуховиках, сырая,
Наряженная в шелк, хозяйка ждет
И, нитку жемчуга перебирая,
Вздохнет, зевнет да перекрестит рот.
***
В Кузнецовской пестрой чашке
С золочеными краями, —
Видно, сахару не жалко —
Чай и сладок и горяч.
Но и пить-то неохота,
И натоплено-то слишком,
И перина пуховая
Хоть мягка, а не мила.
Лень подвинуть локоть белый,
Занавеску лень откинуть,
Сквозь высокие герани
На Сенную поглядеть.
На Сенной мороз и солнце,
Снег скрипит под сапогами,
Громко голуби воркуют
По морозной мостовой.
Да веселый, да румяный,
Озорной и чернобровый
На Демидов переулок
Не вернется никогда!
***
Опять белила, сепия и сажа,
И трубы гениев гремят в упор.
Опять архитектурного пейзажа
Стесненный раскрывается простор!
Горбатый мост прорезали лебедки,
Павлиний веер распустил закат,
И легкие, как парусные лодки,
Над куполами облака летят.
На плоские ступени отблеск лунный
Отбросил зарево. И, присмирев,
На черном цоколе свой шар чугунный
Тяжелой лапою сжимает лев.
***
Моя любовь, она все та же
И не изменит никогда
Вам, старомодные пейзажи,
Деревья, камни и вода.
О, бледно-розовая пена
Над зыбкой зеленью струи!
Матросы гаваней Лоррена,
Вы собутыльники мои.
Как хорошо блуждать, мечтая,
Когда над пристанью со дна
Встает янтарно-золотая
Меланхоличная луна.
У моря сложенные бревна,
Огни таверны воровской.
И я дышу свободно, словно
Соленым ветром и тоской.
А вдалеке чернеют снасти,
Блестит зеленая звезда...
Мое единственное счастье —
Деревья, камни и вода!
ПАВЛОВСКИЙ ОФИЦЕР
Был пятый час утра, и барабанный бой
Сливался с музыкой воинственно-манерной.
Он вел гвардейский взвод и видел пред собой
Деревья, мелкий снег и Замок Инженерный.
Желтела сквозь туман ноябрьская заря,
И ветер шелестел осенними шелками.
Он знал, что каждый день летят фельдъегеря
В морозную Сибирь, где звон над рудниками.
Быть может, это час, отмеченный судьбой,
И он своих солдат неправильно расставил,
И гневно ждет его с трясущейся губой
На взмыленном коне самодержавный Павел.
Сослать немедленно! Вот царственный приказ.
И скачет адъютант с развернутой бумагой
К нему. А он стоит, не поднимая глаз,
С запятнанным гербом и сломанною шпагой.
«Здорово, молодцы!» Ответный крик в ушах,
курносое лицо сквозь частый снег мелькнуло.
До завтра — пронесло! И отлетает страх
С торжественной волной приветственного гула.
***
Канарейка в некрашеной клетке,
Материнский портрет на стене.
По-весеннему голые ветки
Колыхаются в низком окне.
И чуть слышится гул ледохода…
…Я — свободен от грусти смешной.
Кто сказал, что такая свобода
Достается нелегкой ценой!
АКРОСТИХ ЛАРИСЕ РЕЙСНЕР
Любимы Вами и любимы мною,
Ах, с нежностью, которой равных нет,
Река, гранит, неверный полусвет
И всадник с устремленной вдаль рукою.
Свинцовый, фантастический рассвет
Сияет нам надеждой и тоскою,
Едва-едва над бледною рекою
Рисуется прекрасный силуэт…
Есть сны, царящие в душе навеки,
Их обаянье знаем я и Вы.
Счастливых стран сияющие реки
Нам не заменят сумрачной Невы,
Ее волны размеренного пенья,
Рождающего слезы вдохновенья.
МЕЛОДИЯ
Опять, опять луна встает,
Как роза — в час урочный,
И снова о любви поет
Нам соловей восточный.
Пусть говорят, что радость — бред,
Мне не слышны угрозы.
Подумай: сколько тысяч лет
Благоухают розы!
Когда янтарный гаснет день,
На крае небосклона
Я снова вижу Сафо тень,
Целующей Фаона…
И снова дверь открыта мне
Серебряного рая,
И сладко грезить при луне,
Любя и умирая…
***
Мы дышим предчувствием снега и первых морозов,
Осенней листвы золотая колышется пена,
А небо пустынно, и запад томительно розов,
Как нежные губы, что тронуты краской Дорэна.
Желанные губы подкрашены розой заката,
И душные волосы пахнут о скошенном сене…
С зеленой земли, где друг друга любили когда-то,
Мы снова вернулись сюда — неразлучные тени.
Шумят золотые пустынные рощи блаженных,
В стоячей воде отражается месяц Эреба,
И в душах печальная память о радостях пленных,
О вкусе земных поцелуев, и меда, и хлеба…
Сентябрь 1921
***
Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать,
Печаль моя! Мы в сумерках блуждаем
И, обреченные любить и умирать,
Так редко о любви и смерти вспоминаем.
Над нами утренний пустынный небосклон,
Холодный луч дробится по льду…
Печаль моя, ты слышишь слабый стон:
Тристан зовет свою Изольду.
Устанет арфа петь, устанет ветер звать,
И холод охладеет кровью…
Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать
Воспоминаньем и любовью.
Я умираю, друг! Моя душа черна,
И черный парус виден в море.
Я умираю, друг! Мне гибель суждена
В разувереньи и позоре.
Нам гибель суждена, и погибаем мы
За губы лживые, за солнце взора,
За этот свет, и лед, и розы, что из тьмы
Струит холодная Аврора…
ИННОКЕНТИЙ ФЕДОРОВИЧ АННЕНСКИЙ
(1855 – 1909)
Но я люблю стихи — и чувства нет святей:
Так любит только мать и лишь больных детей.
И. Анненский
Был Иннокентий Анненский последним
Из царскосельских лебедей.
Н. Гумилев
Он был преддверьем, предзнаменованьем
Всего, что с нами позже совершилось…
А. Ахматова
Иннокентий Федорович Анненский родился в Омске, где служил его отец, в 1855 году. Вскоре семья переехала в Петербург.
Анненский окончил историко-филологический факультет Петербургского университета по отделению сравнительного языкознания с правом преподавать древние языки. До конца жизни служил по ведомству Министерства народного просвещения. В 1896-1905 годах был директором Николаевской гимназии в Царском Селе, где среди его учеников был и Н. Гумилев.
Первый сборник стихотворений и переводов Анненского «Тихие песни» вышел в свет в 1904 году под псевдонимом «Ник. Т-о». В 1906 году увидел свет 1-й том трагедий Еврипида в его переводах и с его же комментариями.
Литературно-критические статьи Анненского составили две «Книги отражений», отмеченные единством эстетического подхода и смелостью психологических трактовок.
Весной 1909 года Анненский участвует в организации журнала «Аполлон» и поначалу был одним из его фактических редакторов. В первых трех номерах журнала он опубликовал программную статью «О современном лиризме». Перенапряжение в работе и болезненные переживания (руководство «Аполлона» сняло из печати подборку его стихотворений) привели к резкому обострению сердечной болезни: Анненский скоропостижно скончался в подъезде Царскосельского вокзала. Уже после его смерти вышла в свет главная книга поэта — «Кипарисовый ларец» (1910).
ЛИСТЫ
На белом фоне все тусклей
Златится горняя лампада,
И в доцветании аллей
Дрожат зигзаги листопада.
Кружатся нежные листы
И не хотят коснуться праха...
О, неужели это ты,
Все то же наше чувство страха?
Иль над обманом бытия
Творца веленье не звучало,
И нет конца и нет начала
Тебе, тоскующее я?
ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ СBЕТ B АЛЛЕЕ
О, не зови меня, не мучь!
Скользя бесцельно, утомленно,
Зачем у ночи вырвал луч,
Засыпав блеском, ветку клена?
Ее пьянит зеленый чад,
И дум ей жаль разоблаченных,
И слезы осени дрожат
В ее листах раззолоченных.
А свод так сладостно дремуч,
Так миротворно слиты звенья...
И сна, и мрака, и забвенья...
О, не зови меня, не мучь!
СЕНТЯБРЬ
Раззолоченные, но чахлые сады:
С соблазном пурпура на медленных недугах,
И солнца поздний пыл в его коротких дугах,
Невластный вылиться в душистые плоды.
И желтый шелк ковров, и грубые следы,
И понятая ложь последнего свиданья,
И парков черные, бездонные пруды,
Давно готовые для спелого страданья...
Но сердцу чудится лишь красота утрат,
Лишь упоение в завороженной силе;
И тех, которые уж лотоса вкусили,
Волнует вкрадчивый осенний аромат.
СМЫЧОК И СТРУНЫ
Какой тяжелый, темный бред!
Как эти выси мутно-лунны!
Касаться скрипки столько лет
И не узнать при свете струны!
Кому ж нас надо? Кто зажег
Два желтых лика, два унылых…
И вдруг почувствовал смычок,
Что кто-то взял и кто-то слил их.
«О, как давно! Сквозь эту тьму
Скажи одно: ты та ли, та ли?»
И струны ластились к нему,
Звеня, но, ластясь, трепетали.
«Неправда ль, больше никогда
Мы не расстанемся? довольно?..»
И скрипка отвечала «да»,
Но сердцу скрипки было больно.
Смычок все понял, он затих,
А в скрипке эхо все держалось…
И было мукою для них,
Что людям музыкой казалось.
Но человек не погасил
До утра свеч… И струны пели…
Лишь солнце их нашло без сил
На черном бархате постели.
***
Ты опять со мной, подруга-осень,
Но сквозь сеть нагих твоих ветвей
Никогда бледней не стыла просинь,
И снегов не помню я мертвей.
Я твоих печальнее отребий
И черней твоих не видел вод,
На твоем линяло-ветхом небе
Желтых туч томит меня развод.
До конца вас видеть, цепенея…
О, как этот воздух странно нов…
Знаешь что… я думал, что больнее
Увидать пустыми тайны слов…
ТОСКА ПРИПОМИНАНИЯ
Мне всегда открывается та же
Залитая чернилом страница.
Я уйду от людей, но куда же,
От ночей мне куда схорониться?
Все живые так стали далеки,
Все небытное стало так внятно,
И слились позабытые строки
До зари в мутно-черные пятна.
Весь я там в невозможном ответе,
Где миражные буквы маячут…
…Я люблю, когда в доме есть дети
И когда по ночам они плачут.
Я ЛЮБЛЮ
Я люблю замирание эха
После бешеной тройки в лесу,
За сверканьем задорного смеха
Я истомы люблю полосу.
Зимним утром люблю надо мною
Я лиловый разлив полутьмы,
И, где солнце горело весною,
Только розовый отблеск зимы.
Я люблю на бледнеющей шири
В переливах растаявший цвет…
Я люблю все, чему в этом мире
Ни созвучья, ни отзвука нет.
ДВЕ ЛЮБВИ
С. В. ф. Штейн
Есть любовь, похожая на дым:
Если тесно ей — она дурманит,
Дай ей волю — и ее не станет…
Быть как дым — но вечно молодым.
Есть любовь, похожая на тень:
Днем у ног лежит — тебе внимает,
Ночью так не слышно обнимает…
Быть как тень, но вместе ночь и день…
СРЕДИ МИРОВ
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя…
Не потому, чтоб я Ее любил
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
3 апреля 1909, Царское Село
ПРЕРЫВИСТЫЕ СТРОКИ
Этого быть не может,
Это — подлог,
День так тянулся и дожит
Иль, не дожив, изнемог?..
Этого быть не может…
С тех самых пор
В горле какой-то комок…
Вздор…
Этого быть не может…
Это — подлог…
Ну-с, проводил на поезд,
Вернулся, и solo*, да!
Здесь был ее кольчатый пояс,
Брошка лежала — звезда,
Вечно открытая сумочка
Без замка,
И, так бесконечно мягка,
В прошивках красная думочка…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зал…
Я нежное что-то сказал,
Стали прощаться,
Возле часов у стенки…
Губы не смели разжаться,
Склеены…
Оба мы были рассеянны,
Оба такие холодные…
Мы…
Пальцы ее в черной митенке
Тоже холодные…
«Ну, прощай до зимы,
Только не той, и не другой,
И не еще — после другой…
Я ж, дорогой,
Ведь не свободная…»
«Знаю, что ты в застенке…»
После она
Плакала тихо у стенки
И стала бумажно-бледна…
Кончить бы злую игру…
Что ж бы еще?
Губы хотели любить горячо,
А на ветру
Лишь улыбались тоскливо…
Что-то в них было застыло,
Даже мертво…
Господи, я и не знал, до чего
Она некрасива…
Ну, слава богу, пускают садиться…
Мокрым платком осушая лицо,
Мне отдала она это кольцо…
Слиплись еще раз холодные лица,
Как в забытьи, —
И
Поезд еще стоял —
Я убежал…
Но этого быть не может,
Это — подлог…
День или год и уж дожит,
Иль, не дожив, изнемог…
Этого быть не может…
Июнь 1909, Царское Село
* один (ит.)
CANZONE*
Если б вдруг ожила небылица,
На окно я поставлю свечу,
Приходи… Мы не будем делиться,
Все отдать тебе счастье хочу!
Ты придешь и на голос печали
Потому что светла и нежна,
Потому что тебя обещали
Мне когда-то сирень и луна.
Но… бывают такие минуты,
Когда страшно и пусто в груди…
Я тяжел — и, немой и согнутый…
Я хочу быть один… уходи!
* песня (ит.)
«АПОЛЛОН»
Последний истинно масштабный модернистский журнал серебряного века «Аполлон» помещался в Петербурге на Мойке, в доме № 24.
Инициатива создания «Аполлона» (рассматривалось также название «Акрополь») исходила от Сергея Маковского. Художественный критик и поэт, он обладал журнальным опытом, будучи с 1907 года одним из редакторов журнала «Старые годы». На художественной выставке «Салон 1909 года», открывшейся в январе 1909 года в Петербурге он познакомился с молодым и мало еще кому известным поэтом Н. Гумилевым, недавно вернувшимся из Парижа. Молодые люди разговорились, и речь зашла о том, что неплохо было бы учредить новое периодическое издание, которое заменило бы «Золотое руно» и «Весы», но не было бы заражено фракционностью, так сильно портившей эти журналы. Образцом мог бы служить эклектичный «Мир искусства». Журнал с самого начала замышлялся как издание, уделявшее равное внимание изобразительному искусству и литературе. Маковский нашел мецената, вызвавшегося быть патроном нового журнала, любителя изящных искусств купца М. Ушакова. Гумилев привлек для работы над созданием журнала И. Анненского. В качестве теоретиков предполагались также фигуры Вяч. Иванова и А. Волынского. Первый номер «Аполлона» вышел 24-25 октября 1909 года. Открытие его было приурочено к выставке картин очень своеобразного художника Г. Лукомского, произведения которого позднее репродуцировались в специальном номере журнала. Оба события были отмечены сначала в редакции «Аполлона» куда собрался весь петербургский бомонд, а затем в ресторане Кюба «Pirato».
Появление «Аполлона», по замыслу его основателей, должно было ознаменовать новый этап в развитии русской культуры, и первые номера предполагались сделать программными, определяющими позицию журнала.
Сама атмосфера и дух журнала, эстетическая и несколько фривольная обстановка редакции привлекала к нему молодых поэтов и художников. С «Аполлоном» сотрудничали и печатали там свои произведения М. Кузмин (был ведущим рубрики «Заметки о русской беллетристике»), С. Ауслендер (вел рубрику «Петербургские театры»), С. Городецкий, Н. Гумилев (вел регулярный раздел «Письма о русской поэзии»), О. Мандельштам, М. Волошин, А. Толстой, И. фон Гюнтер, Е. Дмитриева, К. Сомов, Г. Иванов, Л. Бакст и др.
С «Аполлоном» связана история появления Черубины де Габриак.
«Аполлон» не принадлежал ни к одному из поэтических течений того времени и был ареной для выражения самых различных идей. В нем печатались произведения и символистов, и акмеистов, а также происходившие между ними дискуссии.
Издавался до 1918 года.
«МИР ИСКУССТВА»
Рубеж двух веков, 19 и 20, был ознаменован основанием в Петербурге «Мира искусства», первого журнала, целиком посвященного пропаганде творчества русских символистов и являвшегося органом одноименного объединения, а в Москве — символистской издательской фирмы «Скорпион».
Журнал был основан по инициативе С. Дягилева и первоначально предназначался лишь для публикации искусствоведческих статей и многочисленных высококачественных иллюстраций. Журнал представлял собою тетради большого формата, переплетавшиеся по полугодиям, что составляло увесистые тома с внешностью роскошного издания по искусству.
9 ноября 1898 г. вышел в свет первый сдвоенный номер «Мира искусства». Деньги для журнала достал Дягилев, обратившись к княгине М. Тенишевой и С. Морозову. Молодой журнал стал первым в России роскошно издаваемым органом изящных искусств. Он, одновременно элегический и самоуверенный, упадочный и жизнерадостный, сверкал наподобие радуги на фоне грозовых туч.
Литературный отдел в «Мире искусства» появился не с самого основания журнала, а лишь с 1900 г., при этом он был лишен беллетристики и состоял только из статей и рецензии. Во главе его стоял Д. Философов.
Среди главных сотрудников отдела были Д. Мережковский и З. Гиппиус, В. Розанов, Л. Шестов, Н. Минский, Ф. Сологуб, К. Бальмонт, с середины 1901 г. — В. Брюсов, с 1902 — Андрей Белый. Еще до формальной организации отдела дважды в «Мире искусства» выступил Вл. Соловьев. Наиболее принципиальны были публикации: «Лев Толстой и Достоевский» Д. Мережковского (печаталось на протяжении 1900-1901), «Философия трагедии» Л. Шестова (1902), «Философские разговоры» Н. Минского (печатались в 1901-1903), а также значительное количество статей Розанова (около 30). Примечательны были также обсуждение статьи С. Андреевского «Вырождение рифмы» (1901, № 5), статья В. Брюсова «Ненужная правда: По поводу Московского Художественного театра» (1902, № 4), а также статьи Белого «Певица» (1902, № 11), «Формы искусства» (1902, № 12) и «Символизм как миропонимание» (1904, № 5). Именно в «Мире искусства» были сформулированы многие основополагающие для символизма вопросы и сделаны первые попытки дать ответы на них.
Также с журналом сотрудничали и многие художники, среди которых — В. Серов, Л. Бакст, Е. Лансере и др.
Способность «Мира искусства» смотреть не только вперед, но и назад, за пределы недавнего прошлого, вплоть до далекой древности, — явилась следствием не только классовых и мировоззренческих различий его участников (космополитический аристократизм одних и мещанский провинциализм других), но и различий индивидуальных вкусов и интересов. Во внутреннем ядре журнала и движения «Мир искусства» наблюдался раскол на «консерваторов» (т.е. тех, кого интересовало главным образом искусство прошлого) и «радикалов». К числу «консерваторов» принадлежали А. Бенуа, Е. Лансере, Д. Мережковский, иногда В. Серов, а к «радикалам» — А. Нурок, В. Нувель, Л. Бакст, З. Гиппиус и тот же Серов. Уравновешивающую роль играли Дягилев и Философов. Очень часто разногласия выносились на страницы журнала. Вообще это в высшей степени эклектическое издание представляло каждому автору полную свободу в выражении его взглядов.
Эта свобода с самого начала произвела решительный переворот и в литературных, и в художественных вкусах. «Мир искусства» не только открыл читателю глаза на классическую красоту Петербурга и окружающих его дворцов, на романтическое изящество, характерное для эпох царствования Павла и Александра I, и на до него мало кем оцененную красоту средневековой архитектуры и русской иконописи, но и заставлял задуматься о современном значении древних цивилизаций и верований и о необходимости серьезно переоценить собственное литературное наследие.
А. Бенуа летом 1900 года была предложена должность секретаря императорского «Общества поощрения художеств» и редактора журнала, выпускаемого этим обществом. Он превратил журнал, которому дал название «Художественные сокровища России», в своего рода дополнение к «Миру искусства». Здесь публиковались репродукции и фотографии памятников национального культурного наследия, сопровождаемые фактографическими аннотациями.
Нараставшее напряжение во взаимоотношениях среди сотрудников «Мира искусства» привело к выделению группы Мережковских в отдельный журнал «Новый путь», в 1904 г. появился журнал «Весы», а финансовые проблемы не позволили продолжать «Мир искусства». К тому же собственно художественные вопросы, ради которых первоначально учреждался журнал, были уже сформулированы, «поэтому дальнейшее явилось бы только повторением, каким-то топтанием на месте».
«НОВЫЙ ПУТЬ»
«Новый путь» (1903-1904) возник как непосредственное развитие идеи Религиозно-философских собраний. И там, и там главенствовала владевшая в эти годы Мережковскими идея религиозного поиска, как в рамках Церкви, так и за ее пределами. В отличие от прежних опытов, «Новый путь» возникал как собственный орган символистов, и прежде всего группы Мережковских, что давало свободу в выборе типа издания и отборе материала. В то же время, во-первых, редакционная деятельность требовала от главных сотрудников, то есть прежде всего самих Мережковских, отдавать слишком много времени журнальной работе в ущерб творчеству и, во-вторых, журнал был особо уязвим, подвергаясь строгой цензуре (как издание, занимающееся церковными проблемами, «Новый путь» подлежал цензуре не только общегражданской, но и духовной).
Если «Мир искусства» был журналом принципиально нового типа, рассчитанно отказавшимся от беллетристики, с доминирующим художественным отделом, обильно иллюстрированным, то «Новый путь» был построен по образцу классического для России «толстого» журнала со всеми его характерными разделами.
Главным редактором журнала был П.П. Перцов, но фактически редактирование осуществляли Мережковские — преимущественно З.Н. Гиппиус.
В стихотворном разделе «Нового пути» доминировали символисты — К. Бальмонт, Ф. Сологуб, Ю. Балтрушайтис, Н. Минский, В. Иванов, В. Брюсов, А. Блок, Л. Семенов, А. Кондратьев, М. Волошин, Г. Чулков, сами Мережковские и др. При этом стихотворения печатались преимущественно большими подборками, позволявшими дать представление о творческой индивидуальности поэта.
В разделе прозаическом были опубликованы «Петр и Алексей» Д. Мережковского (не полностью), ряд рассказов Гиппиус, «Жало смерти» Сологуба, произведения A. Ремизова, Семенова, Чулкова, Кондратьева, С. Сергеева-Ценского, Б. Зайцева, но они были оттеснены на задний план многочисленными публикациями ниже среднего уровня тогдашней журнальной беллетристики, что вызывало серьезные упреки. При этом, однако, редакторы возлагали надежды на возникновение некоего нового журнального жанра, в котором произошло бы органическое слияние художественного и умозрительного начал. Однако надежды на подобную трансформацию не сбылись, и доминировала в журнале именно невыразительная проза, несколько разрежаясь иностранной беллетристикой чуть более высокого качества.
Однако наиболее существенные художественные и идеологические открытия делались в специфических для «Нового пути» рубриках. Прежде всего это относится к «Запискам Религиозно-философских собраний» (и примыкающей к ним «Религиозно-философской хронике»), к индивидуальному отделу В. Розанова «В своем углу», а также к разделу «Из частной переписки». Именно там в наибольшей степени отразилось жанровое новаторство журнала, а также возможность освобождения авторов от довольно жесткой идеологической схемы Мережковских (особенно в двух последних разделах).
Среди значительнейших нехудожественных произведений, помещенных в «Новом пути», следует назвать «Эллинскую религию страдающего бога» Вяч. Иванова и «Спиритизм как антихристианство» П.А. Флоренского.
Все же направляющая воля Мережковских была, очевидно, слишком сильна. Еще на подготовительном этапе от обязанностей секретаря журнала отказался Брюсов. Он же записывал осенью 1903 г. : «...много ссорился я с «Н<овым> Путем». За нелитературность журнала и за отвержение моих политик.» Летом 1904 г. от редактирования отказался Перцов, уступив место Д. Философову. Однако к концу 1904 г. из-за нехватки средств, запрещения публиковать отчеты Религиозно-философских собраний (следовательно, падения внутреннего интереса к журналу), отхода части прежних сотрудников и изменившейся общественной ситуации продолжение журнала стало сложным. К участию в нем через нового секретаря Г. Чулкова была привлечена группа философов-идеалистов, частью бывших марксистов — С.Н. Булгаков, Н.А. Бердяев, П.И. Новгородцев, Н.О. Лосский, С.Л. Франк и др. В трех последних номерах за 1904 г. лишь литературный раздел был в ведении Мережковских, а с начала 1905 г. «Новый путь» перестал выходить, а вместо него подписчикам рассылался журнал «Вопросы жизни».
АЛЕКСАНДР АЛЕКСЕЕВИЧ КОНДРАТЬЕВ
(1876-1967)
Родился в Петербурге в семье директора типографии. Учился в 8-й петербургской гимназии, директором которой был И. Анненский. В 1902 г. окончил юридический факультет Петербургского университета и поступил на службу в Министерство путей сообщения.
С 1903 г. печатался в «Новом пути», обратил на себя внимание З. Гиппиус, стал постоянным сотрудником «Весов», «Золотого руна», «Перевала», «Аполлона», «Сатирикона»
Являлся завсегдатаем вечеров у Федора Сологуба, бывал на «башне» Вяч. Иванова. Выпустил поэтические сборники «Стихотворения» (1905) и «Черная Венера» (1909), а также мифологический роман «Сатиресса» (1907), сборники мифологических рассказов «Белый козел» (1908) и «Улыбка Ашеры» (1911).
Зимой 1918 г. уехал в Крым, оттуда в Дорогобуж под Ровно на Волыни, вошедшей в состав Польши (ныне территория Украины), где и прожил до сентября 1939 г., сотрудничая в русских газетах Варшавы, Берлина, Риги, Вильно, — в частности, публикуя любопытные мемуарные очерки. Издал демонологический роман «На берегах Ярыни» (1930), книгу сонетов «Славянские боги» (1936), книгу стихов «Вертоград небесный» под одной обложкой в совместном с Георгием Клингером и Львом Гомолицким сборнике (Варшава, 1937).
С приходом Красной армии пробрался на занятые немцами польские территории, после — Вена, Берлин, Белград, лагерь для перемещенных лиц в Триесте, дом престарелых в Швейцарии. В 1957 г. жил в США, где и умер 26 мая 1967 г. в г. Наяк (шт. Нью-Йорк).
БЕЛАЯ НОЧЬ
Небо хрустальное сине.
Тихие звезды, мерцая,
Светят небесной пустыне
В ночи тоскливые мая.
Сонная грезит столица.
И отразились устало
Темные бледные лица
В зеркале темном канала.
1904
***
Серебряной звездой стремлюсь я темноте,
Ни ветра не боясь, ни зноя, ни мороза,
Сквозь волны хаоса, куда всевластно греза
Мой дух влечет, где блещет на кресте
В сиянье пурпурном мистическая роза.
Пусть лики строгие мне преграждают путь;
Пусть волны черные ярятся, негодуя,
И леденящий вихрь пытается вдохнуть
Бессильный трепет мне в тоскующую грудь —
Звездой серебряной к той розе припаду я.
1906-1908
ЧЕРНАЯ ВЕНЕРА
Темноликая, тихой улыбкою
Ты мне душу ласкаешь мою.
О, прости меня, если ошибкою
Я не так Тебе песни пою.
Ты рассыпала щедро узорами
Светляков золотые огни.
Благосклонными вещими взорами
На открывшего душу взгляни!
Черно-синими звездными тканями
Ты вселенной окутала сон.
Одинокий, с простертыми дланями,
Я взываю к Царице Времен.
Ты смеешься очами бездонными,
Неисчетные жизни тая...
Да прольется над девами сонными
Бесконечная благость Твоя!
Будь щедра к ним, о Матерь Великая,
Сея радостно в мир бытие,
И прими меня вновь, Темноликая,
В благодатное лоно Твое!
1906-1908
ГЕОРГИЙ ИВАНОВИЧ ЧУЛКОВ
(1879-1939)
Родился в Москве в дворянской семье.
В 1898 г. окончил Московскую гимназию и поступил на историко-филологический факультет Московского университета. За участие в студенческих волнениях в конце 1901 г. был арестован и сослан почти на два года в Якутскую губернию. После возвращения из ссылки Чулков несколько лет находился под гласным надзором полиции.
Начав свой творческий путь в первые годы ХХ века, Чулков еще до революции выпустил шеститомник своих сочинений, содержащих стихи, прозу, эстетико-философские трактаты. Одновременно он редактировал и издавал жураналы, сборники, альманахи, был литературным и театральным критиком, принимал участие во всех значительных событиях литературной и окололитературной жизни — являлся постоянным посетителем «башни» Вяч. Иванова, создателем скандальной теории «мистического анархизма», другом и оппонентном многих известных писателей и поэтов — играя заметную роль в культурной жизни России того времени.
Первый сборник стихов и рассказов Чулкова «Кремнистый путь» появляется в 1904 г. Тогда же он переезжает в Петербург и неожиданно для себя получает приглашение стать сотрудником журнала Мережковских «Новый путь». А в 1905 г. издает журнал «Вопросы жизни», куда привлекает лучших философов того времени — Н. А. Бердяева и С. Н. Булгакова. Тогда же формируется его теория «мистического анархизма» (сборник «О мистическом анархизме», 1906), вызвавшая резкую полемику. Основной постулат этой теории — «последовательное и углубленное утверждение» индивидуализма, который должен привести «к истинной общественности, освобожденной от власти». В 1906-1908 гг. под редакцией Чулкова выходил альманах «Факелы».
Чулков — автор крупных романов («Сатана», 1914, «Сережа Нестроев», 1916, «Метель», 1917). После революции Чулков издал два сборника рассказов — «Посрамленные бесы», 1921, и «Вечерние зори», 1924), книгу воспоминаний «Годы странствий» (1930), занимался изучением, комментированием и изданием произведений Тютчева (Чулковым опубликованы многие стихотворения из архива Тютчева, написано множество статей о его творчестве), Пушкина («Жизнь Пушкина», 1938), Достоевского («Как работал Достоевский», 1939).
ПЕСНЯ
Стоит шест с гагарой,
С убитой вещей гагарой;
Опрокинулось тусклое солнце;
По тайге медведи бродят.
Приходи, любовь моя, приходи!
Я спою о тусклом солнце,
О любви нашей черной,
О щербатом месяце,
Что сожрали голодные волки.
Приходи, любовь моя, приходи!
Я шаманить буду с бубном,
Поцелую раскосые очи
И согрею темные бедра
На медвежьей белой шкуре.
Приходи, любовь моя, приходи!
ПОЭТ
Вяч. Иванову
Твоя стихия — пенный вал,
Твоя напевность — влага моря,
Где, с волнами сурово споря,
Ты смерть любовью побеждал
Твоя душа — как дух Загрея,
Что, в страсти горней пламенея,
Ведет к вершине золотой,
Твоей поэзии слепой.
О Друг и брат и мой вожатый,
Учитель мудрый, светлый вождь,
Твой стих — лучистый и крылатый -
Как солнечный весенний дождь;
И опьяненная свирель —
Как ярый хмель.
Между 1905 и 1907
ЗАРЕВО
Дымятся обнаженные поля,
И зарево горит над сжатой полосою.
Пустынная, пустынная земля,
Опустошенная косою!
И чудится за лесом темный крик,
И край небес поник:
Я угадал вас, дни свершенья!
Я — ваш, безумные виденья!
О зарево, пылай!
Труби, трубач!
И песней зарево встречай.
А ты, мой друг, не плачь:
Иди по утренней росе,
Молись кровавой полосе.
Между 1905 и 1907
ЖИВАЯ ФОТОГРАФИЯ
Красный паяц намалеван на витро кинематографа;
Лысый старик, с мудрыми глазами и с тонкой улыбкой, играет вальс
на фортепиано;
Двигаются и дрожат жизни на полотне, плененные механикой;
Кто эти милые актеры, так самоотверженно отдавшиеся машине?
Кто эти актрисы, с расстегнутыми лифами, захваченные (будто бы нечаянно)
фотографическим аппаратом?
Быть может, вас уже нет на свете?
Не раздавил ли вас бесстыдно громыхающий трамвай?
Не погибаете ли вы в больнице, отравленные ртутью?
Где вы? Где ваши губы, утомленные поцелуями?
Зачем вы продолжаете махать вашими руками на полотне?
Вон дерутся на рапирах два тореадора из-за прекрасной испанки.
О, как вы смешны, черномазые соотечественники Сервантеса!
Но посмотрите на зрителей: они очарованы представленьем:
Мальчик из лавки стоит, засунув палец в рот;
Толстая барыня задыхается в своем корсете;
Томная проститутка влажными глазами следит за зрелищем;
А тореадоры, пламенея от страсти, скрещивают шпаги.
И женский голос в публике произносит внятно:
«Мужчины всегда дерутся».
<1908>
***
О. А. Глебовой-Судейкиной
В жизни скучной, в жизни нищей
Как желанен твой уют…
В этом сказочном жилище
Музы нежные поют.
В старых рамах бледны лица,
Как в тумане странный быт.
Здесь былое тайно снится,
Злободневное молчит.
Ты среди своих игрушек —
Как загадочный поэт.
В мире фижм и в мире мушек
Отраженье давних лет.
Ты — художница. С улыбкой
Оживляя век любви,
В жизни призрачной и зыбкой
Куклы чудом оживи.
Век безумный Казановы,
Дни дуэлей и страстей
Вечно юны, вечно новы
В милой комнатке твоей.
Август 1920
***
Федору Сологубу
Ты иронической улыбкой
От злых наветов огражден,
И на дороге скользко-зыбкой
Неутомим и окрылен.
Ты искушаешь — искушаем —
Гадаешь — не разгадан сам,
Пренебрегаешь светлым раем,
Кадишь таинственным богам.
Но ты предвидел все печали,
И муку пламенных ночей,
Когда ключи тебе вручали
От заколдованных дверей.
Август 1920
СЕСТРЕ
Соблазненные суетным веком
Никогда не поймут, что дерзать
Значит просто простым человеком
В тихом домике жизнь коротать,
Что при свете смиренной лампады
Можно солнце увидеть вдали,
Где сияют чудесно громады
И в лазури плывут корабли.
31 октября 1920
Георгий Чулков
ГОДЫ СТРАНСТВИЙ
«Факелы»
I
Когда закрылась «Вопросы жизни», я почувствовал, что почва колеблется у меня под ногами. Всецело занятый журналом и «с головой ушедший» в тогдашние идейные споры, я по рассеянности забыл устроить себе сносную житейскую обстановку и как-нибудь наладить более или менее прочный быт. Лишившись скромного редакторского жалования, я оказался без крова и без пищи.
Положение мое было тем драматичнее, что меня все знали как одного из руководителей «Вопросов жизни», а этот журнал для интеллигентов был как бельмо на глазу. К тому же я привык печатать все, что хочу, не считаясь с иными вкусами и предубеждениями. И куда понес бы я тогда свои произведения? Почти все журналы, пережившие благополучно кончину «Вопросов жизни», полемизировали с нашим журналом, и я сам метал стрелы во все стороны, не скупясь на сарказм. С большим трудом устроился я в театральном отделе газеты «Товарищ», где я стал писать рецензии1. Жалование, впрочем, в качестве заведующего театральным отделом получал не я, а другой литератор, а я довольствовался построчной платой, но зато я нашел трибуну для проповеди символизма на подмостках театров, а мой патрон2 не очень мешал мне в этом деле, за что я ему до сих пор признателен. Скоро я сделался bete noire* для петербургского театрального мира. Этим моим рецензентским опытам и тогдашнему театру я посвящу одну из следующих глав, а сейчас расскажу о судьбе «Факелов» и моего «мистического анархизма».
В те годы — 1906 и 1907, — несмотря на то, что я вовсе не успел тогда обосновать и развить, как следует. мои мысли о «последнем освобождении», они встречали очень горячий отклик среди молодежи. Насмешливая и злобная журнальная полемика со мною, почти ежедневные газетные выпады и даже травля меня некоторыми недавними моими литературными товарищами3 нисколько не умаляли моей тогдашней популярности.
Мои публичные лекции собирали толпы моих почитателей. Меня встречали и провожали овациями. Но должен признаться, что этот «успех» не только меня не радовал, но смущал и даже пугал. Я чувствовал, что мои мысли как-то увядают и тускнеют, когда их воспринимает какой-то не совсем мне понятный слушатель и читатель. Я сам, конечно, был в этом виноват. Я сделал слишком сильные психологические ударения на отрицании и слишком тихо и полувнятно произносил ответственные слова об утверждении.
И надо признаться, что корни моего тогдашнего мистического анархизма уходили все-таки в декадентство. А эта почва ненадежная — и, вернее, это вовсе даже не почва, а самая жуткая беспочвенность. Все это было очень связано с концом петербургского периода нашей истории и с надвигавшейся революцией.
Декадентство и революция! «Да ведь это все та же тема, только с другого конца, — думал я, вспоминая слова Достоевского о «русских мальчиках»4, о Боге и социализме. — Да ведь это все тот же бунт во имя утверждения личности, ее независимости, ее свободы; тут социальное входит в соприкосновение с индивидуальным».
Наши интеллигенты не угадали значения и значительности русского декадентства. Им казалось, что на Западе естественно появление декадентов, ибо там они — плод давней культуры и буржуазного общества, утомленного этой давнею культурою, а в России как будто и нет почвы для этих махровых и ядовитых поэтических цветов5.
Ошибка наших интеллигентов заключалась в том, что они недооценивали или — даже вернее — проглядели не только органический период нашей истории, т.е. почти восемь столетий, но и период критический6 т.е. двухсотлетний петербургский период. Взгляды интеллигентов были прикованы к серой, угнетенной, закрепощенной, неграмотной деревне, и эта неравномерность в распределении культурных ценностей не позволяла им беспристрастно взглянуть на те сокровища нашей культуры, которые были, однако, накоплены, несмотря на печальный факт вопиющей социальной несправедливости — факт, впрочем, характерный не для одной России.
Печальный разрыв между утонченностью образованных классов и стихийной первобытностью народа больно задевал нравственное чувство и нравственное сознание. Но этим не умалялась, однако, огромность Пушкина7, Достоевского, Глинки, Александра Иванова8, гениальных наших зодчих и своеобразных мыслителей, хотя бы того же Федорова9 или Вл. Соловьева. Я не говорю о представителях нашей точной науки, а ведь у нас были и Ломоносов, и Лобачевский, и Менделеев... Наши интеллигенты не поняли ни огромности, ни своеобразия нашей культуры. Так же не поняли они и наших декадентов, правомочных наследников Гоголя, Лермонтова и Тютчева, предвосхитивших тайны нашей уже склонявшейся к закату культуры. С легкой руки Н.К. Михайловского утвердилось в русском интеллигентном обществе непонимание декадентства. Но, кажется, пора уяснить себе, что недаром появились эти люди и что их появление не случайно совпало с падением империи и с действительным кризисом русского национального сознания.
Связь такого явления, как декадентство, с революцией постепенно выяснилась для самих декадентов в течение знаменательного трехлетия от 1903 до 1906 года. Правда, не для всех декадентов эта связь была очевидна. В московском кружке поэтов, объединившихся вокруг журнала «Весы», процветал довольно невинный эстетизм, и этим все дело ограничивалось. Зато в Петербурге вокруг «Нового пути», а потом «Вопросов жизни» и «Факелов» собрались более проницательные люди, уразумевшие смысл событий и свое место в мире. Эти люди прислушивались чутко к грядущей буре. Они понимали что кто-то «поет и насвистывает», что это «прелюдия ко дню восстания из мертвых», как говорит некто в «эпилоге» Ибсена10.
К этому времени относится появление моей книжки «О мистическом анархизме». Книжка эта, неудачно, неосновательно и торопливо написанная, не заслуживала бы вовсе внимания, и я не решился бы напоминать о ней, если бы ее судьба не была примечательна. Судьба ее, а также другой моей тогдашней брошюры «Анархические идеи в драмах Ибсена»11, была примечательна тем, что она вызвала необычайно страстную полемику. Ее все старались осмеять — все: и декаденты, и провозвестники «нового религиозного сознания», и марксисты, и народники, и монархисты... Как это ни странно — в течение трех лет на страницах журналов, газет, сборников и книг появлялись все новые и новые статьи и заметки с сердитыми и ядовитыми выпадами против злополучной брошюры и ее автора12. Не спасла брошюру и обстоятельнейшая вступительная статья такого почтенного, значительного и ученого писателя, как Вячеслав Иванов. И он подвергся обстрелу со всех сторон. Полемику перенесли даже за границу, на страницы «Меrcure de France»13. В чем же дело? В те дни я не отдавал себе ясно отчета в причине этого неожиданного литературного вихря, возникшего вокруг моей книжки. Теперь, когда мне довелось написать немало иных книг, я хладнокровно, со стороны, могу посмотреть на этот эпизод моей биографии и понимаю, что причина запальчивой полемики — в самой теме этой брошюры. Неопытный автор слишком громко, неосторожно и поспешно произнес такие слова, какие у многих были на уме. Именно поэтому слова эти всех как-то обидели. Это были слова о кризисе индивидуализма14, это было осознание нашей петербургской критической культуры, это был, наконец, крик о крушении западной цивилизации...
В защиту автора можно сказать только одно — он вовсе не претендовал, как ему приписывали, на провозглашение какого-то нового миропонимания. В брошюре было точно сказано: «мистический анархизм не является законченным миросозерцанием» — и в другом месте опять: «мистический анархизм не есть цельное миросозерцание, замкнутое в себе: он является лишь путем»... Но — увы! — этих слов никто не расслышал. И все торопливо с недоброю иронией истолковали мистический анархизм как проповедь «анархического мистицизма»15, т.е. как проповедь какого-то бесформенного, безрелигиозного, темного, демонического мистицизма — обвинение в самом деле тяжкое. Обвинение это было тем более тяжко, что в событиях самой жизни и в явлениях культуры в те дни такой темный анархический мистицизм воистину торжествовал. Это была правда, а не выдумка. Тогда дьяволы сеяли семена бури16.
Декадентство — не только литература. Декадентство — за пределами какой угодно эстетической категории. Декадентство выходит даже за пределы психологизма. В нем есть своя изначальная сущность. Декадентство есть прежде всего своеволие, отъединение, самоутверждение, беззаконие. В мистическом анархизме эта тема бунта нашла свое предельное выражение. Это был внутренний мятеж самоопределяющейся личности. Но всякая идея, доведенная до своего предельного развития, вызывает диалектически иную идею, прямо противоположную. В мистическом анархизме личность дошла до предельного отрицания. Этим самым предопределялся кризис декадентства. Возникала неизбежная антиномия. И опыт, и сознание требовали утверждения личности в общественности. Из «непримиримого Нет», по слову поэта, рождалось «слепительное Да»17. Это была попытка выяснить, что декадентский бунт есть мнимый бунт, ибо понятие бунта предполагает идею личности, а личность не может утверждать себя одиноко в своей оторванности от мира. Личность может осознать себя лишь в единстве, лишь в полноте бытия, в плероме18, без коей весь мир распадается на зеркальные осколки множественности и хаотического беспорядка. Вот этой веры в конечное торжество полноты бытия, этой «плеромы наполняющего все во всем» не заметили критики мистического анархизма, и, быть может, в этом повинны были не столько они, сколько сам автор, двусмысленно называвший себя Никодимом19, ночным собеседником Истины.
Я позволил себе напомнить о мистическом анархизме (не о книжке моей, а, прежде всего, о самой теме и принципе) потому, что в те дни разнообразные социальные круги как бы распались на мельчайшие атомы. Декадентское своеволие, отъединение, обособление, эгоизм — все ото стало характернейшей чертой не только утомленных культурой одиноких эстетов, но и многих вовсе еще как будто нетронутых культурой людей. Торжествовала злокачественная идея, что «все позволено», что нет никаких святынь, нет норм, нет законов, нет догматов, что на все «наплевать». Это уж. конечно, был не мистический анархизм, а самый подлинный анархический мистицизм, то есть идея бунта и своеволия, доведенная до бессмысленности, до темного и зловещего идиотизма. Область непознаваемого и тайного раскрылась, как черная яма, как зияющая могила, как небытие. Человек ужаснулся и, вместо того чтобы поискать истинное бытие, ту Землю, о которой твердил наш гениальнейший «реалист в высшем смысле», предпочел по нравственной своей слабости «забыться», разгуляться вовсю, махнув на все рукой. Бедняга не замечал, что он идет по жердочке над бездною и что слабый порыв ветра сдунет его, как соломинку, в эту самую яму, на великую радость темной силе.
Скандал с мистическим анархизмом разразился не сразу. На самую идею откликнулись поэты и писатели разных школ и направлений. В первом сборнике «Факелов» я напечатал произведения Вячеслава Иванова, Л.Д. Зиновьевой-Аннибал, Федора Сологуба, Александра Блока, Сергея Городецкого, Вал. Брюсова, а с другой стороны, Леонида Андреева. Ив. Бунина и др. Этот литературный эклектизм должен был, по моей мысли, подчеркнуть, что «Факелы» представляют вовсе не какую-нибудь новую поэтическую школу, а объединяют ревнителей разных школ на одной идейной теме20. «Факелы» должны были ознаменовать не литературный, а идейный и психологический кризис. Такова была задача. Но не все это поняли. Так, например, В.Я. Брюсов, сам сотрудник «Факелов», разразился против них бранью в своем журнале «Весы», стараясь истолковать мистический анархизм как новую поэтическую школу. Нелепость подобного истолкования не для всех была очевидна. Тщетно Вяч. Иванов старался защитить «Факелы» на страницах тех же «Весов» от навязанной нам программы21: даже те, кто очень хорошо понимали идею «Факелов», делали вид, что они ничего не понимают. Начался литературный скандал. Началась небывалая литературная и личная травля «зачинателя» «Факелов» — Георгия Чулкова.
Вторая книга «Факелов»22 вышла в 1907 году. В ней, кроме моих статей, были статьи И. Давыдова23 «Индивидуалистический анархизм», А. Мейера24 «Бакунин и Маркс», его же «Прошлое и настоящее анархизма», Вяч. Иванова «О любви дерзающей», статья Льва Шестова25 «Похвала глупости» (направленная против Н.А. Бердяева) и некоторые другие.
И этот сборник вызвал целую бурю негодования. Третья книга26 заключала в себе опять стихи и художественную прозу. Здесь были напечатаны, между прочим, «Вольные мысли» Александра Блока, мне посвященные поэтом.
* Исчадие ада (фр.).
Комментарии
1. За полтора года существования газеты «Наша жизнь» (впоследствии «Товарищ») Чулковым напечатано более 70 рецензий (в основном на спектакли театра В.Ф. Комиссаржевской, Александринского, Михайловского, Нового и Старинного театра, театра в Териоках и др.).
2. Речь идет или о Л.В. Ходском, основателе газеты, или о редакторе В.В. Португалове.
3. Выпады против Г. Чулкова и «мистического анархизма» содержались во многих статьях журнала «Весы»: Аврелий (В.Я. Брюсов) «Факелы» (1906. № 5); его же. «Мистические анархисты» (1906. № 8); А. Крайний (З.Н. Гиппиус) «Иван Александрович Неудачник» (1906. № 8), «Трихина» (1907. № 5); А. Белый «На перевале. VII. Штемпелеванная калоша» (1907. № 5).
4. Ф.М. Достоевский. «Братья Карамазовы» (ч. 4, кн. 10). Иносказательное определение русских интеллигентов, спорящих о смысле бытия.
5. Такой точки зрения придерживался, например, глава русских народников Н.К. Михайловский, развивая ее в статьях «Русское отражение французского символизма» (1893), «Еще о декадентах, символистах и магах» (1893).
6. Деление культуры на органическую и критическую было распространено в культурологии символистов (см.: Вяч. Иванов. «О русской идее»), религиозных философов (В.В. Розанов. «Декаденты»). Сам Чулков оставался сторонником этой концепции до конца жизни (ср. его рассуждение в повести «Вредитель»: «Все гиганты мировой поэзии, начиная с Гомера и кончая Дантом, пламенно верили в богов. Я говорю — кончая Дантом, потому что так называемое «Возрождение» есть уже упадок культуры; начинается уже бесплодная критика и ее прелюбопытная связь с нигилизмом».
7. С 1918 г. Чулков работал над книгой об А.С. Пушкине, которая была завершена к 1921 г., но не появилась в печати. Об этом факте Чулков сообщал в письме к Ф. Сологубу (предположительно в 1922 г.): «Я, кажется, не поеду за границу, хотя у меня есть уже берлинская виза и есть основательные надежды на разрешение выехать из России. Ничего мне не хочется. И никуда я не поеду. Даже окончательное запрещение цензурой моей книги о Пушкине (уже набранной и готовой к печати) не повлияло на мое решение ждать своей участи здесь...» (ОР РГБ. Ф. 371. Карт. 2. Ед. хр. 27. Л. 3). «Жизнь Пушкина» была впервые напечатана в журнале «Новый мир» (1936. № 5-12; отд. издание: ГИХЛ. 1938). По этому поводу в своем дневнике, озаглавленном «Откровенные мысли», Чулков замечал: «Весь этот год прошел для меня под знаком Пушкина. <...> Каким-то чудом с мая по декабрь в журнале публикуется моя работа. Но появится ли отдельной книгой — большой вопрос. <...> Чем кончится эта моя борьба за Пушкина — не знаю. Е.К. Герцык, будучи в Москве, успела прочитать первые две главы и сказала, что она почувствовала за видимо объективным изложением мою руководящую идею. Вот это, вероятно, и злит моих врагов» (23 декабря 1936 г. . ОР РГБ. Ф. 371. Карт. 2. Ед. хр. 1. Л. 23). Спустя год 25 декабря 1937 г. он записывает: «В Госиздате печатается «Жизнь Пушкина», искаженная и сокращенная непристойно по воле редактора и зав. отделом. И я все-таки не знаю, выйдет ли эта книга (она должна была выйти год назад). Замечания для будущего моего редактора и текстолога: надо восстановить журнальный текст, но не все: кое-что я сам выкинул <...>. Есть журнальный экземпляр с моими поправками. Моя книга лишена, между прочим, комментария, мною приготовленного. <...>» (Л. 26). А несколько ранее, 5 апреля 1935 г., он формулирует основную идею книги: «Почему Пушкин нам так дорог? Почему так высоко его ценим? Неужели потому, что в нем отразился «процесс Движения русской жизни от «средневековья» к новому буржуазному обществу?» Пусть так-но ведь отразился с «дворянской» точки зрения, по мнению этих истолкователей. Какой же нам толк от этого отражения? Значит, как ни уклоняйся от прямого ответа, а приходится признать, что в Пушкине было нечто, независимое от его дворянства, от его класса, от его даже эпохи. Вот как раз это нечто и есть высокое в его поэзии, то, что будет нужно и дорого «бесклассовому обществу». Какова же сущность его поэзии? Пушкин потому дорог нам, что он почувствовал мир как живое, цельное и положительное начало. Он за множественностью ущербного мира угадал его первооснову как плерому, как полноту «заполняющего все во всем». Ни один русский поэт не дал такого утверждения бытия, как Пушкин. И это утверждение тем драгоценнее, что оно явилось у поэта не как наивное, идиллическое приятие данности, а прошло через «горнило сомнений». Смысл духовной биографии Пушкина заключается в том, что к середине двадцатых годов, примерно, Пушкин решительно преодолел навязанную ему «проклятым», по его словам, воспитанием французскую цивилизацию и стал ревнителем органической культуры» (л. 15,15 об., 16). О «Пушкиане» Чулкова см.: Михайлова М.В. «...Ничего, кроме Пушкина, в ум нейдет» // Филологические науки. 1997. № 3.
8. Иванов Александр Андреевич (1806-1858) — живописец, для полотен которого характерно сочетание принципов классицизма с философско-романтическими мотивами. Чулков причислял А. Иванова к создателям монументального всенародного искусства, на которое призывал ориентироваться современников (см.: Чулков Г. Демоны и современность // Вчера и сегодня. М., 1916).
9. Федоров Николай Федорович (1823-1903) — религиозный философ. Основной труд «Философия общего дела» является духовной утопией о преодолении смерти.
10. Подразумевается пьеса норвежского драматурга Генрика Ибсена (1828-1906) «Когда мы, мертвые, пробуждаемся (драматический эпилог в трех действиях)» (1899), основные мотивы которой использовались Чулковым в его лекции «Пробуждаемся мы, мертвецы, или нет?» и повести «Слепые» (1911).
11. «Анархические идеи в драмах Ибсена» опубликованы в 1907 г. издательством «Шиповник».
12. Например, А. Белый «О проповедниках, гастрономах, мистических анархистах и т.д.» (Золотое руно. 1906. № 10), В. Брюсов (подп. Аврелий) «Мистические анархисты» (Весы. 1906. № 8).
13. Всеобщее недовольство вызвала опубликованная в «Меrcure dе Franсе» статья Е.П. Семенова (1907. № 242), который причислил к «мистическим анархистам» помимо Чулкова Вяч. Иванова, А. Блока, С. Городецкого, сославшись при этом на свою беседу с Чулковым.
14. «Слова о кризисе индивидуализма» в те годы произносились не одним Чулковым (см. ст.: И в а н о в Вяч. Кризис индивидуализма // Вопросы жизни. 1905. № 9).
15. К проблеме разграничения этих двух понятий Чулков предполагал вернуться в статье, скорее всего, писавшейся в середине 1910-х гг. Сохранился ее план: «1. Что такое декадентство? 2. Что такое общественность? 3. Предел декадентства — анархический мистицизм. 4. Предел общественности — мистический анархизм. 5. Положительное содержание мистического анархизма — Эрос. 6. Религиозное содержание совершенной общественности — Церковь. 7. Предел церкви — Христос» (Записная книжка. РГАЛИ. Ф. 548. Оп. 1. Ед. хр. 107).
16. Написанная в 1908 г. пьеса Чулкова носит название «Семена бури».
17. Здесь Чулков цитирует строку из дифирамба Вяч. Иванова «Огненосцы», полностью звучащую:
Из Хаоса родимого Гляди — Звезда, Звезда!
Из Нет непримиримого Слепительное Да!
(Сборник «Соr Ardens». 1911-1912).
18. Плерома (от греч. рlеrоmе — полнота, обилие, множество) — термин ортодоксальной и особенно еретической христианской мистики, означающий некую сущность в неусеченном объеме. Во Христе «обитает вся плерома божества телесно». В душе первого человека Адама заключена некая сверхличность, «плерома душ», раскрывающаяся в человеческом множестве, которые составляют органическое целое. Идея «соборности» в философии славянофилов, Вл. Соловьева и Вяч. Иванова во многом питается положениями этой теории.
19. Никодим — по преданию, тайный ученик Христа, посетивший его ночью с целью более глубоко усвоить свет учения Христова (Евангелие от Иоанна. 3:1-21). Фарисей, член синедриона, открыто восстал против первосвященников и фарисеев, когда они посылали служителей схватить Иисуса Христа, помогал Иосифу Аримафейскому при снятии его с креста и погребении. Чулкову был дорог этот образ. В одном из задуманных произведений («Древо познания») должен был действовать учитель Приволин — «по внешности — дикий чудак, по существу — «Никодим» (Записная книжка. РГАЛИ. Ф. 548. Оп. 1. Ед. хр. 107. Л. 10).
20. Первую книгу «Факелов» (1906) открывало следующее предисловие: «Стоустый вопль — «так жить нельзя!» — находит созвучие в сердцах поэтов, и этот мятеж своеобразно преломляется в индивидуальной душе. «Факелы» должны раскрыть — по нашему плану — ту желанную внутреннюю тревогу, которая так характерна для современности. Мы не стремимся к единогласию: лишь одно сближает нас — непримиримое отношение к власти над человеком внешних обязательных норм. Мы полагаем смысл жизни в искании человечеством последней свободы. Мы поднимаем наш факел во имя утверждения личности и во имя свободного союза людей, основанного на любви к будущему преображенному миру».
21. Имеется в виду заметка Вяч. Иванова «О «факельщиках» и других именах собирательных» (1906. № 6).
22. Вторая книга «Факелов» вышла уже без фамилии Г. Чулкова как редактора-издателя на обложке. В сборнике были помещены две его статьи: «Об утверждении личности» (опубликованная ранее в книге «О мистическом анархизме») и «Тайна любви». Впоследствии он писал: «...перечитал свою статью «Об утверждении личности». Эта статья — дурная, и я дорого бы дал, если бы можно было ее изничтожить». (Письмо жене от 6 января 1935 г. — ОР РГБ. Ф. 371. Оп. 2. Д. 31. Л. 1.)
23. Давыдов Иосиф Александрович (1866-1942) — экономист, философ-эмпириомонист.
24. Мейер Александр Александрович (1875-1939) — философ, публицист, в его книге «Религия и культура» (1909) разрабатывалась культурологическая концепция экзистенциального толка. Анализ философских работ А. Мейера см.: И с у п о в К.Г. Слово как поступок // Вопросы философии. 1992. № 7.
25. Шестов Лев (наст. имя и фамилия Лев Исакович Шварцман; 1866-1938) — философ и писатель, предвосхитивший основные идеи экзистенциализма. Традиционной философии он противопоставил «философию трагедии», в центре которой — абсурдность человеческого существования.
26. Третья книга «Факелов» вышла в 1908 г. с предисловием, в котором говорилось: «Продолжая защищать наши идеи в книгах и сборниках, посвященных вопросам литературно-философским и религиозно-общественным, мы в то же время в области поэзии остаемся верными заявлению, которое сделали раньше: «Полагая, что искусство само по себе является могучим орудием для борьбы с духом мещанства и косности, мы будем стремиться к тому, чтобы наши идейные цели раскрывались не в тенденциозности, а в свободном независимом творчестве».
МИХАИЛ АЛЕКСЕЕВИЧ КУЗМИН
(1872 – 1936)
Слез не заметит на моем лице
Читатель плакса,
Судьбой не точка ставится в конце,
А только клякса.
М. Кузмин
Один из самых загадочных поэтов серебряного века Михаил Алексеевич Кузмин родился в Ярославле 6 октября 1872 года. При жизни Кузмин часто мистифицировал свое прошлое, например, прибавляя к дате своего рождения то два, то три года. Отец его, Алексей Алексеевич, был морским офицером. Мать, Надежда Дмитриевна, урожденная Федорова, была дочерью не богатого помещика Ярославской губернии. Бабка Кузмина по материнской линии была внучкой известного в XYIII веке французского актера Жана Офреня, что в какой-то мере повлияло на возникновение интереса Кузмина к французской культуре. Вообще западноевропейская культура с раннего детства стала его второй духовной родиной: Шекспир, Мольер, Сервантес, Вальтер Скотт, Гофман, Россини, Вебер, Шуберт формировали личность будущего поэта и музыканта, притом, что родители Кузмина были старообрядцами, и сам он с детства воспитывался в старозаветных традициях бытовой религиозности.
Начинал учиться Кузмин в Саратове, куда был увезен родителями в возрасте полутора лет, в той же гимназии, в которой в свое время учился Чернышевски й. Однако уже осенью 1884 года семья поэта переехала в Петербург.
Еще в гимназические годы Кузмин близко сошелся с Г.В. Чичериным, впоследствии известным государственным деятелем советской России, который стал его самым близким другом вплоть до начала 1900-х годов и оказал на Кузмина огромное влияние. Именно Чичерин ввел в круг интересов Кузмина итальянскую культуру, способствовал тому, чтобы Кузмин выучил итальянский язык, позже привил Кузмину серьезный интерес к культуре немецкой.
Летом 1891 года, после окончания гимназии, Кузмин поступил в консерваторию. Учителем его в немногие консерваторские годы (вместо предполагавшихся семи лет он провел там лишь три года, а потом еще два года брал уроки в частной музыкальной школе) был Римский–Корсаков. В это время музыкальные увлечения Кузмина выливались в сочинение многочисленных произведений, преимущественно вокальных. Он пишет много романсов, а также опер на сюжеты из классической древности.
Весной-летом 1895 года Кузмин совершил поездку в Египет, побывав в Константинополе, Афинах, Смирне, Александрии, Каире, Мемфисе. Это путешествие дало темы для многих произведений Кузмина последующего времени. Эллинистическая Александрия надолго стала источником для его писаний, как в музыке, так в литературе.
Такое же сильное влияние оказало на Кузмина краткое пребывание в Италии, где, изучая церковную музыку, он пробыл с апреля по июнь 1897 года, побывав проездом также и в Германии. В Италии Кузмин даже думал перейти в католичество. Восхищение культурой Италии осталось у Кузмина до конца жизни, а его знания о ней, особенно о Риме эпохи раннего христианства и гностицизма, были необыкновенно широки (при всей своей разносторонней эрудиции Кузмин в конце жизни считал себя подлинно осведомленным лишь в трех областях: гностицизме, музыке в период между Бахом и Моцартом и флорентийском кватроченто).
Первые стихотворения Кузмина, дошедшие до нас, датируются зимой 1897 года, хотя писать он начал значительно раньше.
К самому концу XIX и началу XX века относится наиболее темный период в жизни Кузмина, который породил едва ли не больше всего легенд о нем, как, например, о том, что он месяцами жил в олонецких и поволжских старообрядческих скитах. Этому послужило то, что в то время Кузмин даже внешне старался походить на старообрядца, нося поддевку, картуз, сапоги и отпустив бороду.
В круг той художественной интеллигенции, которая играла столь большую роль в духовной жизни русского общества на рубеже веков, Кузмин впервые вошел как музыкант. Этому послужили дружеские отношения с членами знаменитого «Мира искусства» (прежде всего с В.Ф. Нувелем, К.А. Сомовым и Л.С. Бакстом) и участия в «Вечерах современной музыки», основанные в 1901 году. «Вечера» позволили Кузмину представить его музыку не тесному кружку из нескольких человек, а значительно более широкой публике.
Дебют Кузмина как поэта состоялся в декабре 1904 года, когда вышел в свет альманах «Зеленый сборник стихов и прозы», где был напечатан цикл его стихотворений «XIII сонетов», а также оперное либретто.
Наиболее точным словом, определявшим ту атмосферу, в которой жил Кузмин в это время, является «эстетизм», с его культом красоты и преданностью хорошему вкусу, почитанием Бердсли, Оскара Уайльда и младших французских декадентов.
Кузмин же в эти годы (до августа 1906-го) по-прежнему одет в русское платье, слу жившее как бы знаком отделенности от артистического круга и проводит большую часть своего времени в уединении. При этом «Вечера современной музыки» остаются фактически единственным его контактом с артистическим миром.
Но внешняя оторванность от художественного круга заменяется глубокой внутренней связанностью с ним: в 1904 – 1905 годах Кузмин работает над теми произведениями, которые в наибольшей степени определят его литературную репутацию в начале творческого пути, — циклом «Александрийские песни» и повестью «Крылья».
Следует подчеркнуть, что литературная деятельность Кузмина в начале его творчества, оставаясь неизменной и в последующем, основывалась на трех основополагающих аспектах: гомосексуализме, стилизации и прекрасной ясности.
Первый из них возник сразу же, как только в «Весах» (1906, №11) был опубликован роман из современной жизни «Крылья», содержавший своего рода опыт гомосексуального воспитания. Книга произвела эффект литературного скандала и надолго определила Кузмину в широких кругах репутацию совершенно одиозную и однозначную, вызвав травлю в печати. Кузмин же принципиально не только не старался скрыть характер своей интимной жизни, но и делал это с небывалой для того времени открытостью.
Стилизаторство, к которому нередко сводилась характеристика творчества Кузмина, нельзя трактовать как ограниченное литературное дарование, поскольку мастерство, демонстрируемое при этом автором, поражает. Мир, отраженный сквозь призму зеркал различных эпох и культур, был для Кузмина необычайно пленителен. Эпоху, в которую жил Кузмин, многие ее представители воспринимали и ощущали как период завершения определенного культурно-исторического цикла, подведения его итогов, и — осознанно или бессознательно — тянулись к тем явлениям прошлого, в которых обнаруживались исторические аналогии по отношению к современности.
О третьем «ките», на котором базировалось творчество Кузмина, — «прекрасной ясности» — будет сказано ниже. А пока мы вернемся в начало 1900-х годов.
Мы уже упоминали, что по-настоящему Кузмин вошел в петербургский артистический круг лишь в 1906 году, но этому предшествовали важнейшие для самоопределения 1904 и 1905 годы, когда его творчество перестало быть достоянием чрезвычайно узкого круга друзей и постепенно стало известно сперва в кругу петербургской интеллигенции, а уже к началу 1907 года — и в кругу достаточно широкой читающей публики. Этому способствовал выход в печати «Александрийских песен» (1906), на долгие годы ставших эмблемой творчества Кузмина.
Именно в качестве автора «Песен» Кузмин вошел петербургский литературный мир, познакомившись и сблизившись со многими поэтами-символистами — Блоком, Белым, Брюсовым и другими. Начал сотрудничать с крупнейшим символистским журналом «Весы», издательством «Скорпион». С весны 1906 года он стал регулярно посещать «башню» Вяч. Иванова, куда сходился весь артистический Петербург, и даже «Вечера Гафиза». На «башне» огромной популярностью пользовались исполняемые Кузминым стихи, положенные на его же музыку.
В 1907 году вышел цикл стихов «Любовь этого лета», ставший началом его настоящей работы над поэзией безо всякого обращения к музыке и вошедший затем в первую книгу стихов Кузмина «Сети» (апрель 1908), и с этого времени литературная судьба Кузмина стала успешно развиваться. Он стал профессиональным литератором, за которым журналы буквально охотились.
Осенью 1906 года Кузмин также начал сотрудничать с театром В. Комиссаржевской, написав музыку к пьесе Блока «Балаганчик», поставленной В. Мейерхольдом. Именно с «Балаганчика» началась долгая театральная карьера Кузмина, также как и его долгая дружба с Блоком.
К этому времени относится большинство воспоминаний о его прославленном дендизме, в равной степени относящемся и к тому периоду, когда он ходил в русском платье, и к тому, когда стал носить европейское. Смене одежды и внешнего вида Кузмин придавал особое значение.
В самом начале 1909 года Кузмин знакомится с молодыми поэтами — Н. Гумилевым, А. Толстым, О. Мандельштамом.
При всей своей связанности с символистами, Кузмин внутренне всегда сохранял свободу от каких бы то ни было попыток подчинить себя групповой дисциплине и групповым интересам. Он сотрудничает также с «Золотым руном », несмотря на бойкот этого издания со стороны ведущих сотрудников «Весов».
В июле 1909 года он входит в круг будущих авторов журнала «Аполлон», в котором в дальнейшем будет активно сотрудничать и вести критическую рубрику «Заметки о русской беллетристике». В это время он тесно сближается с Гумилевым.
Кузмин никогда и нигде не дал изложения своей теории искусства (если таковая у него имелась) и, соответственно, своих художественных интересов в связном виде. Более того, отдельные его высказывания по этому поводу явно были рассчитаны на некоторую провокационность.
В первом номере «Аполлона» за 1910 год была напечатана статья Кузмина «О прекрасной ясности». Она появилась в тот самый год, который в русской литературе отмечен как кризис символизма, в связи с чем ее не вполне заслуженно считают одним из наиболее явных предакмеистических манифестов. Хотя для Кузмина она была всего лишь своеобразной декларацией художественной независимости, где он противостоял попыткам систематизировать искусство, а также собственно «аполлонической» концепции искусства с присущими ей стройностью, четкостью, логикой, чистотой стиля и строгостью форм. Свою версию прозрачного и точного стиля Кузмин назвал «кларизмом» и в рамки этого стиля безусловно вписываются произведения, созданные им за первое десятилетие творческой деятельности: первые три книги стихов, стилизованные комедии, ранняя проза.
Когда был создан «Цех поэтов», объединивший ряд молодых авторов, Кузмин изредка посещал его собрания. Но он всегда отделял себя от формальных связей с «Цехом» и акмеизмом, и более того, часто критиковал саму акмеистическую школу. Хотя пример многих его ранних стихов должен был воздействовать на сознание молодых акмеистов, ищущих предшественников в своем собственном отвержении взглядов символистов на жизнь и искусство. Более того, отношение Кузмина к футуризму было более заинтересованным, нежели к акмеизму.
В августе 1912 года в издательстве «Аполлон» вышла вторая книга стихов Кузмина «Осенние озера». В 1914 году третий сборник «Глиняные голубки».
Весной 1913 года Кузмин знакомится с молодым Ю. Юркуном, который стал его другом и спутником на долгие годы, вплоть до смерти Кузмина.
Имя Кузмина тесно сплетается с кафе «Бродячая собака», частым посетителем которого он был, и к первой годовщине «Собаки» даже написал «Гимн», а также четверостишие «Кабаре», печатавшееся на программах «Собаки». Время от времени Кузмин сам выступал с эстрады.
После закрытия «Бродячей собаки» Кузмин стал завсегдатаем «Привала комедиантов», где какое-то время регулярно выступал с исполнением своих песенок. Именно «Привал» отметил 29 октября 1916 года юбилей Кузмина — десятилетие его литературной деятельности.
В 1914 – 1915 годах Кузмин принимает участие в сенсационных по тому времени двух первых альманахах «Стрелец», в которых были опубликованы стихи Сологуба и Маяковского, Кузмина и Д. Бурлюка, а также других символистов и футуристов.
Как практически все русские интеллигенты Кузмин приветствовал Февральскую революцию и видел в ней великое завоевание народа. Так же он отнесся к Октябрьской революции, но в дальнейшем нежелание и неумение приспосабливаться привело его в конце концов почти к полной изоляции в литературной жизни конца двадцатых и всех тридцатых годов. При этом сам Кузмин не допускал для себя мысли об эмиграции, считая, что только в России он может жить и работать.
В 1918 году выходит сборник стихов Кузмина «Вожатый», в 1919 году выходит отдельное издание «Александрийских песен» и роман о жизни Калиостро. 1921 год принес еще два сборника стихов — «Эхо» и «Нездешние вечера». Но, несмотря на такую активность, Кузмина постоянно преследуют финансовые трудности, от которых он не смог избавиться до конца жизни.
Кузмин постоянно отказывался от регулярной службы в госучреждениях и был вынужден более тесно сотрудничать с различными издательствами и и зданиями.
Кузмин был приглашен Горьким к деятельности издательства «Всемирная литература», в котором участвовал в составлении планов французской секции издательства, переводил прозу А. Франса и редактировал его собрание сочинений.
29 сентября 1921 года в Доме Искусств состоялось чествование Кузмина по поводу пятнадцатилетия его литературного дебюта.
В последующие годы та ниша, которую занимал Кузмин в литературе и которая позволяла ему продолжать свою деятельность поэта и прозаика пусть для ограниченной, но все же хоть какой-то аудитории, стала практически свободной. Стихи Кузмина решительно пропадают из печати. Два стихотворения было напечатано в 1924 году, ни одного в 1925, три в 1926, еще несколько в 1927, и все. Лишь чудом увидела свет в 1929 году книга стихов «Форель разбивает лед». В этом смысле его судьба оказывается одной из самых трагичных в тридцатые годы, поскольку, несмотря на то, что Кузмин продолжал писать, рукописей этого периода фактически не сохранилось.
В феврале 1936 года его положили в Куйбышевскую (бывшую Мариинскую) больницу в Ленинграде, где 1 марта он скончался от воспаления легких. Кузмина похоронили на Литераторских мостках на Волковом кладбище.
Надпись на могиле предельно проста:
Михаил Кузмин
1875 – 1936
ПОЭТ
***
На берегу сидел слепой ребенок,
И моряки вокруг него толпились;
И улыбаясь он сказал: «Никто не знает,
Откуда я, куда иду и кто я,
И смертный избежать меня не может,
Но и купить ничем меня нельзя.
Мне все равны: поэт, герой и нищий,
И сладость неизбежности неся,
Одним я горе, радость для других.
И юный назовет меня любовью,
Муж — жизнью, старец — смертью. Кто же я?»
1904
ЛЮБОВЬ ЭТОГО ЛЕТА
П.К. Маслову
Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку
И вишен спелых сладостный агат?
Далек закат, и в море слышен гулко
Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад,
Твой нежный взор лукавый и манящий, -
Как милый вздор комедии звенящей
Иль Мариво капризное перо.
Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий
Мне кружит ум, как «Свадьба Фигаро».
Дух мелочей, прелестных и воздушных,
Любви ночей, то нежащих, то душных,
Веселой легкости бездумного житья!
Ах, верен я, далек чудес послушных,
Твоим цветам, веселая земля!
Июнь - август 1906
ПРЕРВАННАЯ ПОВЕСТЬ
2. В театре
Переходы, коридоры, уборные,
Лестница витая, полутемная;
Разговоры, споры упорные,
На дверях занавески нескромные.
Пахнет пылью, скипидаром, белилами,
Издали доносятся овации,
Балкончик с шаткими перилами,
Чтоб смотреть на полу декорации.
Долгие часы ожидания,
Болтовня с маленькими актрисами,
По уборным, по фойе блуждание,
То в мастерской, то за кулисами.
Вы придете совсем неожиданно,
Звонко стуча по коридору —
О, сколько значения придано
Походке, улыбке, взору!
Сладко быть при всех поцелованным.
С приветом, казалось бы, бездушным,
Сердцем внимать окованным
Милым словам равнодушным.
Как люблю я стены посыревшие
Белого зрительского зала,
Сукна на сцене серевшие,
Ревности жало!
3. На вечере
Вы и я, и толстая дама,
Тихонько затворивши двери,
Удалились от общего гама.
Я играл Вам свои «Куранты»,
Поминутно скрипели двери,
Приходили модницы и франты.
Я понял Ваших глаз намеки,
И мы вместе вышли за двери,
И все нам вдруг стали далеки.
У рояля толстая дама осталась,
Франты стадом толпились у двери,
Тонкая модница громко смеялась.
Мы взошли по лестнице темной,
Отворили знакомые двери,
Ваша улыбка стала более томной.
Занавесились любовью очи,
Уже другие мы заперли двери…
Если б чаще бывали такие ночи!
8. Утешение
Я жалкой радостью себя утешу,
Купив такую шапку, как у Вас;
Ее на вешалку, вздохнув, повешу
И вспоминать Вас буду каждый раз.
Свое увидя мельком отраженье,
Я удивлюсь, что я не вижу Вас,
И дорисует вмиг воображенье
Под шапкой взгляд неверных, милых глаз.
И проходя случайно по передней,
Я вдруг пленюсь несбыточной мечтой,
Я обольщусь какой-то странной бредней:
«Вдруг он приехал, в комнате уж той».
Мне видится знакомая фигура,
Мне слышится ваш голос — то не сон —
Но тотчас я опять пройду понуро,
Пустой мечтой на миг лишь обольщен.
И залу взглядом обведу пустую:
Увы, стеклом был лживый тот алмаз!
И лишь печально отворот целую
Такой же шапки, как была у Вас.
Ноябрь - январь 1906-1907
ЛЮБВИ УТЕХИ
(К рассказу С.Ауслендера «Вечер у г-на де Севираж»)
Plaisir d'amour ne dure qu'un moment,
Chagrin d'amour dure toute la vie*.
Любви утехи длятся миг единый,
Любви страданья длятся долгий век.
Как счастлив был я с милою Надиной,
Как жадно пил я кубок томных нег!
Но ах! недолго той любови нежной
Мы собирали сладкие плоды:
Поток времен, несытый и мятежный,
Смыл на песке любимые следы.
На том лужке, где вместе мы резвились,
Коса скосила мягкую траву;
Венки любви, увы! они развились,
Надины я не вижу наяву.
Но долго после в томном жаре нег
Других красавиц звал в бреду Надиной.
Любви страданья длятся долгий век,
Любви утехи длятся миг единый.
Ноябрь 1906
* Наслаждение любви длится лишь мгновенье.
Тоска любви длится всю жизнь (фр.)
***
О, быть покинутым — какое счастье!
Какой безмерный в прошлом виден свет —
Так после лета — зимнее ненастье:
Все помнишь солнце, хоть его уж нет.
Сухой цветок, любовных писем связка,
Улыбка глаз, счастливых встречи две, —
Пускай теперь в пути темно и вязко,
Но ты весной бродил по мураве.
Ах, есть другой урок для сладострастья,
Иной есть путь — пустынен и широк.
О, быть покинутым — такое счастье!
Быть нелюбимым — вот горчайший рок.
Сентябрь 1907
В САДУ
Их руки были приближены,
Деревья были подстрижены,
Бабочки сумеречные летали.
Слова все менее ясные,
Слова все более страстные
Губы запекшиеся шептали.
«Хотите знать Вы, люблю ли я,
Люблю ли, бесценная Юлия?
Сердцем давно Вы это узнали»,
— Цветок я видел палевый
У той, с кем танцевали Вы,
Слепы к другим дамам в той же зале.
«Клянусь семейною древностью,
Что Вы обмануты ревностью —
Вас лишь люблю, забыв об Аманде!»
Легко сердце прелестницы,
Отлоги ступени лестницы —
К той же ведут они их веранде.
Но чьи там вздохи задушены?
Но кем их речи подслушаны?
Кто там выходит из-за боскета?
Муж Юлии то обманутый,
В жилет атласный затянутый —
Стекла блеснули его лорнета.
Июль 1907
РАДОСТНЫЙ ПУТНИК
1
Светлая горница — моя пещера,
Мысли — птицы ручные: журавли да аисты;
Песни мои — веселые акафисты;
Любовь — всегдашняя моя вера.
Приходите ко мне, кто смутен, кто весел,
Кто обрел, кто потерял кольцо обручальное,
Чтобы время ваше, светлое и печальное,
Я как одежу на гвоздик повесил.
Над горем улыбнемся, над счастьем поплачем.
Не трудно акафистов легких чтение.
Само приходит отрадное излечение
В комнате, озаренной солнцем не горячим.
Высоко окошко над любовью и тлением,
Страсть и печаль, как воск от огня, смягчаются.
Новые дороги, всегда весенние, чаются,
Простясь с тяжелым, темным томлением.
4
В проходной сидеть на диване,
Близко, рядом, плечо с плечом,
Не думая об обмане,
Не жалея ни о чем.
Говорить Вам пустые речи,
Слышать веселые слова,
Условиться о новой встрече
(Каждая встреча всегда нова!)
О чем-то молчим мы и что-то знаем,
Мы собираемся в странный путь.
Не печально, не весело, не гадаем —
Покуда здесь ты, со мной побудь.
Ноябрь 1907
СТРУИ
2
Истекай, о сердце, истекай!
Расцветай, о роза, расцветай!
Сердце, розой пьяное, трепещет.
От любви сгораю, от любви;
Не зови, о милый, не зови:
Из-за розы меч грозящий блещет.
Огради, о сердце, огради.
Не вреди, меч острый, не вреди:
Опустись на голубую влагу.
Я беду любовью отведу,
Я приду, о милый, я приду
И под меч с тобою вместе лягу.
9
Если мне скажут: «Ты должен идти на мученье», —
С радостным пеньем взойду на последний костер, —
Послушный.
Если б пришлось навсегда отказаться от пенья,
Молча под нож свой язык я и руки б простер, —
Послушный.
Если б сказали: «Лишен ты навеки свиданья», —
Вынес бы эту разлуку, любовь укрепив, —
Послушный.
Если б мне дали последней измены страданья,
Принял бы в плаваньи долгом и этот пролив, —
Послушный.
Если ж любви между нами поставят запрет,
Я не поверю запрету и вымолвлю: «Нет».
МОИ ПРЕДКИ
Моряки старинных фамилий,
влюбленные в далекие горизонты,
пьющие вино в темных портах,
обнимая веселых иностранок;
франты тридцатых годов,
подражающие д'Орсе и Брюммелю,
внося в позу денди
всю наивность молодой расы;
важные, со звездами, генералы,
бывшие милыми повесами когда-то,
сохраняющие веселые рассказы за ромом,
всегда одни и те же;
милые актеры без большого таланта,
принесшие школу чужой земли,
играющие в России «Магомета»
и умирающие с невинным вольтерьянством;
вы — барышни в бандо,
с чувством играющие вальсы Маркалью,
вышивающие бисером кошельки
для женихов в далеких походах,
говеющие в домовых церквах
и гадающие на картах;
экономные, умные помещицы,
хвастающие своими запасами,
умеющие простить и оборвать
и близко подойти к человеку,
насмешливые и набожные,
встающие раньше зари зимою;
и прелестно-глупые цветы театральных училищ,
преданные с детства искусству танцев,
нежно развратные,
чисто порочные,
разоряющие мужа на платья
и видающие своих детей полчаса в сутки;
и дальше, вдали — дворяне глухих уездов,
какие-нибудь строгие бояре,
бежавшие от революции французы,
не сумевшие взойти на гильотину —
все вы, все вы —
вы молчали ваш долгий век,
и вот вы кричите сотнями голосов,
погибшие, но живые,
во мне: последнем, бедном,
но имеющем язык за вас,
и каждая капля крови
близка вам, слышит вас,
любит вас;
и вот все вы:
милые, глупые, трогательные, близкие,
благословляетесь мною
за ваше молчаливое благословенье.
Май 1907
В СТАРЫЕ ГОДЫ
Подслушанные вздохи о детстве,
когда трава была зеленее,
солнце казалось ярче
сквозь тюлевый полог кровати,
и когда, просыпаясь,
слышал ласковый голос
ворчливой няни;
когда в дождливые праздники
вместо летнего сада
водили смотреть в галереи
сраженья, сельские пейзажи и семейные портреты;
когда летом уезжали в деревни,
где круглолицые девушки
работали на полях, на гумне, в амбарах,
и качались на качелях
с простою и милою грацией,
когда комнаты были тихи,
мирны,
уютны,
одинокие чистильщики
сидели спиною к окнам
в серые, зимние дни,
а собака сторожила напротив,
смотря умильно,
как те, мечтая,
откладывали недочитанную книгу;
семейные собранья
офицеров, дам и господ,
лицеистов в коротких куртках
и мальчиков в длинных рубашках,
когда сидели на твердых диванах,
а самовар пел на другом столе;
луч солнца из соседней комнаты
сквозь дверь на вощеном полу;
милые рощи, поля, дома,
милые, знакомые, ушедшие лица, —
очарование прошлых вещей, —
вы — дороги,
как подслушанные вздохи о детстве,
когда трава была зеленее,
солнце казалось ярче
сквозь тюлевый полог кровати.
Сентябрь 1907
АЛЕКСАНДРИЙСКИЕ ПЕСНИ
Н.П. Феофилактову
Вступление
1
Как песня матери
над колыбелью ребенка,
как горное эхо,
утром на пастуший рожок отозвавшееся,
как далекий прибой
родного, давно не виденного моря,
звучит мне имя твое
трижды блаженное:
Александрия!
Как прерывистый шепот
любовных под дубами признаний,
как таинственный шум
тенистых рощ священных,
как тамбурин Кибелы великой,
подобный дальнему грому и голубей воркованью,
звучит во мне имя твое
трижды мудрое:
Александрия!
Как звук трубы перед боем,
клекот орлов над бездной,
шум крыльев летящей Ники,
звучит мне имя твое
трижды великое:
Александрия!
2
Когда мне говорят: «Александрия»,
я вижу белые стены дома,
небольшой сад с грядкой левкоев,
бледное солнце осеннего вечера
и слышу звуки далеких флейт.
Когда мне говорят: «Александрия»,
я вижу звезды над стихающим городом,
пьяных матросов в темных кварталах,
танцовщицу, пляшущую «осу»,
и слышу звук тамбурина и крики ссоры.
Когда мне говорят: «Александрия»,
я вижу бледно-багровый закат над зеленым морем,
мохнатые мигающие звезды
и светлые серые глаза под густыми бровями,
которые я вижу и тогда,
когда не говорят мне: «Александрия!»
Любовь
1
Когда я тебя в первый раз встретил,
не помнит бедная память:
утром ли то было, днем ли,
вечером или поздней ночью.
Только помню бледноватые щеки,
серые глаза под темными бровями
и синий ворот у смуглой шеи,
и кажется мне, что я видел это в раннем детстве,
хотя и старше тебя я многим.
7
Если б я был древним полководцем,
покорил бы я Ефиопию и Персов,
свергнул бы я фараона,
построил бы себе пирамиду
выше Хеопса,
и стал бы
славнее всех живущих в Египте!
Если б я был ловким вором,
обокрал бы я гробницу Менкаура,
продал бы камни александрийским евреям,
накупил бы земель и мельниц,
и стал бы
богаче всех живущих в Египте.
Если б я был вторым Антиноем,
утопившимся в священном Ниле —
я бы всех сводил с ума красотою,
при жизни мне были б воздвигнуты храмы,
и стал бы
сильнее всех живущих в Египте.
Если б я был мудрецом великим,
прожил бы я все свои деньги,
отказался от мест и занятий,
сторожил бы чужие огороды —
и стал бы
свободней всех живущих в Египте.
Если б я был твоим рабом последним,
сидел бы я в подземелье
и видел бы раз в год или два года
золотой узор твоих сандалий,
когда ты случайно мимо темниц проходишь,
и стал бы
счастливей всех живущих в Египте.
Она
5
Подражание П. Луису
Их было четверо в этот месяц,
но лишь один был тот, кого я любила.
Первый совсем для меня разорился,
посылал каждый час новые подарки,
и продал последнюю мельницу, чтоб купить мне запястья,
которые звякали, когда я плясала, — закололся,
но он не был тот, кого я любила.
Второй написал в мою честь тридцать элегий,
известных даже до Рима, где говорилось,
что мои щеки — как утренние зори,
косы — как полог ночи,
но он не был тот, кого я любила.
Третий, ах третий был так прекрасен,
что родная сестра его удушилась косою
из страха в него влюбиться;
он стоял день и ночь у моего порога,
умолял, чтоб я сказала: «Приди», но я молчала,
потому что он не был тот, кого я любила.
Ты же не был богат, не говорил про зори и ночи,
не был красив,
и когда на празднике Адониса я бросила тебе гвоздику,
посмотрел равнодушно светлыми глазами,
но ты был тот, кого я любила.
6
Не знаю, как это случилось:
моя мать ушла на базар;
я вымела дом
и села за ткацкий станок.
Не у порога (клянусь!), не у порога я села,
а под высоким окном.
Я ткала и пела;
что ещё? ничего.
Не знаю, как это случилось:
моя мать ушла на базар.
Не знаю, как это случилось:
окно было высоко.
Наверно, подкатил он камень,
или влез на дерево,
или встал на скамью.
Он сказал:
«Я думал, это малиновка,
а это — Пенелопа.
Отчего ты дома? здравствуй!»
— Это ты, как птица, лазаешь по застрехам,
а не пишешь своих любезных свитков
в суде. —
«Мы вчера катались по Нилу —
у меня болит голова»,
— Мало она болит,
что не отучила тебя от ночных гулянок. —
Не знаю, как это случилось:
окно было высоко.
Не знаю, как это случилось:
я думала, ему не достать.
«А что у меня во рту, видишь?»
— Чему быть у тебя во рту?
крепкие зубы да болтливый язык,
глупости в голове. —
«Роза у меня во рту — посмотри».
— Какая там роза! —
«Хочешь, я тебе ее дам,
только достань сама».
Я поднялась на цыпочки,
я поднялась на скамейку,
я поднялась на крепкий станок,
я достала алую розу,
а он, негодный, сказал:
«Ртом, ртом,
изо рта только ртом,
не руками, чур, не руками!»
Может быть, губы мои
и коснулись его, я не знаю.
Не знаю, как это случилось:
я думала, ему не достать.
Не знаю, как это случилось:
я ткала и пела;
не у порога (клянусь), не у порога я сидела,
окно было высоко:
кому достать?
Мать, вернувшись, сказала:
«Что это, Зоя,
вместо нарцисса ты выткала розу?
что у тебя в голове?»
Не знаю, как это случилось.
Заключение
Ах, покидаю я Александрию
и долго видеть ее не буду!
Увижу Кипр, дорогой Богине,
увижу Тир, Ефес и Смирну,
увижу Афины — мечту моей юности,
Коринф и далекую Византию
и венец всех желаний,
цель всех стремлений —
увижу Рим великий!
Все я увижу, но не тебя!
Ах, покидаю я тебя, моя радость,
и долго, долго тебя не увижу!
Разную красоту я увижу,
в разные глаза насмотрюся,
разные губы целовать буду,
разным кудрям дам свои ласки,
и разные имена я шептать буду
в ожиданьи свиданий в разных рощах.
Все я увижу, но не тебя!
1905 - 1908
ОСЕННИЕ ОЗЕРА
2
Протянуло паутину
Золотое «бабье лето»,
И куда я взгляд ни кину, —
В желтый траур все одето.
Песня летняя пропета,
Я снимаю мандолину
И спускаюсь с гор в долину
Где остатки бродят света,
Будто чувствуя кончину.
12
Умру, умру, благословляя,
А не кляня.
Ты знаешь сам, какого рая
Достигнул я.
Даешь ли счастье, дашь ли муки, —
Не все ль равно?
Казнящие целует руки
Твой раб давно.
Что мне небес далекий купол
И плески волн?
В моей любви последний скрупул
Любовью полн.
Чего мне жаль, за что держуся?
Так мало сил!..
Стрелок отбившегося гуся
Стрелой скосил.
И вот лежу я и умираю,
К земле прильну,
Померк мой взор: благословляю,
А не кляну.
Август 1908 - март 1909
ТРОЕ
5
Уезжал я средь мрака…
Провожали меня
Только друг да собака.
Паровозы свистели…
Так же ль верен ты мне?
И мечты наши те ли?
Надвигались туманы…
Неужели во тьме
Только ложь и обманы?..
Только друг, да собака
Пожалели меня
И исчезли средь мрака.
Июль-август 1909
МАЯК ЛЮБВИ
С.В. Миллеру
4
Ты сидишь у стола и пишешь.
Ты слышишь?
За стеной играют гаммы,
А в верхнем стекле от рамы
Зеленеет звезда…
Навсегда.
Так остро и сладостно мило
Томила
Темнота, а снаружи морозы…
Что значат ведь жалкие слезы?
Только вода.
Навсегда.
Смешно и подумать про холод,
Молод
Всякий, кто знал тебя близко.
Опустивши голову низко,
Прошепчешь мне «да».
Навсегда.
9
Над входом ангелы со свитками
И надпись: «плоть Христову ешь»,
А телеграф прямыми нитками
Разносит тысячи депеш.
Забвенье тихое, беззлобное
Сквозь трепет ярких фонарей,
Но мне не страшно место лобное:
Любовь, согрей меня, согрей!
Опять — маяк и одиночество
В шумливом зале «Метрополь».
Забыто имя здесь и отчество,
Лишь сердца не забыта боль.
Декабрь - январь 1911-1912
***
Декабрь морозит в небе розовом,
нетопленный чернеет дом,
и мы, как Меншиков в Березове,
читаем Библию и ждем.
И ждем чего? Самим известно ли?
Какой спасительной руки?
Уж вспухнувшие пальцы треснули
и развалились башмаки.
Уже говорят о Врангеле,
тупые протекают дни.
На златокованном архангеле
лишь млеют сладостно огни.
Пошли нам долгое терпение,
и легкий дух, и крепкий сон,
и милых книг святое чтение,
и неизменный небосклон.
Но если ангел скорбно склонится,
заплакав: «Это навсегда»,
пусть упадет, как беззаконница,
меня водившая звезда.
Нет, только в ссылке, только в ссылке мы,
о, бедная моя любовь.
Лучами нежными, не пылкими,
родная согревает кровь,
окрашивает губы розовым,
не холоден минутный дом.
И мы, как Меншиков в Березове,
читаем Библию и ждем.
1920
АНГЛИЙСКИЕ КАРТИНКИ
Возвращение
Часы буркнули: «Бом!»
Попугай в углу: «Каково!»
Бабушка ахнул: «Джо!»
И упала со стула.
Малый влетел, как шквал,
Собаку к куртке прижал,
Хлопнул грога бокал, —
Дом загудел, как улей.
Скрип, беготня, шум,
Трубки, побитый грум,
Рассказы, пиф-паф, бум-бум!
Господи Иисусе!
Нелли рябая: «Мам,
Я каморку свою отдам.
Спать в столовой — срам:
Мальчик-то не безусый».
Гип-гип Вест-Индия!!
1922
ДАВИД ДАВИДОВИЧ БУРЛЮК
(1882-1967)
...Сатир несчастный, одноглазой,
ДОИТЕЛЬ ИЗНУРЕННЫХ ЖАБ...
Душа — кабак, а небо — рвань
ПОЭЗИЯ — ИСТРЕПАННАЯ ДЕВКА
а красота кощунственная дрянь.
Д. Бурлюк
Родился 22 июля 1882 г. в Харьковской губернии, на хуторе Семиротовщина. Отец, Давид Федорович, был агрономом управляющего Чернодолинским заповедным имением графа А.А. Мордвинова.
Детство будущего поэта прошло в деревне Чернянке Нижнеднепровского уезда Таврической губернии. У Давида было два брата и три сестры.
С 1898 по 1914 г. Давид учился живописи в художественных школах Казани, Одессы, Мюнхена, Парижа и Москвы. В начале сентября 1911 г. он, поступив в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, познакомился с В. Маяковским, которого всегда будет считать своим учителем в поэзии, хотя тот, в свою очередь, скажет, что именно Бурлюк сделал его поэтом.
В 1900-х гг. Бурлюк увлекался импрессионизмом. К 1910 г. под влиянием М. Ларионова пришел к неопримитивизму. Затем стал идеологом и идейным вдохновителем русского футуризма, одним из основателей группы «Гилея» и мюнхенского «Синего всадника», членом московского объединения «Бубновый валет». Позже, в 1917 г. развешивал свои картины на стенах домов согласно «изданному» В. Каменским «Декрету о заборной литературе...» и участвовал в оформлении московского футуристического «Кафе поэтов» в Настасьинском переулке.
Стихи Бурлюка печатались в футуристических альманахах и сборниках — «Садок судей», «Дохлая луна», «Молоко кобылиц», «Рыкающий Парнас» и др. Вместе с другими членами «Гилеи» — В. Маяковским, Б. Лившицем, Велимиром Хлебниковым, А. Крученых — Давид принимал участие в футуристических диспутах, выступал с докладами (один из них, в частности, назывался «Доители изнуренных жаб»), создавал различные футуристические манифесты.
Как художник Бурлюк одним из первых начал использовать в своих работах коллажи — вклеенные куски фанеры, шестеренки, металлические пластины.
Первая персональная выставка работ Давида Бурлюка состоялась в 1917 г. в Самаре.
Свой единственный поэтический сборник под эпатирующим названием «Лысеющий хвост» Бурлюк издал в 1919 г. в Кургане.
Бурлюк восторженно принял революцию, но не смог прижиться в послереволюционной России. В 1920 г. он эмигрировал в Японию, а в 1922-м перебрался в Америку, где в начале 1930-х гг. получил гражданство. В США Бурлюк стал известным художником. Его выставки проходили в лучших музеях и галереях. Он много путешествовал; выставки его картин проходили в Германии и Швейцарии, Испании и Австралии.
В 1939 г. Бурлюк переехал в Чехословакию, затем — в Париж. В 1949-1950 гг. он жил и работал в Южной Европе, главным образом в Италии.
Бурлюк основал в Нью-Йорке, на Лонг-Айленде, журнал «Цвет и рифма». Зимы с 1946 по 1963 г. он проводил в Гаване, где устраивал выставки своих картин.
Накануне Великой Отечественной войны Бурлюк обратился в генеральное консульство СССР в Нью-Йорке с просьбой о возвращении на родину, но получил отказ.
Советское правительство не пожелало принять в дар полотно Бурлюка «Непобедимая Россия» — одну из лучших его работ.
Его творчество было практически неизвестно в СССР, хотя работы Бурлюка есть почти во всех провинциальных музеях России, а лучшие его произведения хранятся в «Третьяковке» и Русском музее. Увидеть родину Бурлюку и его супруге Марии Никифоровне довелось лишь в 1956 г.
В 1965 г. Бурлюк обратился к советскому постпреду при ООН и Совете безопасности Н. Федоренко с просьбой о возвращении ему некоторых ранних работ, хранящихся в музеях СССР. В обмен художник предлагал любые свои работы более позднего периода. Однако ему снова было отказано.
Умер Давид Бурлюк 15 января 1967 г. в больнице на Лонг-Айленде.
ПРАЗДНО ГОЛУБОЙ
Зеленый дух, метнул как смело камень
В глубь озера, где спали зеркала,
Взгляни теперь, как ярый вспыхнул пламень,
Где тусклая гнездилась мгла.
Как бессердечен ты, во мне проснулась жалость
К виденьям вод, разрушенным тобой.
Тебя сей миг сдержать хотелось малость
Над бездной праздно голубой.
<1910>
ЗЕЛЕНОЕ И ГОЛУБОЕ
Презрев тоску, уединись к закату,
Где стариков живых замолкли голоса.
Кто проклинал всегда зеленую утрату,
Тот не смущен победным воем пса.
О золотая тень, о голубые латы!
Кто вас отторг хоть раз, тот не смутится днем.
Ведь он ушел навек, орел любви крылатый,
И отзвук радости мы вожделенно пьем.
<1910>
***
Op.8.
Шестиэтажный возносился дом
Чернели окна скучными рядами
И ни одно не вспыхнуло цветком
Звуча знакомыми следами.
О сколько взглядов пронизало ночь
И бросилось из верхних этажей.
Безумную оплакавшие дочь
Под стук не спящих сторожей.
Дышавшая на свежей высоте
Глядя в окно под неизвестной крышей
Сколь ныне чище ты и жертвенно святей
Упавши вниз ты вознеслася выше.
<1910>
***
Зазывая взглядом гнойным
Пеной желтых сиплых губ
Станом гнутым и нестройным
Сжав в руках дырявый куб
Ты не знаешь скромных будней
Брачных сладостных цепей
Беспощадней непробудней
Средь медлительных зыбей.
<1912>
***
Я пью твоих волос златые водоемы
Растят один вопрос в пыли страея томы
На улице весной трепещут ярко флаги
Я прав как точный ной презревший злобу влаги
Над темнотой застыл скелетик парохода
Не просен старый тыл цветущая природа
Весной права судьба поклонников чертога
Немолчная гурьба Взыскующего бога
Припав к зрачкам обид к округлости копыта
Являешь строгий вид растроганный до сыта
<1913>
***
Закат маляр широкой кистью
Небрежно выкрасил дома
Не побуждаемый корыстью
Трудолюбивый не весьма
И краска эта как непрочна
Она слиняла и сошла
Лишь маляра стезя порочна
К забавам хмельным увела
<1913>
ИЗ АРТЮРА РЕМБО
Каждый молод молод молод
В животе чертовский голод
Так идите же за мной...
За моей спиной
Я бросаю гордый клич
Этот краткий спич!
Будем кушать камни травы
Сладость горечь и отравы
Будем лопать пустоту
Глубину и высоту
Птиц, зверей, чудовищ, рыб,
Ветер, глины, соль и зыбь!
Каждый молод молод молод
В животе чертовский голод
Все что встретим на пути
Может в пищу нам идти.
<1913>
МЕРТВОЕ НЕБО
«Небо — труп»!! не больше!
Звезды — черви — пьяные туманом
Усмиряю боль ше — лестом обманом.
Небо — смрадный труп!
Для (внимательных) миопов,
Лижущих отвратный круп
Жадною (ухваткой) эфиопов.
Звезды — черви (гнойная живая) сыпь!!
Я охвачен вязью вервий
Крика выпь.
Люди-звери!
Правда звук!
Затворяйте же часы предверий
Зовы рук
Паук.
<1913>
ПРИМОРСКИЙ ПОРТ
Река ползет живот громадный моря,
Желтеет хитрая вода.
Цветною нефтью свой паркет узоря
Прижавши пристаням суда.
Вот здесь купаются, а дальше ловят рыбу,
А там морской гигант,
Дробя лазурь углами черных вант,
Укрывшись невода, что свил фабричный дым.
А небо морем плещет голубым,
Не в силах поглотить туч раскаленных глыбу
Обилие лучей, тепла обилье,
Всему кричат сними тюрьму одежд,
Отторгни глупое потливое насилье
И розы вскрой грудей, дай насыщенье вежд.
<1913>
***
Луна старуха просит подаянья
У кормчих звезд, у луговых огней,
Луна не в силах прочитать названья
Без помощи коптящих фонарей.
Луна, как вша, ползет небес подкладкой,
Она паук, мы в сетках паутин,
Луна — матрос своей горелкой гадкой
Бессильна озарить сосцы больных низин.
<1914>
***
Звуки на а широки и просторны,
Звуки на и высоки и проворны,
Звуки на у, как пустая труба,
Звуки на о, как округлость горба,
Звуки на е, как приплюснутость мель,
Гласных семейство смеясь просмотрел.
<1915>
***
Поля черны, поля темны
Влеки влеки шипящим паром.
Прижмись доскам гробовым нарам —
Часы протяжны и грустны.
Какой угрюмый полустанок
Проклятый остров средь морей,
Несчастный каторжник приманок,
Бегущий зоркости дверей.
Плывет коптящий стеарин,
Вокруг безмерная Россия,
Необозначенный Мессия
Еще не сознанных годин.
<1915>
ПЛОДОНОСЯЩИЕ
Мне нравится беременный мужчина
Как он хорош у памятника Пушкина
Одетый серую тужурку
Ковыряя пальцем штукатурку
Не знает мальчик или девочка
Выйдет из злобного семечка?!
Мне нравится беременная башня
В ней так много живых солдат
И вешняя брюхатая пашня
Из коей листики зеленые торчат.
<1915>
БЕНЕДИКТ КОНСТАНТИНОВИЧ ЛИВШИЦ
(1887-1939)
Родился в Одессе. После окончания гимназии поступил на юридический факультет Новороссийского университета, затем перевелся в Киевский университет, который окончил в 1912 г. Затем — служба вольноопределяющимся в 88 пехотном полку.
В 1914 г. был призван из запаса и принимал участие в боевых действиях, был ранен. Награжден Георгиевским крестом.
Первые стихи были опубликованыв 1909 г. в «Антологии современной поэзии» (Киев). В 1910 г. Лившиц становится сотрудником журнала «Аполлон».
Вместе с Д. и В. Бурлюками, В. Маяковским, В. Каменским состоял в объединении футуристов «Гилея». Печатался в сборниках «Садок Судей», «Пощечина общественному вкусу», «Дохлая луна», «Рыкающий Парнас» и др. Автор нескольких поэтических сборников, в том числе «Флейта Марсия» (1911, уничтожен цензурой), «Волчье сердце» (1914), «Из топи блат» (1922), «Кротонский полдень» (1928).
Рано простившись с футуризмом, в 1933 г. Лившиц вновь обратился к эпохе его расцвета, уже как мемуарист, и опубликовал книгу воспоминаний «Полутораглазый стрелец», считающуюся одним из лучших произведений русской мемуаристики, посвященной 1910-м годам ХХ в.
В 1934 г. увлекшись поэтическими переводами, Лившиц выпустил сборник французской поэзии ХIХ-ХХ веков, названный «От романтиков до сюрреалистов».
Репрессирован в 1939 г.
СИМВОЛИЗМ
Символизм (от франц. simbolism, от греч. simbolon — знак, символ) — художественное направление, появившееся во Франции в конце 60 - начале 70-х гг. 19 в. (первоначально в литературе, а затем и в других видах искусства - изобразительном, музыкальном, театральном) и вскоре включившее в себя иные явления культуры — философию, религию, мифологию. Излюбленными темами, к которым обращались символисты, являлись смерть, любовь, страдание, ожидание каких-либо событий. Среди сюжетов преобладали сцены евангельской истории, полумифические-полуисторические события средневековья, античная мифология.
Основы эстетики символизма заложили А. Рембо, С. Малларме, П. Верлен, К. Гамсун, М. Метерлинк, Э. Верхарн, О. Уайльд, Г. Ибсен, Р. Рильке и др.
Символизм получил широкое распространение во многих странах Западной Европы (Бельгии, Германии, Норвегии).
Эcтeтикa cимвoлизмa oбpaщaeтcя к cфepe дyxa, «внyтpeннeгo видeния». В основе символистской концепции лежит постулат о наличии за миром видимых вещей истинного, реального мира, который наш мир явлений лишь смутно отражает. Иcкyccтвo paccмaтpивaeтcя кaк cpeдcтвo дyxoвнoгo пoзнaния и пpeoбpaжeния миpa. Момент прозрения, возникающий во время творческого акта — вот то единственное, что может приподнять завесу над иллюзорным миром обыденных вещей.
Русский символизм начался на рубеже 19 - 20 в.в., впитав философию русского мыслителя и поэта В. Соловьева о Душе Мира, Вечной Женственности, Красоте, которая спасет мир (эта мифологема взята из романа Достоевского «Идиот»). Символизм в России был объединен вокруг журналов «Весы» и «Золотое руно», издательств «Мусагет» и «Скорпион».
Русские символисты-литераторы традиционно делятся на «старших» и «младших».
Старшие — так называемые «декаденты» — Д. Мережковский, З. Гиппиус, В. Брюсов, К. Бальмонт, Федор Сологуб — отразили в своем творчестве черты общеевропейского панэстетизма.
Младшие символисты — А. Блок, Андрей Белый, Вяч. Иванов, И. Анненский — помимо эстетизма воплощали в своем творчестве эстетическую утопию поисков мистической Вечной Женственности.
Живoпиcный cимвoлизм в Poccии пpeдcтaвлeн имeнaми М. Врубеля, B.Бopиcoвa-Mycaтoвa, xyдoжникaми oбъeдинeний «Mиp иcкyccтвa» и «Гoлyбaя poзa».
Эcтeтикa cимвoлизмa чacтo лoжилacь в ocнoвy cтиля мoдepн, пpeoблaдaвшeгo в eвpoпeйcкoм иcкyccтвe нa pyбeжe вeкoв.
«ТРОПИНКА»
В конце 1905 года было организовано издательство «Тропинка» и начал выходить одноименный детский журнал. Возглавляли издательство Поликсена Соловьева и Наталья Манасеина. Журнал быстро стал популярен. Несмотря на то, что он был детским, его читала и взрослая публика. Благодаря высокому художественному уровню журнал высоко оценивали многие известные писатели и художники. Издателям удалось привлечь к сотрудничеству с журналом целое созвездие блистательных имен. В «Тропинке» печатали произведения А. Блок, Федор Сологуб, Андрей Белый, К. Бальмонт, К. Чуковский, Саша Черный, Л. Зиновьева-Аннибал, А. Ремизов, З. Гиппиус и др. Для «Тропинки» рисовали И. Билибин, М. Нестеров, Е. Кругликова. Именно в «Тропинке» появились первые произведения С. Городецкого и А. Толстого. Под маркой книгоиздательства вышли в свет более двадцати книг для детей самой Поликсены Соловьевой, среди них популярные в то время «Жизнь Хитролиса», «Елка», «Куклин дом» и др.
На проходившей в 1908 году в Петербурге выставке «Искусство в жизни ребенка» книгоиздательство «Тропинка» получило золотую медаль.
«Тропинка» прекратила свое существование из-за финансовых трудностей в 1912 году.
ПОЛИКСЕНА СЕРГЕЕВНА СОЛОВЬЕВА
(Allegro)
(1867 - 1924)
Я не знаю покоя, в душе у меня
Небывалые песни дрожат…
Allegro
Поликсена Соловьева, родная сестра философа и поэта Владимира Соловьева, родилась 20 марта 1867 года. Она была последним, двенадцатым ребенком в семье известного историка Сергея Михайловича Соловьева. С.М. Соловьев в это время занимал должность ректора Московского университета.
Соловьева рано, в пять лет, выучилась читать и писать. Литературой увлекаться также начала в раннем детстве. Среди первых ее книг были стихи Фета, с которым ей в будущем довелось общаться.
Помимо литературы, у Соловьевой проявился интерес и к живописи. Она несколько лет занималась в Школе живописи, ваяния и зодчества в классе Прянишникова и Поленова. Впоследствии ее рисунки и виньетки, помещенные в поэтических сборниках, вызывали похвалы рецензентов — И. Анненского и В. Розанова.
Первые стихи Поликсены Соловьевой появились в 1885 году в журнале «Нива». Осознавая, что ее литературные опыты достаточно слабы и подражательны, Соловьева в течение долгого времени не стремилась публиковаться. Она продолжала заниматься живописью. Стихи же писала, не считая, что у нее есть какое-нибудь поэтическое будущее.
В 1895 году, после переезда Соловьевой в Петербург, ее стихи, впервые подписанные псевдонимом Allegro, были опубликованы в журнале «Русское богатство» его редактором Н.К. Михайловским.
Первый поэтический сборник Поликсены Соловьевой «Стихотворения» увидел свет в 1899 году. Сама автор считала его очень слабым. Но благодаря этому сборнику у нее появилась возможность посещать «пятницы» К. Случевского — поэтические вечера, которые посещали многие известные поэты и писатели того времени. Там она познакомилась с А. Блоком, Вяч. Ивановым, К. Бальмонтом, Д. Мережковским, З. Гиппиус, М. Лохвицкой, Л. Зиновьевой-Аннибал и другими.
Символизму, расцвет которого пришелся на рубеж веков и господствовавшему тогда в литературе, отдала дань и Соловьева. Под знаком символизма вышел в свет и второй сборник Соловьевой — «Иней» (1905), получивший благожелательную оценку А. Блока.
«Иней» посвящен детской писательнице Наталье Ивановне Манасеиной, подруге и соратнице Соловьевой, с которой они, однажды встретившись в жизни, практически не расставались до ее конца.
Вскоре после выхода «Инея», в конце 1905 года, было организовано издательство «Тропинка» и начал выходить одноименный детский журнал. Возглавили издательство Соловьева и Манасеина. До 1912 года, когда из-за финансовых трудностей журнал прекратил свое существование, работа в издательстве являлась важнейшей частью деятельности Соловьевой — она опубликовала в журнале массу стихов, рассказов, пьес. Издательством «Тропинка» было выпущено более двадцати детских книг Соловьевой.
Официальным признанием литературных заслуг Соловьевой явилось присуждение ей в 1908 году золотой Пушкинской медали. Однако, эта награда, пожалуй, только осложнила ей отношения с другими поэтами, которые, и объективно, и на взгляд самой Соловьевой, были более достойны этой чести.
В 1909 году появился следующий поэтический сборник Соловьевой — «Плакун-трава», более зрелый нежели два предыдущих.
В 1912 - 1913 годах Соловьева выпустила сборник рассказов «Тайная правда» и поэму «Перекресток», встреченные критикой более чем прохладно.
Четвертый сборник стихов — «Вечер» — вышел из печати в 1914 году. Его название повторяло широко известный сборник Анны Ахматовой, вышедший ранее. Подобная же ситуация повторится и с другим сборником Соловьевой «Последние стихи», название которого соответствует сборнику З. Гиппиус. Эти совпадения нельзя назвать случайными и можно отнести лишь к странностям, свойственным поэзии Соловьевой, также как и привязанность к псевдониму, который сама автор считала неудачным.
Революция застала Соловьеву в Коктебеле, куда, вместе с Манасеиной, она приехала на свою дачу еще летом 1916 года. Несколько последующих послереволюционных лет, которые им вынужденно пришлось провести в Крыму, были временем тяжелых испытаний для обеих. Соловьева работала библиотекарем при санатории, читала лекции в Народном университете, созданном в те годы в Коктебеле, занималась переводами и даже вышивала шапочки для курортников. Все это происходило на фоне усиливающихся болезней и практически полного отсутствия средств к существованию. Стихи в это время приходилось писать урывками. Соловьевой удавалось иногда печататься в симферопольских и феодосийских альманахах и газетах.
В декабре 1923 года, благодаря помощи М. Волошина и К. Чуковского, подругам, наконец, удалось уехать из Крыма в Москву, где Соловьевой сделали операцию. Но здоровье ее все ухудшалось, и 16 августа 1924 года Поликсена Соловьева скончалась. Она была похоронена на Новодевичьем кладбище.
В последний год жизни поэтессе удалось увидеть еще одну свою книгу, имевшую пророческое название — «Последние стихи».
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВИЧ ИВАНОВ
(1866-1949)
Нищ и светел, прохожу я и пою, —
Отдаю вам светлость щедрую мою.
В. Иванов
...Учитель мудрый, светлый вождь...
Г. Чулков
Родился в Москве 16 (28) февраля 1866 г. в семье мелкого служащего. Пяти лет лишился отца и воспитывался матерью, привившей ребенку глубокую веру в Бога и любовь к поэзии.
Учился в 1-й московской гимназии (1875 –1884), которую закончил с золотой медалью. Очень рано обнаружил склонность к изучению языков — в двенадцать лет Иванов самостоятельно начал изучать древнегреческий язык и свое увлечение античностью сохранил на всю жизнь. Впоследствии он свободно будет владеть многими языками, в т.ч. немецким, французским, итальянским, латынью. (Современники отмечал невероятную эрудированность Иванова и строгую структурированность его гуманитарных знаний).
Гимназические годы Иванова не были безоблачными — семья обеднела, и будущий поэт давал много частных уроков. Лет в четырнадцать в Вячеславе внезапно проснется атеист. В это же время Иванов увлекается революционными идеями. Духовный кризис, вызванный исчезновением веры в Бога, приведет через несколько лет к попытке самоубийства.
В 1884 г. он поступает на историко-филологический факультет Московского университета, где два года изучает историю под руководством П.Г. Виноградова. Затем по его рекомендации для продолжения образования в 1886 г. Иванов вместе с женой уезжает в Берлин.
В Берлине в течение последующих пяти лет он изучает экономико-юридические проблемы римской истории под руководством знаменитого историка античности Т. Моммзена. После окончания курса (1891 г.) Иванов пишет на латыни диссертацию о государственных откупах в Древнем Риме («De societatibus vectigalium publicorum populi Romani», появилась в печати лишь в 1911 г.) В это время он живет в Париже, а затем в Лондоне. С 1892 г. с женой и дочерью поселяется в Риме, а затем — во Флоренции, где изучает памятники античной культуры. Много путешествует (Египет, Греция, Палестина), иногда наезжая в Россию. В 1896 г. Иванов представляет свою диссертацию Моммзену, и тем самым завершает образование (не сдавая устного экзамена на ученую степень).
Значительное влияние на мировоззрение Иванова оказало знакомство в 1890-е гг. с немецкой и русской философией, в частности с идеями Ф. Ницше (дионисийское и аполлоническое начала), Шопенгауэра, В. Соловьева и Хомякова. В последствии ницшеанскому культу антихристианства и волюнтаризма Иванов противопоставит вечные христианские ценности.
В июле 1893 г. в Риме Иванов знакомится с Л.Д. Зиновьевой-Аннибал, ради которой в 1895 г. оставляет жену и дочь. Сам Иванов впоследствии отмечал, что именно благодаря этой встрече в нем «впервые раскрылся и осознал себя вольно и уверенно поэт».
В 1896 г. Иванов официально разводится с первой женой. Зиновьева также начинает бракоразводный процесс, который осложняется требованием ее супруга оставить ему всех трех детей (будущих пасынков и падчерицы Иванова). В ожидании юридического расторжения брака Зиновьева и Иванов, скрывая свою связь, вынуждены были скитаться по Италии, Франции, Англии и Швейцарии. В начале 1899 г. Зиновьева получила развод, и они обвенчались с Ивановым в греческой православной церкви в Ливорно.
Летом 1900 г. он вместе с Зиновьевой посещает в Петербурге В. Соловьева (первое их знакомство состоялось в 1896 г.).
Несмотря на то, что стихи Иванов писал еще с детства, впервые они были опубликованы в 1898-1899 гг. по рекомендации В. Соловьева в «Журнале Министерства Народного Просвещения», «Cosmopolis» и «Вестнике Европы», и остались практически незамеченными.
Первый сборник стихотворений «Кормчие звезды» вышел на средства автора в Петербурге в 1903 г. Критика устанавливает за Ивановым репутацию «поэта для избранных». Одновременно Иванов продолжает разрабатывать свои философско-религиозные исследования, связанные с античностью. Весной 1903 г. в Высшей русской школе общественных наук в Париже Иванов читает курс лекций об античном дионисийстве. Здесь же на курсах Иванов знакомится с В.Я. Брюсовым. Летом 1904 г. Иванов с женой гостят в кругу московских символистов, где поэт быстро приобретает заслуженный авторитет. В Москве он знакомится с Андреем Белым, К. Бальмонтом, Ю. Балтрушайтисом, а в Петербурге — с Д. Мережковским, 3. Гиппиус и А. Блоком.
В 1904 г. Ивановым написана трагедия «Тантал», а в Москве выходит «вторая книга лирики» Иванова — «Прозрачность», с воодушевлением встреченная символистами. В 1904 г. написаны статьи «Поэт и чернь», «Ницше и Дионис», «Копье Афины», «Новые маски».
По предложению Мережковского в журнале «Новый путь» (позднее «Вопросы жизни») Иванов публикует свои парижские чтения о дионисийстве — «Эллинская религия страдающего бога» (1904-1905).
Поэт начинает активно сотрудничать в московских «Весах», надеясь сделать их рупором нового религиозного теургического искусства. Но в дальнейшем, на предложение Брюсова помочь в редактировании «Весов», Иванов отвечает отказом, считая, что журнал более не отражает позиции единого и цельного символистского движения.
Считая, что центром литературных событий становится Петербург, Иванов по возвращении в Россию летом 1905 г. поселяется там, на Таврической ул., 25, в знаменитой «башне», которая стала, пожалуй, самым известным столичным литературным салоном. С осени 1905 г. на «башне» проводятся литературные «среды». На них побывал весь цвет литературно-художественной и интеллектуальной России — среди завсегдатаев были Гиппиус и Мережковский, А. Блок, Андрей Белый, Федор Сологуб, В. Розанов, Г. Чулков, М. Добужинский, К. Сомов, В. Комиссаржевская, В. Мейерхольд, М. Кузмин, С. Судейкин и многие другие. Атмосфера своеобразного «жизнестроительства», культивируемого на «башне», соединявшая артистические импровизации и сократические диалоги («Вечера Гафиза»), поэтические чтения и мистицизм (вплоть до спиритических сеансов) не только отражала творческие искания Иванова, но и стимулировала его к обретению культурологического синтеза в собственном творчестве.
В 1907 г. выходит третий поэтический сборник Иванова «Эрос», ставший результатом «романа», развивавшегося в августе-сентябре 1906 г. между Ивановым и С. Городецким.
На лето чета Ивановых уезжает в деревню Загорье (Могилевской губернии). Там 17 октября 1907 г. скоропостижно умирает от скарлатины Л.Д. Зиновьева. Их брачный и творческий союз распался, что стало для поэта переломным моментом в жизни.
Через два с половиной года Иванов начинает жить со своей падчерицей (дочерью Зиновьевой от первого брака) В. К. Шварсалон, а летом 1913 г. женится на ней.
Своеобразным итогом жизни на «башне» явились два тома стихов «Cor ardens» (лат. «Сердце Пламенеющее»), вышедших в 1911 и 1912 гг., а также книга стихов «Нежная тайна» (СПб., 1912).
В первое десятилетие нового века Иванов принимает активное участие в работе Петербургского религиозно-философского общества, сотрудничает в журналах «Весы», «Золотое руно», «Труды и дни», «Русская мысль», «Аполлон» и др. В 1907-1910 гг. организовывает собственное издательство «Оры» и выпускает альманах «Цветник Ор». В 1910 -1911 гг. преподает историю древнегреческой литературы на Высших женских курсах.
После почти двухлетнего пребывания в Швейцарии и Риме Иванов и В. Шварсалон возвращаются со своим годовалым сыном Дмитрием в Россию и поселяются в 1913 г. в Москве. Здесь Иванов сближается с кругом лиц, группировавшихся вокруг издательства «Путь»: В.Ф. Эрном, П.А. Флоренским, С.Н. Булгаковым, М.О. Гершензоном, знакомится с композитором А.Н. Скрябиным. В это же время он много работает над переводами Алкея, Сафо (1914), Петрарки (1915). Едва ли не большую славу Иванову, не как поэту, а как одному из главных теоретиков русского религиозного символизма, принесли сборники его разнообразных статей по вопросам религии, философии, эстетики и культуры: «По звездам» (1909), «Борозды и межи» (1916), «Родное и вселенское» (1917); сюда же примыкает и «Переписка из двух углов» (1921).
Уже в 1905 г. Иванов определяет духовный кризис европейской культуры как «кризис индивидуализма», которому должна противостоять религиозная, «органическая эпоха» будущего, возрожденная прежде всего в лице России. Функцию религиозного обновления человечества, по представлению Иванова, берет на себя христианство. Если в работах 1903 -1907 гг. дионисийские и христианские символы переплетаются равноправно, то с 1907 г. дионисийская идея теряет у него всякую самостоятельную роль.
Иванов переходит к размышлениям о религиозно-мистической судьбе человечества, мировой истории и России (создает мелопею — сложную многочастную композицию «Человек», 1915-1919; Париж, 1939). В поэме «Младенчество» (1913-1918; Пг., 1918), написанной не без полемики с блоковским «Возмездием», поэт через житейскую мудрость вновь возвращается к блаженным годам своего детства, овеянного романтикой древней любви и божественной вечности.
До своего окончательного отъезда за границу (1924) Иванов еще раз возвращается к поэзии и драматургии. Стихотворный цикл «Песни смутного времени» (1918) отразил неприятие Ивановым внерелигиозного характера русской революции. В 1919 г. он издает трагедию «Прометей», а в 1923 г. заканчивает музыкальную трагикомедию «Любовь - Мираж».
После событий 1917 года первое время Иванов пытался сотрудничать с новой властью. В 1918-1920 гг. он являлся председателем историко-театральной секции ТЕО Наркомпроса, читал лекции, вел занятия в секциях Пролеткульта. В это же время он принимает участие в деятельности издательства «Алконост» и журнала «Записки мечтателей», пишет «Зимние сонеты».
В 1920 г. после смерти от туберкулеза В. Шварсалон и неудачной попытки получить разрешение на выезд за границу, Иванов с дочерью и сыном уезжает на Кавказ, затем в Баку, куда был приглашен профессором кафедры классической филологии. В 1921 г. он защищает здесь докторскую диссертацию, по которой издает книгу «Дионис и прадионисийство» (Баку, 1923).
В 1924 г. Иванов приезжает в Москву, где вместе с А. Луначарским произносит в Большом театре юбилейную речь о Пушкине.
В конце августа этого же года он навсегда покидает Россию и поселяется с сыном и дочерью в Риме. До 1936 г. он сохраняет советское гражданство, которое не дает ему возможности устроиться на государственную службу. Иванов не печатается в эмигрантских журналах, стоит в стороне от общественно-политической жизни.
Не принимая политики воинствующего атеизма и оставаясь верным себе, Иванов, по примеру В. Соловьева, 17 марта 1926 г. принимает католичество, не отрекаясь (по специальному, с трудом добытому разрешению) от православия. В 1926-1931 гг. он занимает место профессора в Колледжио Борромео в Павии. В 1934 г. Иванов был вынужден отказаться от преподавания в университете и переехал в Рим, где и жил до конца своих дней.
Вяч. Иванов единственный, пожалуй, из всех русских символистов практически до конца своих дней сохранил верность этому течению. Даже в 1936 г., признавая кончину европейского символизма, каким он его знал, тут же подтверждает возвращение, пусть и в другой форме, — «вечного символизма».
В последние десятилетия наблюдается относительный спад его творчества. В 1924 г. он создает «Римские сонеты», а в 1944 г. — цикл из 118 стихотворений «Римский дневник», вошедший в подготовленное им, но изданное посмертно итоговое собрание стихов «Свет вечерний» (Оксфорд, 1962). После смерти Иванова осталась незаконченной начатая им еще в 1928 г. 5-я книга прозаической «поэмы» «Повесть о Светомире-царевиче». В последние годы Иванов продолжает публиковать в иностранных изданиях свои отдельные статьи и работы.
ВАДИМ ГАБРИЭЛЕВИЧ ШЕРШЕНЕВИЧ
(1893 – 1942)
Чуть опаляя кровь и мозг
Жонглирует словами Шершеневич…
А. Мариенгоф
…я — последний имажинист.
В. Шершеневич
Вадим Габриэлевич Шершеневич родился в Казани 25 января 1893 года в семье профессора-юриста Казанского (позже Московского) университета Габриэля Феликсовича Шершеневича, крупного ученого-правоведа, члена кадетской партии и автора ее программы, депутата I Государственной думы; мать, Евгения Львовна Львова, была оперной певицей. В девять лет (вместо положенных десяти) поступил в гимназию. После переезда с родителями в 1907 году в Москву он учился в известной частной гимназии Л.И. Поливанова (ранее ее закончили В. Брюсов, Андрей Белый, С.М. Соловьев). Затем он поступил в Мюнхенский университет, на филологический факультет; продолжил учебу в Московском университете — сначала на юридическом, затем на математическом факультете, который и закончил.
Стихи начал писать еще в гимназии и в восемнадцать лет, студентом, напечатал первую книжку — «Весенние проталинки», отмеченную сильным влиянием поэзии Бальмонта. Через два года выпустил вторую — «Carmina» (1913), отразившую увлечение Блоком. О ней с большой похвалой отозвался Н. Гумилев: «Прекрасное впечатление производит книга Вадима Шершеневича. Выработанный стих (редкие шероховатости едва дают себя чувствовать), непритязательный, но выверенный стиль, интересные построения заставляют радоваться его стихам».
В том же 1913 году у Шершеневича происходит поворот от символизма к футуризму. Вместе с Грааль-Арельским, Л. Заком, Рюриком Ивневым и другими он создает группу эгофутуристов «Мезонин поэзии». Принимает активное участие в альманахах, выпускаемых издательством «Петербургский глашатай», и занимается подготовкой альманахов московского издательства «Мезонин поэзии», которое фактически и возглавляет. До конца года он успевает издать еще две книги стихов — «Экстравагантные флаконы» и «Романтическая пудра». Он становится теоретиком и пропагандистом футуризма — переводит книги Ф.-Т. Маринетти, выпускает сборники собственных статей.
Работоспособность и быстрота творческого возмужания Шершеневича поразительны: за четыре-пять лет он проходит путь от символизма к эгофутуризму и — 21-летним — начинает разрабатывать теорию имажинизма.
Убежденность в том, что «искусство должно быть современным, иначе оно не тронет», стремление найти созвучную эпохе форму, новыми средствами передать резко участившийся ритм жизни — все это проявилось в следующей книге стихов Шершеневича — «Автомобилья поступь»(1916), наиболее значительной у него в дореволюционный период.
В 1915 году, оставив на время учебу, он зачисляется вольноопределяющимся в автомобильную часть и попадает, правда ненадолго, на фронт.
После революции читал лекции по стихосложению в Пролеткульте, в отделе ИЗО Наркомпроса готовил к изданию многотомный словарь художников. Вместе с Маяковским писал тексты для плакатов РОСТа. С В. Каменским и Рюриком Ивневым участвовал в создании Всероссийского союза поэтов, а затем, с мая 1919-го, более года был его председателем.
В 1918 году Шершеневич сблизился с С. Есениным и А. Мариенгофом. Был учрежден «Орден имажинистов». Основным теоретиком имажинизма стал Шершеневич. В январе 1919-го был опубликована «Декларация», фактически написанная им, в 1920-м — его книга «2х2=5». Яркий оратор, блестящий полемист, он постоянно выступал на многочисленных вечерах-диспутах с участием группы, пропагандируя имажинизм, отражая критику литературных противников.
Вышли новые поэтические книги Шершеневича — «Крематорий. Поэма имажиниста» (1919) и «Лошадь как лошадь» (1920), которая может считаться основной у него в имажинистский период творчества.
В последующие годы выпустил книгу поэм «Кооперативы веселья» (1921), пьесу «Одна сплошная нелепость» (1922) и книгу о творчестве своих товарищей по ордену Мариенгофа, Ивнева, Кусикова и Есенина «Кому я жму руку» (1921). С 1919 по 1925 участвовал в девяти коллективных сборниках группы.
В 1926 году Шершеневич издал собственный сборник «Итак итог», действительно оказавшийся его последней поэтической книгой. В ней он отошел от имажинистской поэтики. Существование группы заканчивалось. Окончательный итог течению Шершеневич подвел в статье «Существуют ли имажинисты?». Признав, что «имажинизм сейчас мертв», он так объясняет его кончину: «Это произошло в силу объективных причин, лежащих вне поэзии. <…> Сущность поэзии переключена: из искусства он превращен в полемику. <…> От поэзии отнята лиричность. А поэзия без лиризма это то же, что беговая лошадь без ноги. Отсюда и вполне понятный крах имажинизма, который все время настаивал на поэтизации поэзии».
Главной к этому времени у Шершеневича становится работа для театра. Пьесы и скетчи Шершеневича ставили многие театры Москвы. Его перу принадлежат переводы и переделки многих пьес, в том числе Софокла, Шекспира, Мольера, Брехта, новые либретто ряда популярных оперетт и несколько киносценариев. Работал в качестве режиссера-постановщика как в московских, так и в периферийных театрах.
В середине 1930-х годов Шершеневич работал над мемуарами «Великолепный очевидец. Поэтические воспоминания 1910 – 1925 г.г.»
После выхода книги «Итак итог» Шершеневич продолжал писать стихи, но уже с меньшей интенсивностью, нежели прежде. Из написанного им за последние полтора десятилетия жизни ни одно стихотворение, кроме перевода стихотворения из «Цветов зла», опубликовано не было.
После начала Великой Отечественной войны Шершеневич, больной туберкулезом, вместе с Камерным театром уехал в эвакуацию в Барнаул, где и скончался 18 мая 1942 года.
***
Вы бежали испуганно, уронив вуалетку,
А за вами, с гиканьем и дико крича,
Мчалась толпа по темному проспекту,
И их вздохи скользили по Вашим плечам.
Бросались под ноги фоксы и таксы,
Вы откидывались, отгибая перо,
Отмахивались от исступленной ласки,
Как от укусов июньских комаров.
И кому-то шептали: «Не надо! Оставьте!»
Ваше белое платье было в грязи,
Но за Вами неслись в истерической клятве
И люди, и зданья, и даже магазин.
Срывались с места фонарь и палатка,
Все бежало за Вами, хохоча и крича,
И только Дьявол, созерцая факты,
Шел неспешно за Вами и костями стучал.
23 мая 1913
***
Я осталась одна, и мне стало скучно…
Около лежал мой двухнедельный ребенок…
Было октябрьски… Разноцветились юбочки-тучи,
И черти выглядывали из-под кучи пеленок…
И мне стало истерически скучно и печально…
(Ах, почему вы не понимаете, что такое тоска?!)
Я от боли утончилась и слегка одичала,
И невольно к подушке протянулась рука.
И вот этою самой голубой подушкой
С хохотом задушила я ребенка…
Я помню его торчащие уши
И то, что из прически выпала гребенка.
Подошла к окошку, побарабанила звонко,
Улыбнулась в прыгнувший ветер, в стужу,
Подошла к висячему телефону
И обо всем сообщила удивленному мужу.
Подмигнула чертям на электролюстре,
Надела серое платье, чтобы быть похожей на тучи…
Вы понимаете, что все это было от грусти!
Отчего же врачи говорили про патологический случай?
27 мая 1913
***
Эпизоды и факты проходят сквозь разум
И, как из машин, выходят стальными полосками;
Все около пахнет жирным наркозом,
А душа закапана воском.
Электрическое сердце мигнуло робко
И перегорело. — Где другое найду?!
Ах, я вверну Вашу улыбку
Под абажур моих дум.
И будут плакать — как весело плакать
В электрическом свете, а не в темноте! —
Натыкаться на жилистый дьявольский коготь
И на готику Ваших локтей.
И будут подмаргивать колени Ваши,
И будет хныкать моя судьба…
Ах, тоска меня треплет, будто афишу,
Расклеив мою душу на днях-столбах.
13 июня 1913
***
Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью
Взыскриваются ваши глаза, но ведь это потому,
Что вы плагиатируете фонари автомобильи,
Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму.
Послушайте! Вы говорите, что ваше сердце ужасно
Стучит, но ведь это же совсем пустяки;
Вы, значит, не слыхали входной двери! Всякий раз она
Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки.
Нет, кроме шуток! Вы уверяете, что корью
Захворало ваше сердце. Но ведь это необходимо хоть раз.
Я в этом убежден, хотите, с докторами поспорю.
У каждого бывает покрытый сыпной болезнью час.
А когда вы выйдете в разорванный полдень,
На главную улицу, где пляшет холодень,
Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг,
Как будто раки в пакете шуршат, —
Вы увидите, как огромный день,
с животом,
Раздутым прямо невероятно от проглоченных людишек,
На тротуар выхаркивает с трудом
И пищА, пищи излишек.
А около него вскрикивает пронзительно, но скорбно
Монументальная женщина, которую душит мой горбатый стишок,
Всплескивается и хватается за его горб она,
А он весь оседает, пыхтя и превращаясь в порошок.
Послушайте! Ведь это же, в конце концов, нестерпимо:
Каждый день моторы, моторы и водосточный контрабас.
Это так оглушительно! Но это необходимо,
Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз.
1914
ПРИНЦИП РОМАНТИЗМА
А. Мариенгофу
Когда-то, когда я носил короткие панталончики,
Был глупым, как сказка, и читал «Вокруг света»,
Я часто задумывался на балкончике
О том, как любят знаменитые поэты.
И потому, что я был маленький чудак,
Мне казалось, что это бывает так.
Прекрасный и стройный, он встречается с нею...
У нее меха и длинный
Трен.
И когда они проплывают старинной
Аллеей,
Под юбками плещутся рыбки колен.
И проходят они без путей и дороги,
Завистливо встречные смотрят на них;
Он, конечно, влюбленный и строгий,
Ей читает о ней же взволнованный стих...
Мне мечталось о любви очень нежной, но жгучей.
Ведь другой не бывает. Быть не может. И нет.
Ведь любовь живет меж цветов и созвучий.
Как же может любить не поэт?
Мне казались смешны и грубы
Поцелуи, что вокруг звучат.
Как же могут сближаться влажные губы,
Говорившие о капусте полчаса назад?
И когда я, воришка, подслушал, как кто-то молился:
«Сохрани меня, Боже, от любви поэта!» —
Я сначала невероятно удивился,
А потом прорыдал до рассвета.
Теперь я понял. Понял все я.
Ах, уж не мальчик я давно.
Среди исканий, без покоя
Любить поэту не дно.
Искать губами пепел черный
Ресниц, упавших в заводь щек, —
И думать тяжело, упорно
Об этажах подвластных строк.
Рукою жадной гладить груди
И чувствовать уж близкий крик, —
И думать трудно, как о чуде,
О новой рифме в этот миг.
Она уже устала биться,
Она в песках зыбучих снов, —
И вьется в голове, как птица,
Сонет крылами четких строф.
И вот поэтому часто, никого не тревожа,
Потихоньку плачу и молюсь до рассвета:
«Сохрани мою милую, Боже,
От любви поэта!»
Сентябрь 1917
ПРИНЦИП ОБРАТНОЙ ТЕМЫ
Это лужицы светятся нежно и лоско,
Это ногти на длинных пальцах Тверской...
Я иду и треплет мою прическу
Ветер теплой и женской рукой.
Ах, как трудно нести колокольчики ваших улыбок
И самому не звенеть,
На весь мир не звенеть,
Не звенеть...
Вы остались. Устались, и стаей серебряных рыбок
Ваши глаза в ресничную сеть.
Только помнится: в окна вползали корни
Всё растущей луны между звездами ос.
«Ах, как мертвенно золото всех Калифорний
Возле россыпи ваших волос!..»
Канарейка в углу (как осколок луны) нанизала,
Низала
Бусы трелей стеклянных на нитку и вдруг
Жестким клювом, должно быть, эту нить оборвала,
И стекляшки разбились, попадав вокруг.
И испуганно прыснули под полом мышки,
И взглянувши на капельки ваших грудей,
Даже март (этот гадкий, непослушный мальчишка)
Спотыкнулся о краткий февраль страстей.
Октябрь 1917
ПРИНЦИП ЗВУКОВОГО ОДНОСЛОВИЯ
Вас
Здесь нет. И без вас.
И без смеха.
Только вечер укором глядится в упор.
Только жадные ноздри ловят милое эхо,
Запах ваших духов, как далекое звяканье шпор.
Ах, не вы ли несете зовущее имя
Вверх по лестнице, воздух зрачками звеня?!
Это ль буквы проходят строками
Моими,
Словно вы каблучками,
За дверью дразня?!
Желтый месяца ус провихлялся в окошке.
И ошибся коснуться моих только губ.
И бренчит заунывно полсумрак на серой гармошке
Паровых, остывающих медленно труб.
Эта тихая комната помнит влюбленно
Ваши хрупкие руки. Веснушки. И взгляд.
Словно вдруг кто-то вылил духи из флакона,
Но флакон не посмел позабыть аромат.
Вас здесь нет. И без вас. Но не вы ли руками
В шутку спутали четкий пробор моих дней?!
И стихи мои так же прополнены вами,
Как здесь воздух, тахта и протяжье ночей.
Вас здесь нет. Но вернетесь. Чтоб смехом, как пеной,
Зазвенеться, роняя свой пепельный взгляд.
И ваш облик хранят
Эти строгие стены,
Словно рифмы строфы дрожь поэта хранят.
Декабрь 1917
ПРИНЦИП АКАДЕМИЗМА
Ты, грустящий на небе и кидающий блага нам крошками,
Говоря: «Вот вам хлеб ваш насущный даю!»
И под этою лаской мы ластимся кошками
И достойно мурлычем молитву свою.
На весы шатких звезд, коченевший в холодном жилище,
Ты швырнул мое сердце, и сердце упало, звеня.
О, уставший Господь мой, грустящий и нищий,
Как завистливо смотришь ты с небес на меня!
Весь ваш род проклят роком навек и незримо,
И твой сын без любви и без ласк был рожден.
Сын влюбился лишь раз, но с Марией любимой
Эшафотом распятий был тогда разлучен.
Да! Я знаю, что жалки, малы и никчемны
Вереницы архангелов, чудеса, фимиам
Рядом с полночью страсти, когда дико и томно
Припадаешь к ответно встающим грудям!
Ты, проживший без женской любви и без страсти!
Ты, не никший на бедрах женщин нагих!
Ты бы отдал все неба, все чуда, все власти
За объятья любой из любовниц моих!
Но смирись, одинокий в холодном жилище
И не плачь по ночам, убеленный тоской,
Не завидуй, Господь, мне, грустящий и нищий,
Но во царстве любовниц себя упокой!
Декабрь 1917
РИТМИЧЕСКАЯ ОБРАЗНОСТЬ
Какое мне дело, что кровохаркающий поршень
Истории сегодня качнулся под Божьей рукой,
Если опять грустью изморщен
Твой голос, слабый такой?!
На метле революции на шабаш выдумок
Россия несется сквозь полночь пусть!
О, если б своей немыслимой обидой мог
Искупить до дна твою грусть!
Снова голос твой скорбью старинной дрожит,
Снова взгляд твой сутулится, больная моя!
И опять небывалого счастья чертя чертежи,
Я хочу населить твое сердце необитаемое!
Ведь не боги обжигают людское раздолье!
Ожогам горяч достаточно стих!
Что мне, что мир поперхнулся болью,
Если плачут глаза твои, и мне не спасти их?
Открыть бы пошире свой паршивый рот,
Чтоб песни развесить черной судьбе,
И приволочь силком, вот так, за шиворот,
Несказанное счастье к тебе!
Март 1918
ПРИНЦИП ЗВУКА МИНУС ОБРАЗ
Влюбится чиновник, изгрызанный молью входящих и старый,
В какую-нибудь молоденькую худощавую дрянь
И натвердит ей, бренча гитарой,
Слова простые и запыленные, как герань.
Влюбится профессор, в очках, плешеватый,
Отвыкший от жизни, от сердец, от стихов,
И любовь в старинном переплете цитаты
Поднесет растерявшейся с букетом цветов.
Влюбится поэт и хвастает: «Выграню
Ваше имя солнцами по лазури я!»
Ну, а если все слова любви заиграны
Будто вальс «На сопках Манчжурии»?!
Хочется придумать для любви не слова, а вздох малый,
Нежный, как пушок у лебедя под крылом,
А дураки назовут декадентом, пожалуй,
И футуристом — написавший критический том!
Им ли поверить, что в синий,
Синий,
Дымный день у озера, роняя перья, как белые капли,
Лебедь не по-лебяжьи твердит о любви лебедине,
А на чужом языке (стрекозы или цапли).
Когда в петлицу облаков вставлена луна чайная,
Как расскажу словами людскими
Про твои поцелуи необычайные
И про твое невозможное имя?!
Вылупляется бабочка июня из зеленого кокона мая,
Через май за полдень любовь не устанет расти,
И вместо прискучившего: «Я люблю тебя, дорогая!» —
Прокричу: «Пинь-пинь-ти-ти-ти!»
Это демон, крестя меня миру на муки,
Человечьему сердцу дал лишь людские слова,
Не поймет даже та, которой губ тяну я руки
Мое простое: «Дэ-сэ-фиоррррр-эй-ва!»
Осталось придумывать небывалые созвучья,
Малярною кистью вычерчивать профиль тонкий лица
И душу, хотящую крика, измучить
Невозможностью крикнуть о любви до конца!
Март 1918
ПРИНЦИП БЛОКА С ТУМБОЙ
Одному повелели: за конторкою цифрами звякай!
Другому: иконописно величай зарю!
А мне присудили:
Быть простою собакой,
И собачьим нюхом набили
Ноздрю.
Хорошо б еще дали борзой мне ляжки,
Я гонял бы коричневых лис по лесам,
А то так трудно быть грязной дворняжкой,
Что делать эдаким псам?!
Привыкший к огрызкам, а не к мясу и булкам,
Посетитель помоек и обжора костей,
Хвост трубою задравши, бегу переулком,
Унюхивая шаг единственной моей.
Вот так ее чуять, сквозь гул бы, сквозь шум бы!
И бежать!
Рысцою бежать!
Но видно судьба мне: у каждой тумбы
Останавливаться на миг, чтобы ногу поднять.
И знаю по запаху тумбы пропревшей,
Что много таких же дворняжных собак
Уже пробегло здесь, совсем очумевши,
Ища на панели немыслимый шаг!
Июнь 1918
ЛИРИЧЕСКИЙ ДИНАМИЗМ
Звонко кричу галеркою голоса ваше имя,
Повторяю его
Партером баса моего.
Вот ладоням вашим губами моими
Присосусь, пока сердце не навзничь мертво.
Вас взвидя и радый, как с необитаемого острова,
Заметящий пароходного дыма струю,
Вам хотел я так много, но глыбою хлеба черствого
Принес лишь любовь людскую
Большую
Мою.
Вы примите ее и стекляшками слез во взгляде
Вызвоните дни бурые, как пережженный антрацит.
Вам любовь дарю, — как наивный ребенок любимому дяде
Свою сломанную игрушку дарит.
И внимательный дядя знает, что это
Самое дорогое ребенок дал.
Чем же он виноват, что большего
Нету.
Что для большего
Он еще мал?!
Это вашим ладоням несу мои детские вещи:
Человечью поломанную любовь и поэтину тишь.
И сердце плачет и надеждою блещет,
Как после ливня железо крыш.
Март 1918
ПРИНЦИП ПРИМИТИВНОГО ИМАЖИНИЗМА
Все было нежданно. До бешенства, вдруг,
Сквозь сумрак, по комнате бережно налитый,
Сказала: «Завтра на юг,
Я уезжаю на лето!»
И вот уже вечер громоздящихся мук,
И слезы крупней, чем горошины...
И в вокзал, словно в ящик почтовых разлук,
Еще близкая мне, ты уж брошена!
Отчего же другие, как я не прохвосты,
Не из глыбы, а тоже из сердца и мяс,
Умеют разлучаться с любимыми просто,
Словно будто со слезинкою из глаз?!
Отчего ж мое сердце как безлюдная хижина?
А лицо как невыглаженное белье?
Неужели же первым мной с вечностью сближено,
Непостоянство, любовь, твое?!
Изрыдаясь в грустях, на хвосте у павлина
Изображаю мечтаний далекий поход
И хрустально-стеклянное вымя графина
Третью ночь сосу напролет...
И ресницы стучат в тишине, как копыта,
По щекам, зеленеющим скукой, как луг,
И душа выкипает, словно чайник забытый
На спиртовке ровных разлук.
Это небо закатно не моею ли кровью?
Не моею ли слезой полноводится Нил,
Оттого что впервой с настоящей любовью
Я стихам о любви изменил?!
Июль 1918
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ОБВИНЯЕМОГО
Не потому, что себя разменял я на сто пятачков,
Иль, что вместо души обхожусь одной кашицей рубленной, —
В сотый раз я пишу о цвете зрачков
И о ласках мною возлюбленной.
Воспевая Россию и народ, исхудавший в скелет,
На лысину заслужил бы лавровые веники,
Но разве заниматься логарифмами бед
Дело такого, как я, священника?
Говорят, что когда-то заезжий фигляр,
Фокусник уличный, в церковь зайдя освещенную,
Захотел словами жарче угля
Помолиться, упав перед Мадонною.
Но молитвам научен не был шутник,
Он знал только фокусы, только арийки,
И пред краюхой иконы поник,
И горячо стал кидать свои шарики.
И этим проворством приученных рук,
Которым смешил он в провинции девочек,
Рассказал невозможную тысячу мук,
Истерзавшую сердце у неуча.
Точно так же и я... Мне до рези в желудке противно
Писать, что кружится земля и поет, как комар.
Нет, уж лучше перед вами шариком сердца наивно
Будет молиться влюбленный фигляр.
Август 1918
СЕРДЦЕ ЧАСТУШКА МОЛИТВ
Я. Блюмкину
Другим надо славы, серебряных ложечек,
Другим стоит много слез, —
А мне бы только любви немножечко,
Да десятка два папирос.
А мне бы только любви вот столечко,
Без истерик, без клятв, без тревог,
Чтоб мог как-то просто какую-то Олечку
Обсосать с головы до ног.
И, право, не надо злополучных бессмертий,
Блестяще разрешаю мировой вопрос, —
Если верю во что — в шерстяные материи,
Если знаю — не больше, чем знал и Христос.
И вот за душою, почти несуразною
Широколинейно и как-то в упор,
Май идет краснощекий, превесело празднуя
Воробьиною сплетней распертый простор.
Коль о чем я молюсь, так чтоб скромно мне в дым уйти,
Не оставить сирот — ни стихов, ни детей;
А умру — мое тело плечистое вымойте
В сладкой воде фельетонных статей.
Мое имя попробуйте, в Библию всуньте-ка.
Жил, мол, эдакий комик святой,
И всю жизнь проискал он любви бы полфунтика,
Называя любовью покой.
И смешной, кто у Данта влюбленность наследовал,
Весь грустящий от пят до ушей,
У веселых девчонок по ночам исповедовал
Свое тело за восемь рублей.
На висках у него вместо жилок — по лилии,
Когда плакал - платок был в крови,
Был последним в уже вымиравшей фамилии
Агасферов единой любви.
Но пока я не умер, простудясь у окошечка,
Все смотря: не пройдет ли по Арбату Христос, —
Мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос.
Октябрь 1918
Вера Шварсалон
ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ*
Вера Константиновна Шварсалон (1890-1920) была падчерицей Вячеслава Иванова, дочерью Л. Д. Зиновьевой-Аннибал от первого брака. После трагической смерти матери в 1907 году она была вынуждена принять на себя значительную долю не только хозяйственных материнских хлопот, но и заботы об отчиме, которого всегда воспринима и как самого близкого себе человека. Жизнь заставила ее окунуться литературную и художественную среду, заставила столкнуться с мистическими переживаниями и попытаться оградить Иванова от сильнейшего влияния А. Р. Минцловой (существуют записи Шварсалон той вражде, которую она испытывала к Минцловой, и о попытках от делить ее от Иванова), привела к особому состоянию души, которое очень отчетливо вырисовывается в публикуемых нами записях.
Как и когда вошел в эту жизнь Михаил Кузмин, нам неизвестно, мы оказываемся прямо in medias res: потаенные записи Веры Константиновны посвящены ее влюбленности в Кузмина, влюбленности, естественно обреченной на страдания. Она и сама понимала это, но все же не могла сделаться равнодушной к человеку, который так ее поразил. И влюбленность жила в ее душе очень долго. В дневнике Кузмина есть запись: "Днем, когда все ушли, Вера сказала мне, что она беременна от Вячеслава, что любит меня и без этого не могла бы жить с ним, что продолжается уже давно, и предложила мне фиктивно жениться на ней. Я был потрясен. Притом тут приплетена тень Л<идии> Д<митриевны>". История женитьбы Иванова на своей падчерице теперь уже достаточно выяснена, существенно, что немалую роль в этом играла любовь Веры Константиновны к Кузмину.
Публикуемые записи позволяют проследить развитие этой любви, но, что, возможно, для нас гораздо существеннее, они точно фиксируют то, что видела вокруг себя молодая девушка. Ее впечатления от личности Кузмина, передача слов, сказанных и им, и Вячеславом Ивановым, мелкие события в ивановской квартире - все это пропало бы для нас, если бы не дневник.
В текстологическом предуведомлении будет нелишне отметить, что Шварсалон пишет очень небрежно, часто пропуская буквы и заменяя их другими (так, например, она систематически пишет "думую" вместо "думаю", "хуть" вместо "хоть" и т.п.). Мы не сочли необходимым передавать эти особенности правописания. В некоторых местах почерк ее становится весьма малоразборчивым и, несмотря на все усилия, отдельные слова остались непонятыми или же мы остались не уверены в точности чтения (они отмечены знаком <?>).
* Источник: Богомолов Н.А. Михаил Кузмин: статьи и материалы. М., НЛО, 1995
***
Можно ли писать два дневника, а главное - можно ли писать дневник "второй степени", - не знаю. Попробую. Писать дневник "первой степени" для меня очень важно, потому что самые важные или, вернее, самые мучительные мысли куда-то исчезают, или только потом припоминаются. Но, пиша дневник, я не могу не писать о Кузмине и Модесте1, а мне бы не хотелось, чтобы кто бы то ни было видел, кроме разве Вячеслава; с другой стороны, необходимость писать о Кузмине решает вечно мешающий мысль: писать только для себя или для людей; хотелось бы для людей, но тогда нельзя или трудно быть искренней, а теперь ясно; буду писать о Кузмине, писать дневник искренно.
Понедельник 28-1-08
Я не знаю хуже состояния, чем эта беспредельная скука, ноющая тоска, как у меня сегодня вечером была. На сильное страдание есть сильное средство - главное, молитва всегда как-то поможет, и плакать... а тут ничего не хочется делать, молитва, может, помогла бы, да не хочется.
Не буду искать причин, - может, от Кузмина, но буду надеяться, что нет. Давно о нем не говорила, давно бросила о нем писать, по тому что нельзя писать на бумаге то, что должно исчезнуть, изгладиться, с чем нужно распрощаться. Но теперь, кажется (невольно хочется сказать "увы"), можно. Но буду писать коротко, чтобы говорить немного о том, что должно быть не из самых важных.
Я благополучно охлаждаюсь к К<узмину>, но вот новое темное мученье: я боюсь, что с К<узминым> будет как с "другими"; слишком яростно набросилась я на него, "выпила" из него то, что мне хотелось, и отбрасываю, и отворачиваюсь, т.е. из сильного чувства слишком слабое, и ни одного правильного, ни одного верного, и в жизни не буду в состоянии отнестись к человеку какому-либо тепло, объективно справедливо, не смотреть на него "своими глазами", - это угнетающе. Тоже начинаю замечать и тоже несправедливо преувеличивать его чуждающееся отношение ко мне.... Невольно напрашивается горькое заключение: полюбила, потому что себе сама понравилась очень раз при нем. Разлюбила, потому что, решив: "не любит", - посмотрела спокойно и увидела его холодное отношение ко мне. Теперь мне сейчас хорошо; но ужасно вижу во всех действиях и мыслях (их так мало) свою лень. Читала Гоголя для изложения Модесту и увидела, что Манилов похож на меня, кроме внешней слабости и кроме доброты.
Среда 30-1-08
День под знаком слез сегодня: сначала сцена слезная у х - потом и я, но тайно, хотя по обыкновению мысленно желала и мечтала (и такие мечты останавливает мои слезы всегда окончательно или на время), что вот войдет К<узмин> или Городецкий, скажет мне то-то и то-то, и будет очень трогательно, и приятно, и т.д. Залезла в голову такая мысль, что как бы человечество со временем ни улучша-лось и ни уменьшались страдания, а или не будет влюбливания и только будет как-то тепло и не жарко, или все то же вечное страданье, когда нельзя любить, когда тебя совсем* не любят. А о себе было очень смутно и неясно, потому что если я должна так каждый год влюбляться, и каждый год, чем старше, тем больше так мучиться, и бить головой об стену и... и...
В конце концов я о самом главном, и о Маме и Вячеславе еще писать не могу, а о дне вообще не успеваю, только последнее впечатление вечера. Значит: картины дня нету. Буду стараться хоть словами <1 сл. нрзб.> На сегодня довольно - буду думать, пока Вяч. не позовет, об инциденте с Модестом.
Вторник 8-4-08
<Внизу страницы примечание, не отнесенное к определенному месту текста:> Можно прочесть или показать К<узмин>у этот дневник после моей смерти, если это покажется нужным.
Я долго не решалась писать дневник, бросала и начинала опять. Разные причины мне казались препятствиями, и оставить след того, что происходит со мной, хотя как будто не из-за того, чтобы было неприятно для самолюбия, - нет, не хотелось, чтобы не огорчать людей самых дорогих. Боялась тоже возбуждать, анализуя их, свои чувства, в особенности те, кот<орых> мне хотелось, чтобы не было. Одна из важных причин - это что неприятно и больно вести дело секретно от Вячеслава - секретно потому, что то одно из самых главных, о чем необходимо говорить здесь, потому что играет слишком важную роль в моей теперешней жизни - моя любовь к Кузмину, ему, Вячеславу, делает боль, и я ее старательно прячу, я боялась даже, что писать об ней - ее увеличит, а я так хотела, или, вернее, не хотела, но мне так нужно было заглушить это чувство. Но в конце концов во всех моих чувствах такая путаница, что я вижу, что нужно разобраться, нужно писать, и я, хотя с сомнением и еще с укором совести, приступаю к делу.
………………………………………………………………………………………………………
О возникновении этого чувства к К<узмину> расскажу позже, теперь нет времени. Я лежу в постели, уже 1 1/2, В<ячеслав> еще не вернулся, и мне нужно рассказать то, что было сегодня. Скажу как предисловие, что я постоянно думала, что, может быть, мое чувство к К<узмину> не есть настоящая любовь (и даже говорила это Вячеславу), а детская влюбчивость, девичья, нелепая и сентиментальная, т.к. возникшая от жалости - эта мысль меня, конечно, угнетает, и я себе возражаю, что в таком случае отчего же я страдаю так сериозно, постоянно (это ужасно, это приводит меня в отчаяние - думать, что я страдаю из-за пустяков и что я всегда и вечно нахожу себе причину, чтобы страдать).
Сегодня был такой случай. Маруся предложила мне пойти в аптеку купить спирта для А<нны> Р<удольфовны>2, которая должна была мыть волосы, мне не хотелось, но я решила в себе пойти и только внешне колебалась, не хотелось уходить от К<узмина> - он был свободен, а В<ячеслава> не было дома, у А<нны> Р<удольфовны> был Макс3. Я подумала: "Кабы он со мной пошел", и вспомнила, что он раз хотел поехать с Костей4, просто так, на Н<иколаевский> вокзал, когда Костя должен был отослать письмо. Маруся как раз сказала: "Сережа сейчас уходит, он может проводить тебя до аптеки, потом назад по безлюдному переулку до угла". Я, конечно, рассердилась, что меня нужно провожать, в эту минуту Мар<уся> посмотрела на К<узмина>, сидящего у рояля с "Angotaut <?>"5 на нем, и улыбнулась: "Он с тобой прогуляется", смеясь тому, как она всех займет и устроит свои дела. Она подошла к нему и сказала: "М<ихаил> А<лексеевич>, Вам не хочется прогуляться с Верой?" - тогда К<узмин>, соскочив со стула и говоря, как он часто делает, полуулыбаясь, тянучим и как бы обиженным, но очень решительным тоном и махая руками: "Нет, я ни за что не пойду", - или что-то в этом роде, - меня это страшно кольнуло. "С Костей пойти сам просил почти, а меня с таким отвращением отталкивает", - подумала я, мне было очень больно, и я очень злилась, я сжала брови и стала что-то очень неясно говорить о том, что Маруся меня ставит в неловкое положение, что предлагает Кузмину со мной идти, а он так отказывается, и что это неприятно очень, и т.д. К<узмин> и Мар<уся> смеялись, говоря, что не понимают, на кого я сержусь, я сама полуулыбалась, полузлилась. К<узмин> сказал: "Я понимаю только, что В<ера> К<онстантиновна> сердится за что-то на меня", а Маруся сказала: "Нет, на меня, за то, что я предложила ей провожатого, это ее всегда обижает". Я еще раз сказала, что я сержусь на Марусю за то, что она меня ста вит в нелепое положенье: приглашает К<узмина> со мной идти, и "вы думаете, это не обидно, - сказала я, - что вам отказывают?". К<узмин> улыбался и, как мне казалось, "avail l'air de s'en ficher". Я злилась, и мне хотелось плакать. Я пошла одна. На улице <?> выбирала безлюдную сторону, т.к. слезы приходили в глаза. К<узмин> казался, как я сказала Марусе в передней, "эгоистом и грубым", и он должен был понять, думала я, что Маруся просит от него услугу меня проводить; и не должен был отказать, он просто эгоист, и, как всегда, я шла и в уме представляла себе, что я все это ему говорю, и трогательную сцену. Потом мне хотелось плакать, думая о том, что я так несчастна одна, совсем, совсем, что мне даже за столом было очень скучно, говорили об интуиции (К<узмина> не было), что В<ячеслав> редко со мной и все говорит о вещах мне тяжелых и скучных, что я совсем одна, те, кто меня любят, мне не милы, т.е. я их люблю, но их видеть тягостно, что один К<узмин> не то радость дает, а он меня даже не замечает. Все и теперь и в будущем казалось так тяжелым, без возможности любви, отчаянно, я шла и, как всегда, сочиняла трогательные речи об этом Кузмину, перед аптекой несчастная лошадь стояла, а ее били, потом она пошла, но с тр<удом>, странно как-то, шагом и делая движения как при галопе; очевидно, задние ноги страшно болели, был адски мучителен каждый шаг, но она шла, иногда бежала, и я подумала с несколько театральным ожесточеньем: "Так и я, хотя все впереди темно <?> и полное отчаяние, но меня бьют кнутом и должна идти", - это мне дало энергию. Я вернулась. К<узмин> заговаривал со мной как ни в чем не бывало, я хмурилась, не смотрела ему в глаза, но иногда не выдерживала и говорила с ним и смеялась. Он очевидно ничего и не замечал. Я сочиняла в уме речь ему о том, что он не должен думать, что я злая или обидчивая барышня, но что я как бы вся в болячках, и малейший удар, незначительный для здоровья, мне мучителен; так я думала намекнуть очень отдаленно на свою любовь. Я ушла к себе, но мне было стыдно и скучно по К<узмине>. Под каким-то предлогом я пошла в столовую, и сердце пало: его не было, за ним пришли звать его, у него были гости.
Я пошла к Лидии6, стала молиться с ней, но не хотелось говорить святые слова "о чистом сердце и Духе", не хотелось быть хорошей и светлой, потому что не хотелось ко всем быть хорошо и светло расположенной, а хотелось страдать, чувствовать себя обиженной.
Сегодня не училась, не играла на рояле. Только читала Толстого, была у портнихи. На душе как-то нехорошо - упрек совести, не спокойно.
Четверг (великий) 10-4-08
Вчера не писала, потому что встала рано и так хотела спать вечером, что делала несколько попыток поцеловать Вячеслава и сбежать, ничего не говоря, но он останавливал, спрашивал, зачем иду, и я признавалась, что иду спать, но оставалась; наконец, мы ушли; я, как молния, разделась и заснула одним мигом, как закатилась, не дождавшись его, пока он заходил к А<нне> Р<удольфовне>. Сегодня великий четверг; говорила с В<ячеславом> о том, что думаю не говеть, и почему; он сказал на мой вопрос, хотел бы он, чтобы я говела, - "Да", и, поняв меня, сказал: "Ты на исповеди, говоря о чем-нибудь дурном, можешь не входить в подробности"; а сущность моего опасенья - трусость: я боюсь, что священник, простой, без психологии в хорошем или дурном смысле, запретит мне причащаться за мои "кощунства", кот<орые> меня все угнетают. Вторая причина: невыясненность моего отношенья к "Тройце" и причастию. Сегодня, вечером, уже разбитая, проходя мимо маминой комнаты, я вошла (мне, как почти всегда, и хотелось и очень не хотелось войти) - было 3 часа, но уже рассвет (теперь совсем светло, и это очень неприятно). Войдя, мне было как-то страшно (пахло духами А<нны> Р<удольфовны>). Я села на стул и думала о том, как я, в сущности, дурна, ничего не имею, кроме своей любви к К<узмину>. Только и думать люблю о ней или сочинять приятные разговоры мысленно, где играю главную, всегда героическую роль, - сравнивала себя с В<ячеславом>, кот<орый> только живет делом, а мне всякая серьезная мысль, важная - тягость, а не сущность дела, как должно было бы быть; еще встала на колени и молилась. Как всегда, молилась с тяжелым дурным чувством, в особенности когда о Маме. Эти дурные чувства угнетают весь день, все о них думаю, и в церкви, очень мучает, что дурное бывает постоянно, когда думаю о Маме и о самом святом; объясняла себе тем, что слишком себя люблю, жажду приятного для себя чувства и поэтому быть хорошей, и еще тем, что в минуту серьезную, торжественную я себе описываю в уме, какая я семь, или хорошо бы быть ("светлой", "радостной", "в экстазе" и т.д.), а потом, как противоречье, дурные мысли и К<узмин>. Была на 12-ти евангелиях с Л<идией>. Мало вникала в смысл читаемого, много дурного, немножко молилась хорошо.
Сегодня заплакала, увидя корректуры загорских стихотворений. Вспоминая, как мы с Мамой, сидя втроем на постели, критиковали одну из 2 версий одного сонета, и серьезный, почти серд<итый?> вид Мамы на то, что В<ячеслав> переделал хуже и хотел уже оставить.
До 4 покупала кофту - не читала, не училась, не играла, не училась с Леной (за что в церкви себя упрекала - дилетантство) - вечером красила яицы и Зван<цевой>7, позже искала перед собой предлог сходить к ним, узнать о К<узмине> - скучала по нем (сочиняла в уме разговор между ним и мной, где <?> трогательно, как всегда).
Пятница страстная 11-4-08
Сегодня вечером было очень хорошо, на душе светло и тихо, на верное, вследствие утреннего разговора с Вячесл<авом> по поводу причастия. Я сказала, что не знаю Тройцу, не знаю Христа и поэтому не могу. Он дал мне прочитать стихотвор<ение> "Тебе Благодарим" из "Кормч<их> Звезд"8 - я прочитала, потом сказала ему, что во мне такой душевный разлад: иногда сердце мое согласно с этим стихотвореньем, и тогда могу принять причастье, а иногда восстаю хочу своего индивидуального счастья (он подсказал: личного садика с оградой), и тогда мне кажется, что я не могу жить в духе Мамы, не могу даже искренно желать этого, т.к. не буду получать счастье там, где она его чувствовала, что и к Миру, ко страданью у меня тогда такое же отношенье, что не хочу страдать, и главное - что-то объединяющее, абсолютное счастье меня не удовлетворяет, и жажду личного. Он сказал, что личный сад - совсем не дурно, что и Мама его хотела в известный период, но что тот, кто его имеет, должен быть в состоянии его отдать, чтобы выйти за ограду в Мир, если нужно. В<ячеслав> сказал, что мое исканье личного, индивидуального есть не дурно, но благородно - сказал, что со мной совершается теперь что-то очень большое, святое, на что я сказала, что странно тогда, что у меня постоянно так много дурных мыслей. Про причастье советовал не идти теперь, если, как он говорил, воспринимаю его так глубоко и чувствую, что не имею сил, душевного покоя, что прошу огорожденья от слишком большого. Я согласилась, потом сомневалась и еще теперь сомневаюсь - во-пер<вых>, должна признаться, что одна из причин против была (хотя, кажется, она важную роль не играла), чтобы меня знакомые не считали просто сказать <1 слово нрзб.> и мне было стыдно этой причины, хотелось против нее действовать - потом, казалось, что могу воспринять причастье просто и светло, что нет причин против и т.д. Сегодня был вечером К<узмин>, всю обстрелял меня электричеством - я старалась быть более оживленной, чтобы ему не было слишком скучно у нас (так как он как будто от нас отстранился эти несколько дней - кстати, что-то переживал. Я думаю, как это меня ни досадовает, из-за Наумова и мелкости увлеченья, я думаю - он увлекся маленьким Позняковым). Сегодня были у дяди Саши, а раньше полдня обсуждали присланную сегодня Сереже карточку от Константина Семеновича9, <в> кот<орой> говорится, что "рад был бы видеть своих детей и покойной Лидии Дмитриевны, если это соответств<ует> их желанью". Я с лета, после разговора об этом с Мамой и В<ячеславом>, считаю своим долгом с ним увидаться, когда он захочет, но вообще, а те<перь?> в сто раз больше, это очень трудно было и тяжело; очень волновалась весь день, так что с сердца камень спал, когда мы решили, что теперь не нужно видаться и это ему соответствующим образом написали.
Воскр<есенье> ночью 13-4-08
Очень поздно, совсем светает, хотелось страшно читать, уступила желанью и безобразно зачиталась.
Сегодня вечером было опять такое выражение в глазах В<ячеслава>, я смотрела на него, как всегда, очень спокойно, властно, успокаивающе (как мне казалось, хотя я не уверена, что все это мне только не показалось), но смотря на него, у меня было неловкое чувство, как будто я обманываю его тем, что он думает - я вся его, а я - Кузминская. Сегодня этот дурацкий К<узмин> опять заставил меня "страдать" (мне все кажется, когда такого рода страданье пройдет, что оно было не настоящее, а просто сентимент<альность>, что у меня глупое барышненное увлеченье и т.д.; эта мысль подтверждается тем, что я страшно редко думаю внутренне о К<узмине>, т.е. не так уж редко, но пропорционально с внешними мыслями); дело, конечно, заключается в пустяке: мне страшно хотелось ехать (я ведь всегда так люблю и вечно мечтаю о поездках, быстрой езде и т.д.), ну а сегодня тем более, уставши и разгорячившись с бандой неинтересных детей, и Васюней10, кот<орую> в первый раз вижу и в первый раз это очень стеснительно (у нас был только один короткий, очень меня взволновавший разговор о ее матери). И так К<узмин> пришел к нам, совсем неожиданно (его только что звали вниз) в Марусину комнату, где довольно скучно играли дети (Филипповы) в "почту". Я радостно предложила ему играть, он сказал: "Мне очень хочется на воздух", и стал говорить о том, что поедем с Костей и Сережей. Я, конечно, спокойно сказала: "Очень хорошо, поезжайте" и т.д. Он сказал: "А Вы не хотите?" - Я забылась и стала, разведя руками: "Я не могу". Тогда Анюта и все встали и сказали, что они сейчас уйдут и чтобы я ехала. Я сказала: "Нет, нет, ведь я сказала: не хочу, а не не могу" (что неправда). К<узмин> сказал: "Да я со всем не хотел, чтобы В. К. с нами ехала, я только из вежливости сказал", - ну и, конечно, резнул меня здорово этим (я нашла случай ответить более или менее колко - но это долго описывать). Очень долго я внутренно рыдала и ходила со страдальческ<им> лицом (хотя, конечно, играли и никто не заметил). - Я думаю, мой дневник очень скучен, я все говорю о пустяках, но дело в том, что если это и не самое важное для меня, то, по крайней мере, такие пустяки берут больше всего времени.
Сегодня очень огорчена, что проснулась в праздник с тяжелыми, страшными и дурными мыслями, когда молилась: "И сущим во гробех" и т.д., не имела настоящее чувство молитвы, а, напротив, пугающее меня чувство холодности и мысль страшная, главным образом "не настоящая", о том, что Мама не нужна мне, что я теперь живу не в ее духу, и хорошо без нее. - Господи, прости! -это ужасно, и мне холодно, и страшно от таких мыслей и "кощунств", связанных с ними. Потом я, кажется, овладела собой, была светлая, Вяч<еслав> говорил, - но весь день, хотя весело катали яйца, гуляли с Лидией на набережной и т.д. - было что-то тяжелое, не пасхальное на душе. - Суббота вечером и заутреня, т.е. не столь она, сколь кладбище и все там, оставило глубокое впечатление. На могиле, всей зеленой, с лавровым большим венком с пожелтевшими листьями и высокими тремя кустами темно-красных глубоких роз, с горящей тонкой свечкой, посередине <1 слово нрзб> между незабудки и запахом белых гиацинтов и <1 слово нрзб> - ночью темной, хотя звездной, влажной и очень таинственной**. Большой мир, тишина, точно совсем в другом мире. Не хотелось ни о чем думать, ни молиться; я старалась отогнать всякую дурную мысль, и их было очень мало; но заметя, что я думаю о постороннем, о К<узмине>, о том, смотрит ли он <на> меня и т.д., мне пришла мысль, что я Маму больше не желаю, что я вошла в другую жизнь, устраиваюсь без нее жить и какое-то тяжелое чувство вошло в меня, чего-то неискреннего, смутного. Мы сидели еще очень долго молча, и я все-таки ушла (мысленно говоря "Христос Воскресе" Маме) с чувством глубокого мира и света - и со слезами на глазах. На разговлении было очень хорошо, и Вячес<лаву> тоже было светло, радостно, он был веселый.
Среда 16-4-08
Сегодня вечером мне было так, так тяжело, что Кузмин ушел, а я не выдержала и расплакалась, так сердце и разрывалось, не знала, куда деться. Составилось это состоянье из разных причин, сама ясно не отдаю отчета себе во всех. Утром встала, спеша была у дантиста, потом дома, за мелкими дельцами не делала долго почти ничего. Была тетя Лиза и младши<е> 211; потом мы с Костей были на крыше, ветер чудно гудел и кружился вокруг нас и окон бельведера, смотрели в бинокль на лес и горы, пели "Эй, ухнем" и другие, высунувшись, как охотник <?> (Костя поддерживал и вел, когда я врала и спотыкалась, свистя).
Потом мы долго завтракали. Потом решила выйти, но не хотелось, решилась играть на рояли, но все сомневалась (несколько раз даже, как часто делаю, подходя к Маминому портрету и думая, что у нее видя укор), сомневалась, не нужно ли лучше писать письма. Играли до полной темноты, хотя надоело очень (разбирали очень медленно). Поджидала аббата12 и, искренно говоря, была рада, что Костя ушел в ту квартиру учиться. Но аббат пришел поздно, уже когда мы с Лидией играли в четыре руки. Костя его привел и, обманывая, сказал, что его нету, а К<узмин> прошел на цыпочках и стал сзади нас, но я сразу почувствовала, что он здесь, только боялась ошибиться. Я, однако, не оглянулась, пока не кончили играть, и потом из этого вывела, что, значит, я перестаю его любить, и вместо того, чтобы радоваться этому, огорчилась.
Тяжело бывает до невыносимости ничего не говорить В<ячеславу> о моих чувствах к К<узмину>, - хотя я всегда стараюсь так делать, чтобы в моих словах никогда не было бы обмана, но все-таки есть ужасное, от кот<орого> я задыхаюсь, чувство обмана.
Итак, сегодня вечером очень тяжело было - не могу понять еще всех причин. Чувствовала свое какое-то совершенное одиночество. За игрой в "serre taire" <?> опозорилась, не сумела ничего писать, всех задерживала, а когда написала дурацкие, несмешные ответы, все узнали мои и смеялись. Еще на один: "Как вы себя чувствовали вчера?" ответила: "С больной головой и душой", и только потом сообразила, как это неловко и не к месту, а все оттого, что имела какой-то глупый, переумный расчет (как все мои расчеты) говорить не о себе, а о К<узмине>; совсем забыла, что все это примут от меня. После этого впала в печальные размышления о том, что я глупее всех, и Сережи, и Кости, о Л<идии> и не говорю, я ее давно признала выше, а что гордость моя выше всех и самомнение. Еще о многом думала, о чем нет времени писать, - о своей грубости к Марусе, о том, что я могу жить как нужно, быть светлее, в Мамином духе, но что не хватит никогда довольно духовных сил, чтобы желать этого, - слишком хочу своего эгоистичного счастья. Больше всего, конечно, думала о К<узмине>, о том, что он меня презирает, считает грубой, кокетоющей <так!> с ним (он в разговоре сказал, что есть манера смотреть в глаза, чтобы тронуть совесть, а попросту это - "делать глазки"). Мне было тяжело, я ходила смотреть на мамин портрет, то уходила с дурным чувств<ом>, то возвращалась, из-за этого и имела хорошее <?>. - За сонатой почти плакала, А<нна> Р<удольфовна> меня приласкала, это меня очень тронуло, на К<узмина> почти не смотрела - от стыда, верно. Когда все уходили, К<узмин> тоже собрался. Мне было так худо, и страшно захотелось, чтобы он остался, и я сказала "В<ячеслав> еще не идет спать, он будет чай пить". К<узмин> сказал с улыбкой: "Да?", все собираясь уходить; мне стало стыдно, чтобы загладить, я сказала: "У Вас сон - молния", он сказал: "Нет" и ушел. Я вернулась в столовую и заплака<ла>. Мне было тяжело, и думаю о Маме (завтра 17-ое13) и из-за себя. Я так и сказала В<ячеславу>, не упоминая о К<узмине>, - он стал меня расспрашивать и сказал изложить, как могу (без логической связи), причины. Я сделала приблизительно как здесь написала, только не говоря о К<узмине>. Он сказал: "Отчего такое чувство одиночества? Ты и не любишь сестер? или из-за Марии Петровны?" - Я сказа<ла>, что всем, всем чужда, думаю только о себе. Он еще сказал: "Ты находишь, что К<узмин> на тебя мало внимании обращал сегодня?" - Я сказала: "К<узмин> всегда такой же, - он никогда и не обращает на меня никакого внимания". Но я себя чувствую такой дурной, такой гадкой и гордой, он... но вот не знаю, что он сказал, знаю только, что он это слово всегда светло делает. Он обнимал нежно <?> целовал, утешал и говорил. Еще я сказала: "Я плачу отчасти о Маме, а отчасти о себе, и это из трусости, потому что знаю, что могла бы быть лучше, жить светлее, но боюсь этого и от этого плачу, потому что тогда много страданий и нужно отказаться от многого" (Я думала о моей любви к К<узмину>, которую нужно вырвать из сердца или, вернее, высушить в Крыму). В<ячеслав> говорил, что бедная, бедная девочка, она устала, измучилась, никто не требует, чтобы она была xoрошая и т.д. (Я не могу передать почти ничего, тем более, что уже почти утро, я устала). И еще я сказала, что Мама мне говорила: "Если ты дурная, я тебя не любила бы", - он ск<азал>: "Но она тебя любила, как любим на земле". Я еще говорила: "Я сделалась хуже", но он сказал, что нет. Потом еще сказал: "Неужели не понимаешь, я тебе говорю ее слова, - она говорит через меня, неужели ты не доверяешь, что я от нее говорю". Я сказала: "Доверяю".
Вечером смотрела на женевский <?> портрет - и мучила меня улыбка, этот прекрасный взгляд (gaselle). Но моя ужасная гордость мучилась доброй, но снисходительной улыбке, отвечающей на мои жалобы о страданьях. Зажигала спичку за спичкой, стараясь смотреть, пока это дурное чувство пройдет, и последний раз посмотреть с хорошим чувством (как постоянно делаю, впала <?> в какую-то манию ужасную). С<ережа> ужасно тронул своей добротой - расскажу завтра.
Господи, прости мою гордость.
…………………………………………………………………………………………………………………
Суббота 19-4. 08
Такая путаница и смута мыслей и ощущений в эти дни, что было слишком много да и слишком утомительно писать. Сегодня, между прочим, и сердилась и беспокоилась за К<узмина>. Сердилась потому, что он Костю звал к себе пить чай с ромом. Беспокоилась, потому что К<узмин> перешел теперь в такой период "voltigeur", как я ему сказала. (Кстати, всегда меня толкает дразнить К<узмина> - это тот единственный почти мой способ с ним разговаривать, но всегда, мне кажется, так выходит, что я норовлю его ранить, и мне это больно. В<ячеслав> сказал: "Можно словом создать, убить, но не ранить".)
Назвала я теперешний Кузминский период "voltigeur". Потому что, коротко и ясно, уставший от строгости и серьезности башенных "audiences" и стиля, он (в Вячесл<авово> отсутствие) увлекся за студентиком Позняковым14 (за ежедневными длящимися несколько часов репетициями "Курантов"15). Когда я два раза видела, как этот П<озняков> сбегал по лестнице, подпрыгивая и подпевая, я сказала К<узмину>, что П<озняков> voltige, а сам К<узмин> в periode voltigeur. - Чем и показывала связь между К<узминым> и П<озняковым>.
Меня удручало <так!> шатанья К<узмина> - целые ночи его нет дома, весь день на репетиции. Про ночь то Косте говорит, что был в баре, на лихаче на островах, то ничего не говорит. Стихи не пишет и обещает В<ячеславу>, что "будут завтра" (точно в магазине, смеется Костя). Я очень была озабочена всем этим, очень неясное чувство большого огорченья, злобы. Мне казалось, что я его больше не люблю, и вот то это меня радовало (как должно бы было быть), то приводило в отчаянье.
Сегодня я стала себя упрекать, что я себе делаю нелепые, никому не нужные, ни на чем не основанные страданья. В конце концов решила, что то, что он гуляет, - не беда, но что дурно и печально, это что раз К<узмин> влюбится, он теряет себя, он уже Позняков № 2, хотя пока только легкое увлеченье, что К<узмин> каждую минуту разлюбливает и влюбляется, не так печально, как то, что когда он влюбится, он будто надевает на себя, на К<узмина>, который остается внутри, маску с изображеньем того, в кого он влюблен, и эта маска говорит и действует.
Не так должна быть любовь, она должна быть строга (как сказала Мама), она должна поднимать человека до себя или подниматься к нему, или, чаще, и то и другое. К<узмин> ни того, ни другого не делает, он "приспособляется" к тому, в кого влюблен.
"Тряпка" - как я часто мысленно, его браня.
В полное отчаянье привел меня тот факт, что он звал его к чаю. Мне вообще не нравятся его отношения к Косте. Ему он рассказывает то, что нам не говорит, о лихачах, баре и т.д., шепчется с ним полутайно за столом, зовет его тихонько пить чай с ромом и П<озняковым> при случае (Костя комично трогательно, наивно не понимает тон полусекретничанья и всем рассказывает; всё ли, впрочем, - не знаю, не думаю). Когда я узнала о роме, я ударила кулаком об стол, мне хотелось К<узмина> избить. Потом я себе сказала, что много просто ревности в моем негодованье.
Но все-таки меня мучил вопрос, глуп ли К<узмин> и хочет умысленно <так!> развратить Костю, хотя, конечно, не в серьезном смысле слова, но вином, рассказом о ресторанах и т.д. У В<ячеслава> мы заговорили о К<узмине>, этот разговор меня успокоил, я рассказала о Позняк<ове> и о моих догадках о Нувеле16. В<ячеслав> сказал, что я хороший сыщик и что он это любит, но прибавил, что я ему мало нового говорю (я же была очень как-то даже глупо-радостна, excited). В<ячеслав> сказал, что он убежден, что увлечение совсем поверхностное, что К<узмин> от нас не ото-шел и т.д., хотя я уверяла В<ячеслава>, что я тоже так думаю, но я, в сущности, сомневалась, а теперь успокоилась. В<ячеслав> его бранил "бабой" и "тряпкой". В конце разговора я сказала: "Я К<узмина> все-таки люблю за его чудные стихи". В<ячеслав> сказал: "И я его люблю за его чудные стихи".
В<ячеслав> очень грустен, очень тоскует всю неделю, - встретив меня в коридоре, сказал: "Ты все-таки у меня одна на свете, без тебя я тоскую, каждый раз тебя видеть - радость". Я подумала о том, что я теперь очень смутна и дурна, боялась, что не могу ему помочь. В постели все-таки старалась его сделать радостнее, спокойнее и взглядом и словом или намеком светлым старалась. Стыдно было каждую минуту забываться и "мечтать", и мыслить о К<узмине> (Мечтать, т. е. думать бессвязно). Я ведь решила: когда я с В<ячеславом>, запретить себе думать о том, о чем не могу ему сказать. Но не исполняю решенье.
К<узмин> радовался, как ребенок, что будет петь на "Курантах" (это, кажется, трогательное, может быть, но простое честолюбие - его мучает, что голос у него музыкален, но очень мал).
Мне очень стыдно так много писать о К<узмине> и пустяках, главное - так мало о главном.
22-4-08
Так страшно уставала все эти дни, что ничего не могла писать, как ни хотелось, потому что именно нужно было бы массу написать.
Очень трудно описать то, что пережито в эти дни, т.е. вкратце ничего нового не пережила, а просто поднялась опять эта мучительная волна протеста против А<нны> Р<удольфовны>, против ее мистики. Вышел у нас об этом разговор с В<ячеславом>, он меня спросил, что я имею против мистики. Я долго старалась разъяснять, но все-таки мы пришли к тому, что В<ячеслав> вскликнул: "Ты не хочешь понять меня и быть понятой", а я всплеснула руки с отчаянья и ушла. А во время разговора я крикнула, как сумасшедшая, сбросив в какой-то злости и исступлении книги со стола: "Да, мне душно! мне душно с А<нной> Р<удольфовной> и с тобой, когда она с тобой". Но главное уже очень меня мучает то, что В<ячеслав> сказал: "Она знает, что ты ее ненавидишь, и это ее мучает". У меня является протест против слова "ненавидишь". Но об этом не буду говорить, о моих столь для меня мучительных, потому что совершенно не выясненных отношеньях к А<нне> Р<удольфовне> я еще должна много потом писать. Главное, что меня приводит в полное отчаянье, - это что от меня люди мучаются, что я, стоя между А<нной> Р<удольфовной> и В<ячеславом>, тем <?> мучаю их, причиняю им страданье, как сказал сам В<ячеслав>, и что, что я могу против этого сделать, ведь ничего не знаю. Сегодня вечером В<ячеслав> говорил со мной еще о том, что я боюсь дать себе свободу, быть немножко сумасшедшей. Я сказала, что это потому, что я боюсь быть совсем сумасшедшей, что если отпущу себе вожжи <?>, то уже не могу буду удержаться...
Слишком устала, не могу больше об этом писать, нет сил мозгов, чтобы собрать все разные слова и мысли и сбросить их сгущенными на бумагу, оставлю это до завтра, а теперь расскажу про А<нну> Р<удольфовну>.
Сегодня утром я заметила, что она очень утомлена, она выехала, несмотря на дурную погоду. К вечеру, после того, я, уставши играть на рояле с 4 часов, стала петь с Лидией, и стыдясь этого и все-таки стараясь петь громко, так, чтобы слышали жильцы Pares и Harper17 и насилуя свой голос <?> (а потом, очень смущенная тем, что Лидия сказала: "Ты, Вера, не пой громко, а вполголоса, а то выходит очень уродливо, как женевские деревенские девчонки). Кончив петь около восьми, я пошла в кабинет действовать насчет обеда, увидела, что А<нна> Р<удольфовна> и В<ячеслав> сидят, с открытой дверью, в спальне, рядом, не на обыкновенных местах. В<ячеслав> очень взволнован, но говорит, как всегда в таких случаях: "А<нна> Р<удольфовна> больна, Вера, у нее рвота, она меня очень беспокоит, я уже послал за доктором". А<нна> Р<удольфовна> со странно широким и застывшим лицом молчит. Потом говорит, что она согласна на доктора, но что все-таки лучше бы не посылать (В<ячеслав> успокаивает, что уже послано), что доктор***
Вторник 29-4-08
Так давно заброшен мой дневничок, и не хочется приниматься опять за старое. Так путанны, неопределенны и однотонны все мои внутренние переживанья и страданья. Хотелось только записать один разговор с Вячеславом вчера, нет - третьего дня. Я была угне-тена, все мое вечн<ое> темное и вся та тяжесть, кот<орая> во мне есть, которая заставляет некоторых говорить, что я всегда грустна, что я "кислятина" (Лидия), что я "вешаю нос на квинты" (Маруся), все как бы сосредоточилось и воплотилось в одну мысль, одну трагедию - "моя вражда к Маме". Мне страшно об этом писать. Сколько раз я, сознавая, что <я> страстно люблю Маму, начинала думать, что нет, что я ее разлюбила, что я себя только убеждаю, что люблю, так покрывало все то темное непонятное чувство какой-то вражды к ней. Это чувство ведь было и при ее жизни, я его всегда соединяла с тем отвратительным чувством кощунственного отношения, какой-то ненависти ко всему святому, то же, что заставляло меня еще двенадцатилетней девочкой высовывать язык на образа и смотреть на мамин портрет будто тоже с желаньем высунуть язык. А теперь заставляет проноситься в моей голове бессознательный, неудержимый вихрь ко-щунств при приближении или мысли о святом или дорогом. Впрочем, у меня развилась какая-то болезненная, сумасшедшая черта, наверное вследствие напряженья нервов, мысли, чувств и впечатлений за это полугодие; я это объясню примером, т.к. это так непонятно и неясно, что иначе объяснить нельзя: ища кого-нибудь, например, и приближаясь к какой-нибудь комнате, я себе говорю против воли: "Если его нет тут - да будь он прокл.... и т.д.": страшно подумать, и даже о Маме такие бессознательные мысли часто приходят, наряду с отвратительными, не то что сальными, но грязными и совершении нелепыми. Мне <так!> берет в конце концов такой ужас, за всю эту ненавистную подпольную работу, что я падаю в отчаянье. Я себя тогда убеждаю, что это усталость, что это от праздности, что нужно работать, сделать лучше, и это пройдет... Пока я это писала, я подумала о том, что это больное откровение с моей стороны, т. к. если бы (хотя я и убеждена в противном) случилось, что у меня был бы жених, я бы ему показала бы эту тетрадку и, наверное, он бы отказался от меня с отвращеньем. Когда я пришла к В<ячеславу> третьего дня утром, он спросил: "Отчего ты такая грустная?" - и я призналась, что это от гнета этого ужасного чувства вражды к Маме, что оно меня терзает, оно было и при жизни и, может быть, оно производит во мне такие невыразимо мучительные вещи, например, что, молясь "за упокой" Мамы, я иногда себе делаю замечание, что я это делаю холодно, что будто я ей не желаю "вечной радости, вечного света", как я молюсь, и хотя через несколько минут я и молюсь об этом пламенно, страстно и светло, но все-таки такие темные мысли меня угнетают. "Я думаю, такое отношение к Маме у меня от зависти, - сказала я, - что я как бы ей завидую, что она такая светлая, высокая, а я такой не могу быть, точно высокая, сияющей белизны гора, на которую не могу подняться и которую за это браню. Или, может быть, - сказала я еще, - это от того, что я как бы должна искупить ошибку Мамину, единственную для меня и из-за которой мы родились, я темная, страдающая, борьбой к свету и победой над тьмой и дурным, может быть, могу искупить и как бы даже отцу своему этим помочь, и эта мысль дает силу и надежду на борьбу с дурным".
Теперь постараюсь передать очень и очень приблизительно то, что сказал В<ячеслав> или, вернее, из того, что он сказал, то, что осталось у меня в памяти и в сердце яснее и определеннее****. Он сказал, что, может быть, от того я страдаю, что я "свет от света", что я родилась от светлого и имею чувство светлого, желанье его, но в то же время не могу достигнуть до той степени света, к которой стремлюсь. Как это ни странно и страшно, он сказал, что можно сравнить мою трагедию с трагедией Иуды, что Иуда несомненно любил Христа, и страшно его любил, но чувствовал себя слишком низким по сравнению с ним, чувствовал свою тьму по сравненью с светом его и потому злобу против света. И я должна победить тьму в себе, нужно, чтобы свет победил тьму, это цель всей моей жизни.
Я же все как-то борюсь против чего-то непонятного. Каждый день, читая молитву о "да приидет царствие твое", я себя упрекаю в том, что этого царствия не желаю, а хочу, чтобы мир был бы как есть, и на нем строить свои эгоистические наслаждения, и каждый раз я в себе борюсь, пока не убежду <так!> себя в противуположном и в том, что желаю полного царствия света и Божией радости. Мне все кажется, что я заставляю страдать Маму тем, что живу не в ее духе, не горю, а лениво, для себя, сонно живу. И не чувствую в себе силу все отдать радостно, за идею, как Мама тогда, 20-ти лет, вся горела, мне кажется вечный упрек в Маминых письмах <?>, и я раздражаюсь, потом думаю, что она меня не может любить такою, а потом себя виню и раскаиваюсь в том, что усумнилась в ее любви, и молю прощенья. А К<узмина> уже нет 2 дня, как я ни думала, что его разлюбила (что подтверждается тем, что мне не об чем с ним разговарив<ать>, когда мы вдвоем, и мне неловко), а все-таки страшно скучно без него, и тогда <?> (хотя отчасти упрекая себя за это, а отчасти оправдывая тем, что я себе позволила не стеснять этого чувства до Крыма) решаю, кончив писать (12 часов утра) выдумать предлог, чтобы спуститься и встретить его, м<ожет> б<ыть>, на лестнице. Но не знаю, вряд ли сделаю это, т.к. В<ячеслав> сейчас должен проснуться, Маруси нет, да и предлога нет.
Я все себя упрекаю в том, что думаю так долго о К<узмине> и почти все пустяки, что душу его не люблю, не всегда желаю ей добра (будто все его ошибки или переживанья эгоистически занимают, интересуют меня), и вот сегодня сделала себе предложенье написать о нем рассказ, роман, развить его характер и постараться понять, какие бы он принял решения в том или другом случае. Но тут возник вопрос, могу ли я знать путь, психологию чужой души, когда своя сейчас как темный комок, в ней сама ничего не разбираю.
Вчера артисты худож<ественного> театра хотели устроить провести вечер с Петербургскими, но Вячеслав был болен, а Блок отказался, Сологуб за ним и т<ак> далее, испугались проэктуроваемой Вячеславом и Сюннербергом серьезности вечера - в общем, у них так никакого вечера и не состоялось18 …………………………………..
Вторник 6-5-08
В воскресенье мы катались на Приморье 3 <?> часа в лодке, на воде - и я почти без остановки гребла, часто в гонке, так что потом болели и ны-ли целый день все кости рук и спины, и теперь еще чувствительны. Был день с редкими тучами на очень синем небе, очень тепло (мы гребли без пальто), по всей воде разбросаны многочисленные лодки, весело, пестрят ее - много музыки и пения полупьяного, музыка слышна по воде, и хотя это всегда хорошо, но тут уже слишком тоскливо грубая - и "bourgeois en dimanche" (как говорит Кузмин) на стрелке. Мы попали далеко на взморье, вода была чем позже, тем спокойнее, стеклянная и нежно-голубая. Уже когда мы повернули лодку обратно (Костя, Над<ежда> Григ<орьевна> Чулкова и я), наскочили на нас внезапно на лодке Кузмин и Позняков (у нас с ними был назначен rendez-vous на пристани, но мы их не застали, и так как они не очень надежные в этом отношении, то не стали ждать), - оказалось, они заговорились с В<ячеславом>. Позняк<ов> первый раз с В<ячеславом> имел свиданья и говорил, что очень его боится. Мы все пересели в одну лодку, кроме Кости, кот<орый> остался один в другой и крейсировал вокруг нас, дразнил и шалил - сидел <?> и злил аббата, кот<орый> и без того был в отвратительном настроении, немного только говорил и смеялся с Н<адеждой> Г<ригорьевной>, а то сидел молчаливый и недовольный или смотрел и следил глазами и перебрасывался словами с Позняк<овым>. К вечеру народу совсем не было, и хотя компания наша не была веселая и оживленная, но когда солнце почти заходило, я пересела вместо Кости в оди-нокую лодку, легла на спину и заложила руку за голову, смотря на воду и небо. Вода так<ая> стеклянная, далекая, такая голубая и прекрасная, вся золотилась, и облака пушистыми слоями золотились и краснели, и когда медленно-медленно опускающееся солнце стало скрываться, все - и солнце, <и> полоса неба за ним, и вода, за кот<орой> оно скрывалось между темными соснами, сделалось северно-кровавого цвета. Мы причалили и в тот вечер были у Н.Г. за чтеньем Блока20. К<узмин> не пошел, хотя я очень надеялась и в то же время почти знала, что он не пойдет -...
Все это пишу по долгу, т.к. начала писать, но сейчас писать не хочется, - осталось 2 дня до отъезда, но хотелось бы страшно, минутами, чтобы уже пролетели эти 2 дня, так тупо и неотвязчиво ноет сердце с утра, еще в постели, как проснусь, - затем нелепые печальные мысли залезают в голову о К<узмине> и будущем. Боже мой, если два дня останусь, не видя его, то в конце второго дня уже неистовая, а тут 6 месяцев...
Вторн<ик> вечер (вернее, среда утром, 4 часа)
Как хорошо! солнце встало, и небо так нежно, радостно и свеже голубое, а лучи совсем золотые, а я так рада!
Была наконец после долгого промежутка аудиенция с К<узминым>21 и В<ячеслава> и А<нны> Р<удольфовны> (ведь с тех пор, как К<узмин> в "periode voltig<eur>"), и с начала этого периода К<узмин> очень изменился, - он в очень плохом, отчаянном состоянии был все время (с лоском веселости и цыганск<их> песень), отдаленный от нас. Имел вчера только одну аудиенцию с А<нной> Р<удольфовной> - очень трудную, как она говорит, и во время кот<орой> (она мне рассказывала с изможденным и горестным видом) он плакал много, говоря, что он знает, - мы (Вяч<еслав> с А<нной> Р<удольфовной>, и т.д.) его осуждают <так!>, но и т.д. Тоже говорил, что Позняк<ов> больше его любит, чем он его.
Я думала: мы уедем, оставив К<узмина> в таком страшном и неопределенном виде, и, верно, от того такая тяжелая грусть сегодня утром.
И вот они все после длинной аудиенции вышли светлые и усталые. В<ячеслав> сказал: "К<узмин> теперь успокоенный, твердый, радостный и счастливый. Нет, не счастливый, но радостный", - и мне стало так радостно, и я была так счастлива, и так все казалось хорошо и светло - и небо, и солнце, и все, и грусти никакой не было. Даже подумала на минуту: оттого нет грусти при мысли об отъезде, что не влюблена по-настоящему в К<узмина>. Но все равно мне, так радостна теперь из-за него. Так хорошо было и так себя чувствовала любящей ко всем (нежно целовала и долго А<нну> Р<удольфовну>), что спросила себя, что бы я сделала для других, и быстро решила: "Чтобы К<лгзмин> был счастлив и радостен, - согласилась бы никогда его не видеть"22.
20января <1909>
Вчера Кузмин начал "выезжать и принимать", и нам очень скучно без него. Боюсь дневника - слово может убить, ранить, но и родить или утвердить непоколебимо, оттого-то чего я боюсь - боюсь и о нем писать, хотя так страшно писать хочется.
Сегодня две мысли или, лучше, два отдела мысли мучительны: Крым, о котором говорили вчера с Вячеславом24, и Кузмин; дело в том, что вот ясно, как положенье с Кузминым, - с 19 октября25 тупая (зудящая?) боль налево на месте сердца, она иногда умолкает, а иногда нестерпимо больно, точно лисица, загрызшая спартанского мальчика, а пробудилась она по переезду моему сюда, на башню, и было все это время одно у меня желанье, одно утешенье - это сон; о сне я думала с утра, как о счастье, и даже себя склонна в этом винить. И вот Кузмин заменил мне это, но во сколько раз сильнее! и светлее и радостнее! Теперь с утра радость дня - это мысль о вечере и о Кузмине, как тогда мысль о сне! другие люди приходящие действовали на меня различно, но все совсем разно от Кузмина, он поистину давал луч светлый, а когда его нет, как сегодня, то лисица больно начинает мне грызть грудь. Но вот тяжелый, тяжелый, томящий, разрывающий вопрос: "правильно, от света ли это?" Вячеслав говорит: "Светлее солнца, белее снега..." - но имею ли я право отдаваться так всецело, может быть, поверхностному, наносному, "сентиментальному" чувству и ставить его наряду с самым важным, су-щественным? Кто разрешит это? Не грешу ли я тем, что с утра до ве-чера думаю и даже не думаю о "нем", мечтаю о нем и по поводу него, и этим меньше, гораздо меньше думаю о важном...
Вторник 22-1-08<1909>
Не знаю, хорошо ли я это говорю, но вот, может быть, отчего я это так люблю Кузмина, он сам мне дал эту мысль, когда мы говорили полушутя на юрьевск<ом> вечере,26 о том, что он бывает злой, а все его считают добрым, и он спросил меня: "Но ведь я ласковый, я всегда ласковый?" Да, именно ласковый, и в этой ласке, в его глазах я, кажется, вижу что-то издалека напоминающее ласку в маминых глазах. Может быть, и как я была бы рада, если это так; может быть, я оттого его так люблю и он мне так мил, а не оттого (как я себя мучаю), что я "себе понравилась перед ним", т.е. он мне не нравился, пока я все как-то говорила глупо при нем, а он "срезал" меня, а раз (при чтении "Мартиньяна"27) я осталась очень, очень довольна своими умными ответами (такое самодовольство со мной, увы, слишком часто бывает), и это имело отношение к нему, а с тех пор он мне стал очень в розовом свете появляться. О Кузмин, дорогой, тайный, совсем тайный для тебя самого друг, сколько света (хороший ли свет, Боже мой! я не знаю) ты мне даешь. Когда мне трудно, тяжело, как после разговора с Сережей28 сегодня и "предательства" Маруси29 (это мелочь и тяжелая ревность) я думала о тебе, мне хотелось твоих ласковых добрых глаз, так хотелось жать твою руку и просто прижать мою грусть к тебе, если бы ты знал, сколько мне света даешь. В конце концов я успеваю записать в дневнике только последнюю мысль.
Суббота 14 ноября 1909
С тех пор прошло уже полтора года, полтора года, кажущимися <так!> недавним совсем прошлым, но набитые <так!> до переполнения всеми разрешеньями <?> и возникновеньями бесконечных жизненных вопросов, кот<орые> нужно решать за эти бесконечно и постоянно мучительные (кроме редких полусветлых минут) два года. И вот опять то же, то же, что было. Прочла впервые вчера все, что написано у меня тут о моей истории с К<узминым> и с изумлением, с позором констатировала, как мало я двинулась с тех пор. Когда во всем другом все так двигается, так идет, так много происходит, борется и ломается во мне, как непрерывная электрич<еская> машина, где две искорки ударяются друг о друга с треском, и от этого все идет. А здесь я прихожу, я измененная, опять почти к тому же - это меня мучает, это не действенно, это м<ожет> б<ыть>, не по-Маминому.
Вот короткий резюмэ того, что было у меня относительно К<узмина>: в 1908 летом, к<а>к было написано, я уехала, страшно нехотя, в Судак. Но, уехав, я не30 сделалась почти сразу же бесстрадальна по отношению к К<узмину>. Настолько, что даже нашла нужным "влюбиться" кратковременно в брата Жени, и здесь первый раз в жизни моей в этом отношении был короткий и нелепый минут <так!> счастья. В первый раз и мне отвечали, и когда меня не видели час, меня повсюду искали и мне говорили, что соскучились без меня. Но очень скоро увлекшись "Японией", мой Боба по-медвежьему отстранил меня с самой откровенной грубостью. "Как ненужный предмет смахнул локтем", - так я это воспринимала и, конечно, очень была оскорблена и болела. Тут, конечно, тоже мучилась из-за В<ячеслава>, что предпочитаю ему этого глупого sac de plombe - и в такое для него (В<ячеслава>) мучительное, трудное время. Все это прошло, конечно, очень скоро, и только положило лишний мрачный мазок на тяжелую вообще картину этого лета.
Вернувшись, скоро осенью приехал К<узмин> из Окуловки, я твердо "знала", что всякое мое к нему чувство совершенно остыло, и только приятно было, что на этот раз он как-то со мной был чуть-чуть более дружествен, читал мне стихи, не сразу уходил из гостиной, если я там сидела одна. Потом случился этот ужасный крах с "Двойным наперсником", где я первый раз встретилась с настоящим злом и предательством31 , и мне казалось - во мне была ранена вера вообще в человека, и не только в К<узмина>. Это было страшно больно, и я перенесла это очень тяжело, как важный момент в моей жизни; на характер мой это повлияло тем, что заставило меня сделаться еще более недоверчивой и подозрительной к людям. И я раз ночью написала письмо, кот<орое> В<ячеслав> ему отрывками прочел, и я тогда думала: "Какое счастье для меня, что я его больше не люблю, ведь иначе я бы этого не выдержала". Всю эту зиму я сумела себя так держать в руках, что никого абсолютно не только что не любила, но даже ни к кому не питала того особого, почти всегда существующего влюбчивого чувства. Это было страшно хорошо, я была твердо уверена, что это означает конец моей "молодости", что теперь буду тиха <?> и любить только (если буду вообще, в чем сомневалась) <1 слово нрзб> серьезно и окончательно, зрело. Летом, когда приехал К<узмин> внезапно, я долго равнодушно слушала звук его голоса в гостиной, даже не выходила к нему, а когда вышла - мало и холодно спрашивала и говорила. Когда В<ячеславу> он понравился и сделался приятным, как товарищ-поэт, и возник вопрос о его переезде к нам32, я не была за и даже слегка отговаривала, точно предчувствуя опасность, и кроме того чувствуя себя не в силах перенести какую-нибудь новую "подлость". Этот страх перед "подлостью" стоит вечно передо мною и не покидает, к<а>к кошмар. Когда он переехал, я старалась быть с ним ласковой и веселой (прогулки затеивала), чтобы ему у нас не было скучно, а он тогда писал мне стихи в альбом "искупительные" о прощении странника и т.д.33
Притом я, когда прочла их, поцеловала <?>> его, и написала письмо, переведенное В<ячеславом> <1 слово нрзб> на стихи о прощении и не забвении и т.д., но думала и тогда, уже, и теперь, что м<ожет> б<ыть>, это была больше с его стороны поза, ко мне же был он так же безразличен и, м<ожет> б<ыть>, немножко враждебен.
Уже за самое короткое время до отъезда я почувствовала какое-то в себе подтаянье по отношению к нему, ревность к Косте <1 слово нрзб> - это меня возмутило и было одной из двух главных причин, почему я решила ехать. В деревне опять все было совершенно спокойно, и я решила, что страхи мои - "pictus metus", и вот, вернувшись, начала совсем иначе с ним жить (встретил он меня очень холодно, к<а>к мне чудилось - огорченный нарушением их тройки). Я стала с ним очень почтительна, уважительна и отдаленна, и так и осталась до конца, изредка, очень изредка соскальзывая на прежний путь шуток над ним; совсем почти не смотрела на его лицо и, главное, в глаза зачарующие - не заговаривала почти никогда с ним первая и только показывала ему при всяком случае свое уважение, admiration его к<а>к писателя. Он был ко мне также холоден, т<ак> что В<ячеслав> говорил, что он, К<узмин>, меня боится, что я его замораживаю. Но я-то думаю, что он знает очень хорошо, что я его люблю и что это его тяготит и надоедает ему, так что теперь я уже боюсь слово сказать или посмотреть на него, чтобы его не раздражить. Он все-таки к<а>к будто лучше ко мне относится, чем в том году, в смысле, что с большим уваженьем и, м<ожет> б<ыть>, немножко интересом. Спрашивает немножко про курсы, сам рассказывает о себе, сам предложил прочесть свои стихи и роман. Раз или два вечером мы просто и хорошо говорили с Ауслен<дером> втроем о "Нежном И<осифе>"34, о нем, и про его "хулиганский" период и т.д. Впрочем, за последнее время нашлись у него переживали Зноско и Белкин35 (кот<орый> внушает у меня <так!> ужас уродством <1 или 2 слова нрзб>), он совсем холоден, и от В<ячеслава>, к<а>к это мне ни больно, совсем, совсем отошел.
Так первое время я жила спокойная, уверенная в том, что нашла modus vivendi с К<узминым> - не грозящий мне влюбиться и правильный по отношению к нему. И вот на днях увидела, что все это соломенные мечты , что все улетело в трубу, что к<а>к я ни скрываюсь и ни извиваюсь, я просто его люблю, только это чувство еще углубилось как-то с возрастом, ушло внутрь и не выражается больше так поверхностно - в то же время я убедилась, что он меня не только абсолютно не любит, но даже ко мне питает определенную неприязнь, м<ожет> б<ыть>, понимая, несмотря на всю мою бесконечную осторожность, мои чувства к нему. Так что я твердо знаю, что, может быть, только на том свете, после этой жизни или после моей смерти ему не будет тягостно и даже, м<ожет> б<ыть>, будет светло знать, как я его люблю.
Начала я писать опять от полного отчаяния, тут так адский <1 слово нрзб>, что только можно бить себе голову о косяки дверей, что я и делаю вот уже несколько дней. В<ячеславу> грозит сильная опасность от союза А<нны> Р<удольфовны>, М<аруси> и Л<идии?>, и только сильной любовью могу я ему помочь - ему грозит в связи с этим изменить земле, и только этим могу я ему помочь, а я душой и помышленьями тянусь, несмотря на все дела <?> к К<узмину>. Третьего дня отчаянно плакала, и билась об стену, и сделала ему (В<ячеславу>) сцену, и ругала его, а про К<узмина> не могла решиться сказать. Ведь выход же есть один - уехать. Но туристами не хочу, не могу, слишком душа против этого, я тогда буду дурная с В<ячеславом> и только его раню, - а в Рим он сейчас не соберется - значит, он должен проехаться в Абиссинию36, дальше от союза и всего. Вчера я опять, подав<ая> слабо, к<а>к всегда, и как<-то> холодно руку К<узмин>у (он в то же время, отвернувшись, говорил что-то кому-то), я стала отчаянно плакать, и только что, несколько успокоившись, легла, как пришла М<аруся>, и начался длинный сложный разговор о прислуге и о <2 слова нрзб>. Потом пришел В<ячеслав> попрощаться. Потом я решила от отчаяния писать немножко - ведь я же одна со своими мыслями и чувствами, и глав-ное - страшными дилеммами, одна на белом свете, а это ведь так больно, что нельзя кому-нибудь все это сказать, - плача и прячась на груди, как Маме раньше.
P.S. Когда я увидела, что К<узмин> начинает развинчиваться из-за такого-то <?> Белкина, мне стала опять приходить мысль, что если бы он мог полюбить настоящую женщину, он, м<ожет> б<ыть>, полюбил бы ее большой любовью, и окреп бы, сделался бы человеком. И вот я, зная, конечно, все это страшно <1 слово нрзб> и неопределенно, и так в воздухе, я решила просто <?> дать ему возможность подружиться с хорошими женщинами (не M-me Benois или Толстая)37. Себя ведь я же знала как абсолютно ему ни на что не годящуюся, и вот решила сблизить его с Дмитриевой38 (я тогда ей очень увлекалась). Они сразу подружились, разговорились, спорили и т.д. Она и стихи ее ему понравились, и я искренне радовалась, не давая хода никакой ревности, задушивая ее.
Но теперь и здесь грустный крах. Д<митриева> совсем не то, что я думала - она, кажется, самая обыкновенная "баба" - и в том же А. Толстовско-Максином39 духе - и потом я все терпела, но когда вчера у Лидии в комнате они, не обращая никакого внимания на ход игры, лежали на диване, болтали и смеялись, и потом интимно она заговорила о Белкине, а он отвечал ей тоже дружественно, мне нужно было все мое мужество и вся моя заледенелость, чтобы не зареветь, как дикий зверь, которому всадили в бок кол раскаленный. Вместо этого я стала страшно оживленно руководить <?> дальше всею репетициею. Вот и все - а когда бы К<узмин> со мной заговорил о Белкине... знаю я, что он сухо бы прекратил сразу разговор. Вот так дела обстоят. Вот как мне нужно жить. C'est rude <2 слова нрзб>!
Воскресенье 15.11.09.
Сегодня весь день была в полном отчаянии и не знала, что делать, что говорить В<ячеславу>, как объяснить, что я отхожу от него... Потому, когда побыла с ним после того, к<а>к он проснулся, не помню как, но меня вдруг озарил какой-то свет, я поняла, что я не должна так его любить, к<а>к люблю, с ревностью, и compagnie, влюбчиво, а должна любить его всего не высшею любовью, желая ему только добра и света. А сама должна уехать, скорей уехать с В<ячеславом>, к<а>к это мне сейчас не хочется. Когда я потом пошла завтракать, К<узмин> встретил меня с какой-то светлой улыбкой, впрочем забыв, что утром мы уже не только виделись, но и чай пили вместе. Когда он затем пошел к себе, из комнаты его доносился par bouffees <?> ладан, кот<орый> он курил, вероятно, в печке. Этот запах рождал во мне какой-то свет и радость. Но все-таки мне непонятно, к<а>к человек может соединять в одно время ладан с Белкиным. Вечером он заявил, что перешел на ты с Б<елкиным>, Гюгюсом40 и Нувелем. Как это уродливо, что такой переворот для него, к<а>к называть кого-нибудь ты (ведь он и братьям своим гов<орит> вы) с таких личностей, кот<орые>, к<а>к G и Б<елкин> не имеют права гов<орить> ему ты. Но хочу только одного - ехать! ехать! ехать!
18-12-09
Вячеслав, вернувшись от "Понсихи", рассказал, что она ему говорила о любви, т.е., что она отрицает возможность бесконечно безнадежно любить, любовь в конце концов исчезнет, и указала рецепт.....!! гомеопатический (!!?)
Насчет рецепта я крайне скептична, а насчет невозможности бесконечной влюбленности согласна. И Женина знакомая, влюбленна<я> страстно и безнадежно уже 20 лет в Гучкова, - я абсолютно не доверяю.
По-моему, 4 исхода:
1) "каннибальская песнь" - самый редкий, но самый пленительный
2) осинушка
3) разлюбить
4) монастырь, причем он может быть и в миру - тогда любовь преображается и человека преображает.
Что касается до меня, то я истомилась в каком-то полусне или бреду и с ужасом думаю, что ведь прошло 3 года почти. Впрочем, знаю, что чтобы избавиться от мертвого <?> томленья, нужно уехать или, во всяком случае, и это даже лучше, быть тут, но отойти совсем, т.е. не привыкать <?>. Но отодрать ее адски больно.
P.S. Сегодня портниха моя Бронислава сказала, что уехала из Ковны из-за "несчастной любви", кот<орая> длится 10 лет. Это ужасно долго, 10 лет. Впрочем, любовь больше, кажется, с его стороны, чем с ее. Родители не позволяют ей за него идти, говорят: "Лучше в девках остаться". Она же, хотя говорит, что он мне "приятен", не умерла от такого положения, уехала с СПБ и несколько раз хотела выйти замуж за другого. Но он каждый раз письмами и угрозами запугивал претендентов, а она уступала, т.к. он ей все-таки "приятен".
6 января
Записываю, что говорил М. А. сегодня за завтраком. Говорил о драме Анненского, о глазах, в кот<орых> отражается весь мир. В<ячеслав> сказал, что это теперь ему стало понятно. К<узмин> вдруг оживился и стал кивать головой и говорить, что да, и ему тоже понятно.....
4.II. 10
Душа моя летит, словно несомая на санях четверкой могучих лошадей, то плавно по глади <1 слово нрзб>, то подскакивая, окунаясь вниз и взбираясь куда-то вверх, и только с сегодняшнего дня где-то не перед собой: на пути блестит огонь, но на небе далеко, тепло***** светится яркая звезда, кот<орая>, я знаю, мне благословенна.
_________________
* Подчеркнуто дважды.
** Редкие группы проходили у входа и по первым дорожкам, но у нас было полное одиночество, усиленное далекими звуками людей, лошадей - кто-то близко слабо кашлянул, и этот слабый звук еще усилил впечатление одиночества, потом и такие звуки пропали совсем, и только уже когда мы собирались уйти, стали лаять собаки на цепи.
*** Текст обрывается (публ.).
**** На полях помета: Четверг 1-5-08 (публ.}.
***** Подчеркнуто дважды.
1 Гофман Модест Людвигович (1887-1959) - в то время студент Петербургского университета, поэт и автор своеобразного манифеста "Соборный индивидуализм"; впоследствии - известный литературовед. Входил в круг близких знакомых Иванова, был влюблен в В. К. и мечтал на ней жениться. О своих связях с семейством Ивановых вспоминал в очерке "Петербургские воспоминания" (Новый журнал. 1955. Кн. 43; перепеч.: Воспоминания о серебряном веке. М., 1993).
2 А.Р. Минцлова (ок. 1860-1910?) - деятельница теософского движения, оказывавшая после смерти жены сильнейшее воздействие на Иванова. В. К. относилась к ней резко враждебно, считая, что ее поучения направляют Иванова по неверному пути, и видя не только мистические устремления ее, но и не слишком привлекательные житейские.
3 М. А. Волошин.
4 К. К. Шварсалон, брат В. К., был младше ее на три года. В это время учился в реальном училище Гуревича. О его дальнейшей судьбе см.: "...в России он поступил в 1-й кадетский корпус, вытянулся, сделался очень стройным и красивым. После окончания Михайловского артиллерийского училища он был послан в Ровно, где через несколько месяцев его застигла война. Он пробыл на фронте благополучно до 1918 года, а затем пропал без вести - по всей вероятности, погиб" (Иванова Лидия. Воспоминания: Книга об отце. . С. 13). Как следует из дневника Кузмина, К. К. ему нравился, но ухаживания не перешагивали рамок допустимого.
5 Чтение весьма гипотетическое. В качестве предположений мы рассматривали музыку Кузмина к "Праматери" ("Die Ahnfrau") Ф. Грильпарцера, но она была заказана ему значительно позже. Второе - имя французского композитора Е. Audran, которым Кузмин интересовался в 1908 г., о чем см. в дневниковых записях: "Играл позднюю и мало известную оперетку Audran, очень жидко" (18 августа); "Играл Одран, снова изменил мнение: когда-нибудь всей этой милой, веселой, чувствительной музыке будет дано место Gretry, Dalayrac etc." (18 августа). Однако такое чтение требует излишних натяжек.
6 Л. В. Иванова (1896-1985) - дочь Иванова и Л. Д. Зиновьевой-Аннибал. О ней см. предисловие Дж. Мальмстада к уже цитировавшейся книге ее воспоминаний, а также некролог В. Блинова и В. Рудича (Новый журнал. 1986. Кн. 162. С. 279-283).
7 Елизавета Николаевна Званцева (1864-1922) - художница. Под квартирой Ивановых на "башне" помещалась ее художественная школа, где в то время жил Кузмин.
8 См.: Иванов Вяч. Собр. соч. Брюссель, 1971. Т. 1. С. 704-705.
9 Дядя Саша - Александр Дмитриевич Зиновьев (1854-1931), старший брат Л.Д. Зиновьевой-Аннибал. См. о нем: "Александр Дмитриевич Зиновьев был тогда губернатором петербургской губернии. Много позже, когда мы виделись в Риме, он сказал: "Я счастлив, что при мне не было ни одной смертной казни" (Город Петербург имел своего градоначальника и в управление губернии не входил). Зиновьевы жили в роскошном особняке. Внизу важный швейцар, обширный холл, широкая лестница, покрытая хорошими коврами <...> Мы с Зиновьевыми жили в таких разных мирах..." (Иванова Л. Цит. соч. С. 27). О К.С. Шварсалоне, первом муже Л. Д. Зиновьевой-Аннибал, см. там же: "Когда она была молоденькой девушкой, к ней пригласили блестящего преподавателя, пользовавшегося большой популярностью. <...> Он посвятил свою ученицу во все общественные движения эпохи. Она страшно ими увлеклась, поверила в беззаветный идеализм своего наставника, решила с ним вместе посвятить себя служению народу и, несмотря на отчаянное сопротивление семьи, вышла за него замуж. Брак оказался несчастным. <... > Постепенно выяснилось, что его проповеди были только приманкой для невесты с деньгами и высокими связями. Прошло несколько лет, пока мама, наконец, убедилась в том, что он ее во всем обманывал; как только это произошло, она взяла троих своих детей и уехала с ними за границу" (С. 16).
10 См.: "Мама всегда возила с собою нескольких девушек, которых держала как членов семьи. Она их находила в России, где спасала их от разных тяжелых, иногда трагических обстоятельств. Помню Дуню из рыбацкой деревни, Анюту, Олю <...> Вспоминаются еще имена Васюни и Кристины" (ИвановаЛ. Цит. соч. С. 14).
11 Тетя Лиза - жена А. Д. Зиновьева. В семье было 7 детей.
12 Одно из прозвищ Кузмина у Иванова.
13 17 октября умерла Л. Д. Зиновьева-Аннибал.
14 О С.С. Познякове см. в статье "Кузмин осенью 1907 года".
15 "Куранты любви" - вокальная сюита Кузмина. Репетировались они для постановки на "Вечере искусств" в зале Павловой 23 апреля. См. о ней: "При выходе и чтении Кузмина половина зала отчаянно шикала, половина отчаянно хлопала. Поставлены были "Куранты" стильно, но исполнители, особенно певицы, пели плохо. Сам Кузмин был загримирован и изображал "поэта"" (Из дневника А. Н. Верховской // Литературное наследство. М., 1982. Т. 91, кн. 3. С. 325). Отчеты см.: Речь. 1908, 25 апреля; Русь. 1908. 26 апреля; Биржевые ведомости. 1908. 24 апреля, веч. вып.; Обозрение театров. 1908. № 384; Слово. 1908. 26 апреля.
16 Подробнее о В. Ф. Нувеле см. в предисловии к публикации его переписки с Кузминым. Какие именно "догадки" В. К. имеются в виду, сказать нелегко. Вероятно, нечто относящееся к общим любовным увлечениям Кузмина и Нувеля.
17 Бернард Перс (1867-1949) и С.Н. Харпер - английские слависты, знакомые с Ивановым и, очевидно, у него жившие. См. в дневнике Кузмина, жившего в те дни на "башне": "Вечером сидел mister Pares, беседуя с грацией о Думе, Англии, России и т.д. Человек с фантазией, как все англичане" (17 июня). Отъезд англичан отмечен 20 июня.
18 Весной 1908 г. в Петербурге находился на гастролях МХТ, его актеры и режиссеры принимали активное участие в художественной жизни Петербурга. Блок в начале мая читал руководителям МХТ только что написанную "Песню Судьбы". См. в письме Блока к матери 28 апреля: "...стихи (Сологуба) были лейтмотивом всех похождений (и снялись мы на этом основании: Сологуб, я, Сюннерберг и Чулков). - Эти дни тоже было не без пьянства <...> Отчего не напиться иногда, когда жизнь так сложилась: бывают минуты приближения трагического и страшного, ветер в душе еще свежий; а бывает - "легкая, такая легкая жизнь " (Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1963. Т. 8. С. 239). Константин Александрович Сюннерберг (писал под псевд. Конст. Эрберг, 1871-1942) - поэт и философ.
19 A. Г. Чулкова (1874-1961) - жена писателя Г. И. Чулкова. В это время Чулковы входили в круг ближайших друзей Иванова.
20 О чтении Блоком своей пьесы "Песня Судьбы" в доме Г. И. Чулкова см.: Литературное наследство. Т. 92, кн. 3. С. 326.
21 См.: "У нас было полушуточно принято выражение "аудиенция". - "Вячеслав Иванович, NN просит назначить ему аудиенцию". NN приходил, они с Вячеславом удалялись вдвоем и долго беседовали наедине" (Иванова Л. Цит. соч. С. 42).
22 9 мая, проезжая Окуловку, В. К. отправила Кузмину открытку (ЦГАЛИ С.-Петербурга. Ф. 437. Оп. 1. Ед. хр. 162. Л. 14).
23 Описание этих дней в дневнике Кузмина сделано ретроспективно и весьма неподробно, поэтому трудно сказать, что имеется в виду. Следует отметить, что в конце Кузмин стремился создать у своих знакомых впечатление длительного затворничества в конце 1907-го и начале 1908 г. Подробнее см. в статьях "Автобиографическое начало в раннем творчестве Кузмина" и "Кузмин осенью 1907 года".
24 Здесь и далее Вячеславом В. К. называет отчима. См. в воспоминаниях Л.В. Ивановой: "Сережа, Вера и Костя <…> звали отчима Вячеславом, и чтобы среди них не выделяться, мне сказали тоже так делать; но у меня это как-то не выходило" (Иванова Л. Цит. соч. С. 13). Лето 1908 г. Ивановы провели в Крыму.
25 См. запись от 19 октября 1908 г. в дневнике Кузмина: "Он < Позняков > поехал домой, я же к Ивановым. Распростертые объятья, не зная еще "Наперсника". Все милы. < ...> Но скоро и этой дружбе конец". Об истории с повестью "Двойной наперсник" см. ниже, примеч. 31.
26 14-15 февраля 1908 г. большая компания петербургских литераторов устраивала в Юрьеве (Тарту) литературный вечер. Вместе с ними ездила и В.К. Шварсалон, записи о которой в дневнике Кузмина за эти дни очень недружелюбны.
27 "Комедия о Мартинияне" - пьеса Кузмина (впервые напечатана в его книге "Комедии" (СПб., 1908). Была окончена 7-8 июня 1908 г.
28 С. К. Шварсалон (1887-?) - старший брат В. К. О нем и его судьбе после революции (он остался в России) см.: Азадовский К.М. Эпизоды // Новое литературное обозрение. 1994. № 10.
29 Маруся - Мария Михайловна Замятнина (1862-1919), друг дома и фактическая домоправительница Ивановых. См.: "Мария Михайловна (мы ее звали Марусей) познакомилась с мамой на Высших женских курсах <... > Встреча с мамой была для Маруси переворотом в ее жизни, а ко времени нашего пребывания в Женеве она окончательно переселилась к нам и сделалась членом семьи" (Иванова Л. Цит. соч. С. 14).
30 Так в тексте. Однако по смыслу "не" здесь - явно лишнее.
31 Написанная в июле-августе 1908 г. повесть "Двойной наперсник" (Золотое руно. 1908. № 10) выводила в пародийном виде А. Р. Минцлову, М. Л. Гофмана и других постоянных посетителей дома Ивановых, что было принято с обидой. См. в дневнике Кузмина 20 ноября 1908 г.: "У Вячеслава был Троцкий. Началось объяснение, отвергал преднамеренность. Вячеслав читал самые скользкие места, прибавляя: "Всякий же узнает, что это Анна Рудольфовна!" Было все-таки менее тягостно, чем я ожидал. Вера, оказывается, была влюблена в меня. Вячеслав целовал меня нежно, спрашивал о работах, ему хотелось, чтобы я остался, но было неловко..." (ср. также примеч. 25). Повесть эту Кузмин никогда не перепечатывал.
32 Окончательно вопрос о переезде был решен 17 августа 1909 г.
33 Имеется в виду стихотворение "Петь начну я в нежном тоне...", вошедшее в книгу "Осенние озера":
Кров нашел бездомный странник
После жизни кочевой...
34 Роман Кузмина, который писался в это время и много обсуждался на "башне" (см. записи в дневнике Иванова: Собр. соч. Т. 2. С. 784 и далее).
35 Драматург и секретарь редакции "Аполлона" Евгений Александрович Зноско-Боровский (1884-1954) и художник Вениамин Павлович Белкин (1884-1951). У Кузмина был роман со вторым из них; близкая дружба с первым, как кажется из дневника, была лишена эротического начала.
36 Поездку в Абиссинию предлагал Иванову Гумилев. См. об этом, а также о "Теософическом обществе", которое, вероятно, называется "союзом": Гумилев Николай. Соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 3. С. 362. Письма Гумилева Вяч. Иванову и В. К. Шварсалон из абиссинского путешествия см.: Неизвестные письма Н. С. Гумилева / Публ. Р. Д. Тименчика // Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1987. Т. 46. № 1. С. 62-64, 68-69.
37 Анна Карловна Бенуа (1869-1952) - жена художника А. Н. Бенуа; Софья Исааковна Дымшиц-Толстая (1886-1963) - художница, жена Ал. Н. Толстого. С последней из них Кузмин был в приятельских отношениях.
38 Елизавета Ивановна Дмитриева (в замуж. Васильева, 1887-1928), более всего известная под псевдонимом Черубина де Габриак.
39 Очевидно, В. К. связывает Ал. Н. Толстого и М. А. Волошина здесь воедино, т.к. летом 1909 г. они вместе были в Коктебеле, где происходила любовная история между Дмитриевой, Гумилевым и Волошиным, описанная во многих воспоминаниях.
40 Гюгюс - прозвище немецкого поэта и переводчика русских поэтов на немецкий Иоганнеса фон Гюнтера (1886-1973). В 1909 г. гостил на "башне", был в дружеских отношениях с Кузминым.
Александр Тиняков (Одинокий)
«Любо мне, плевку-плевочку...»
«Я сын мулатки и француза...»
Искренняя песенка
Собаки
Радость жизни
«Чичерин растерян и Сталин печален...»
***
Любо мне, плевку-плевочку,
По канавке грязной мчаться,
То к окурку, то к пушинке
Скользким боком прижиматься.
Пусть с печалью или с гневом
Человеком был я плюнут,
Небо ясно, ветры свежи,
Ветры радость в меня вдунут.
В голубом речном просторе
С волей жажду я обняться,
А пока мне любо — быстро
По канавке грязной мчаться.
<1907>
***
Я сын мулатки и француза,
Родился я на корабле;
Мне поцелуй священный муза
Напечатлела на челе.
Попав в Париж, забыл я скоро
Родимый мой Мадагаскар,
И сладок стал мне яд позора
И оргий бешеных угар.
В ночных загаженных вертепах,
Абсентом горло опалив,
Под звуки песенок нелепых
Я был беспечен и счастлив.
А после пьянства — спозаранка
Сонет изящный был готов,
И получал я по два франка
За строчку сделанных стишков.
Так, не любя и не страдая,
Быть может, долго жил бы я,
Когда б не встреча роковая,
Когда бы не судьба моя!
На сцене, в маленьком шантане
Увидел женщину я раз
И, полн таинственных желаний,
Свести с неё не мог я глаз.
Она густым контральто пела,
Я слов её не понимал,
Но вся душа во мне горела
И руки я, дрожа, сжимал.
Она едва ль была красива,
Но на вопрос мой, кто она, —
Ответила: — «Тананариво!» —
И стал я пьян, как от вина.
С тех пор не знаю я покоя,
Я бросил сумрачный Париж,
Где все и всё вокруг чужое —
Дворцы, слова и гребни крыш.
Теперь я жду лишь парохода,
Чтоб плыть скорей в Мадагаскар,
Где ждет меня любовь, свобода
И новых, дивных песен дар!
Сентябрь 1913, Петербург
Источник
ИСКРЕННЯЯ ПЕСЕНКА
Я до конца презираю
Истину, совесть и честь,
Только всего и желаю,
Бражничать блудно да есть.
Только бы льнули девчонки,
К черту пославшие стыд,
Только б водились деньжонки
Да не слабел аппетит.
<1914>
СОБАКИ
Немало чудищ создала природа,
Немало гадов породил хаос,
Но нет на свете мерзостней урода,
Нет гада хуже, чем домашний пес.
Нахальный, шумный, грязно-любострастный,
Презренный раб, подлиза, мелкий вор,
Среди зверей он — выродок несчастный,
Среди созданий он — живой позор.
Вместилище болезней и пороков —
Собака нам опасней всех бацилл:
В кишках у ней кипенье темных сил.
Недаром Гете — полубог и гений, —
Не выносил и презирал собак:
Он понимал, что в мире нет творений,
Которым был родней бы адский мрак.
О, дьяволоподобные уроды!
Когда бы мне размеры Божьих сил,
Я стер бы вас с лица земной природы
И весь ваш род до корня истребил!
<1919>
РАДОСТЬ ЖИЗНИ
Едут навстречу мне гробики полные,
В каждом — мертвец молодой.
Сердцу от этого весело, радостно,
Словно березке весной!
Вы околели, собаки несчастные, —
Я же дышу и хожу.
Крышки над вами забиты тяжелые, —
Я же на небо гляжу!
Может, — в тех гробиках гении разные,
Может, — поэт Гумилев...
Я же, презренный и всеми оплеванный,
Жив и здоров!
Скоро, конечно, и я тоже сделаюсь
Падалью, полной червей,
Но пока жив, — я ликую над трупами
Раньше умерших людей.
<1922>
***
Чичерин растерян и Сталин печален,
Осталась от партии кучка развалин.
Стеклова убрали, Зиновьев похерен,
И Троцкий, мерзавец, молчит, лицемерен.
И Крупская смотрит, нахохлившись, чортом,
И заняты все комсомолки абортом.
И Ленин недвижно лежит в мавзолее,
И чувствует Рыков веревку на шее.
<1926>
НАТАЛИЯ СЕРГЕЕВНА ГОНЧАРОВА
(1881-1962)
Родилась в с. Нагаево Тульской губернии. Происходит из известного дворянского рода, приходится родственницей жене А.С. Пушкина.
Детство Гончаровой прошло в Тульской губернии и в Москве. После окончания гимназии посещала историко-филологическое отделение Высших женских курсов. В 1901 г. в Московское училище живописи, ваяния и зодчества на скульптурное отделение, занималась у С. Волнухина и П. Трубецкого. В 1904 г. удостоена серебряной медали за свои скульптурные работы. Но увлечение живописью пересилило, и Гончарова стала посещать класс К. Коровина. Окончательно же решило судьбу Гончаровой знакомство с будущим мужем — Михаилом Ларионовым, вместе с которым они стали зачинателями и пропагандистами многих движений русского и мирового авангарда. Участие в различных мероприятиях и начинаниях, предпринимаемых энергичным Ларионовым, следование во многом его теоретическим изысканиям, все же позволило самой Гончаровой сохранить свою живописную индивидуальность.
Гончарову интересовала религиозная живопись и различные формы примитивного искусства, начиная от скифских скульптур и романских фресок до лубка и современного городского изобразительного фольклора.
Определенную роль в выработке колористических навыков Гончаровой сыграло общение не только с учителями и коллегами по школе, но и с выдающимися современниками, такими как М. Врубель, В. Серов, В. Борисов-Мусатов, П. Кузнецов, М. Сарьян.
За очень короткое время художница прошла несколько этапов своей художественной эволюции — от импрессионизма к постимпрессионизму и фовизму. В 1907 г. появляются ее первые работы, являющиеся своеобразным синтезом кубизма и примитивизма. Гончарова отдавал предпочтение религиозной и крестьянской тематике.
После окончания училища Ларионов и Гончарова выступили основателями нового живописного метода — лучизма, когда изображается не сам предметный мир, а потоки света и цвета — излучения предметов, теряющих в этих потоках свой предметный облик.
Гончарова и Ларионов участвуют в выставках художников авангарда, причем не только в России. Являются вдохновителями и организаторами объединения «Бубновый валет», выставки «Ослиный хвост», пытаются организовать футуристический театр ФУТУ. Гончарова иллюстрирует книги футуристов («Старинная любовь», «Игра в аду», «Мирск;нца» А. Крученых и В. Хлебникова, «Помада» А. Крученых, «Весна после смерти» Т. Чурилина, «Le futur», «Сердце в перчатках» К. Большакова, сборника «Садок судей» № 2 и др.). В июне 1913 г. для персональной выставки Гончаровой вышел каталог-монография, составленный Эли Эганбюри (псевдоним И. Зданевича). Затем М. Ле-Дантю и И. Зданевич делают доклад, посвященный анализу творчества Гончаровой.
В том же году Ларионов и Гончарова снимаются в футуристическом фильме режиссера В. Касьянова «Драма в кабаре № 13».
В 1909 г. Гончарова оформила спектакль «Свадьба Зобеиды» Г. Гофмансталя для частной студии К. Крафта в Москве. Также художница попробовала себя в декоративно-прикладном искусстве, оформив скульптурные фризы некоторых московских особняков и разрабатывая рисунки обоев.
В жизни Гончарова была твердой и решительной женщиной. Носила мужскую одежду, являлась приверженцем свободной семьи (свой гражданский брак Гончарова и Ларионов оформили только в 50-х г.г. прошлого века, и то по причине сохранения наследства). В первой половине 1910-х г.г. Гончарова привлекалась к суду за порнографию, а картины Гончаровой на религиозную тему признавались оскорбляющими чувства верующих и запрещались к показам.
Великий антрепренер С. Дягилев, почувствовав угасание интереса западной публики к своему балету, решил вдохнуть в них новую струю, соединив балет с русским живописным авангардом. В 1914 г. он предлагает Гончаровой и Ларионову участие в его театральной антрепризе. Художники уезжают сначала в Швейцарию, а затем в Париж, в котором с 1919 г. они окончательно и обосновываются. Балет «Золотой Петушок» (1914) на музыку Н.А. Римского-Корсакова, оформленный Гончаровой и поставленный М.Фокиным, стал классическим образцом сценографии. В 1920-х г. г. Гончарова становится художником-оформителем труппы Дягилева. Со второй половины 1920-х и в 1930-1940-е г.г. в основном работает в театре. Сотрудничает с Ballet Russe de Monte-Carlo и труппой Иды Рубинштейн.
Несмотря на постоянное участие в выставках, с 1930-х г.г. Гончарова жила в забвении. Интерес к ее творчеству стал возвращаться в послевоенные годы — особенно после «Дягилевской выставки» в Эдинбурге и Лондоне (1954) и ряда крупных ретроспективных выставок, посвященных основоположникам авангарда. Умерла в Париже в 1962 г.
В 1963 г. мемориальная выставка Гончаровой состоялась в парижском Музее современного искусства. В 1965 и 1969 г.г. ее выставки прошли в Москве (Музей В. В. Маяковского, Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина). В 1988 г., в соответствии с волей Гончаровой и Ларионова, по завещанию их общей наследницы А. Томилиной (вдовы Ларионова), несколько сот работ Гончаровой поступило в Москву.
КОНСТАНТИН АРИСТАРХОВИЧ БОЛЬШАКОВ
(1895-1938)
Родился в Москве в семье управляющего Старо-Екатерининской больницей.
Стихи Большаков начал писать рано, с 14-ти или 15-летнего возраста. Примерно в это же время познакомился с В. Брюсовым. Еще гимназистом выпустил свою первую книгу — сборник стихов и прозы «Мозаика» (1911), в которой явственно чувствовалось влияние К. Бальмонта.
В 1913 г., окончив 7-ю московскую гимназию, Большаков поступил на юридический факультет Московского университета, и уже не позже сентября этого же года им была издана небольшая поэма «Le futur» (с иллюстрациями М. Ларионова и Н. Гончаровой), которая была конфискована. В издательстве «Мезонин поэзии» в этом же году был напечатан и стихотворный сборник поэта «Сердце в перчатке» (название книги автор заимствовал у французского поэта Ж. Лафорга).
Постепенно Большаков, разрывавшийся между эгофутуризмом и кубофутуризмом, выбрал последнее и в 1913-1916 гг. он регулярно печатается в различных кубофутуристических альманахах — «Дохлая луна», «Весеннее контрагентство муз», «Московские мастера», а также в изданиях «Центрифуги» («Пета», «Второй сборник Центрифуги»). Большаков стал заметной фигурой русского футуризма. В 1916 г. вышло сразу два сборника поэта «Поэма событий» и «Солнце на излете».
Но к этому времени Большаков уже несколько отдалился от литературной деятельности. Еще в 1915 г. он бросил университет и поступил в Николаевское кавалерийское училище. После его окончания корнет Большаков оказался в действующей армии. Во время военной службы, длившейся семь лет, поэт все же иногда печатал свои произведения в некоторых газетах и поэтических сборниках.
Демобилизовался Большаков в 1922 г. уже из Красной армии.
По словам самого Большакова, он «...расставшись с литературой поэтом, возвращался к ней прозаиком... довольно тяжким и не слишком интересным путем — через работу в газете...». До своего ареста в сентябре 1936 г. Большаков издал романы «Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова» (1928) и «Маршал сто пятого дня» (первая книга была издана в 1936 г., вторая пропала при аресте, а третья так и не была написана).
21 апреля 1938 г. Большаков был расстрелян.
***
Трубами фабрик из угольной копоти
На моих ресницах грусть черного бархата
Взоры из злобы медленно штопает,
В серое небо сердито харкая.
Пьянеющий пар, прорывая двери пропрелые,
Сжал бело-серые стальные бицепсы.
Ювелиры часы кропотливые делают.
Тысячеговорной фабрики говоры высыпьтесь
Мигая, сконфузилось у ворот электричество,
Усталостью с серым днем прококетничав.
Целые сутки аудиенция у ее величества,
Великолепнейшей из великолепных Медичей.
<1913?>
ВЕРНИСАЖ ОСЕНИ
Осенней улицы всхлипы вы
Сердцем ловили, сырость лаская.
Фольгу окон кофейни Филиппова
Блестит брызги асфальтом Тверская.
Дымные взоры рекламы теребят.
Ах, восторга не надо, не надо...
Золотые пуговицы рвали на небе
Звезды, брошенные вашим взглядом.
И вы скользили, единственная, по улице,
Брызгая взором в синюю мглу,
А там, где сумрак, как ваши взоры, тюлится,
За вами следила секунда на углу.
И где обрушились зданья в провалы
Минутной горечи и сердца пустого,
Вам нагло в глаза расхохоталась
Улыбка красная рекламы Шустова.
<1913>
ГОРОДСКАЯ ВЕСНА
Эсмерами, вердоми, труверит весна,
Лисилея полей элилой алиелит.
Визизами визами снует тишина,
Поцелуясь в тишенные вереллоэ трели,
Аксимею, оксами зизам изо сна,
Аксимею оксами засим изомелит.
Пенясь ласки велеми велам велена,
Лилалет алиловые велеми мели.
Эсмерами, вердоми труверит весна.
Аллиель! Бескрылатость надкрылий пропели.
Эсмерами, вердоми труверит весна.
<1913>
ПОСВЯЩЕНИЕ
По тротуару сердца на тротуары улиц,
В тюль томленья прошедшим вам
Над сенью вечера, стихая над стихов амурницей,
Серп — золоченым словам.
Впетличив в сердце гвоздичной крови,
Синеозерит усталым взором бульвар.
Всем, кого солнце томленьем в постели ловит,
Фрукт изрубинит вазный пожар.
И, вам, о, единственная, мои стихи приготовлены —
Метр д'отель, улыбающий равнодушную люстру,
Разве может заранее ужин условленный
Сымпровизировать в улыбаться искусство,
Чтоб взоры были, скользя коленей, о, нет, не близки,
А вы, как вечер, были ласковая.
Для вас, о, единственная, духи души разбрызгал,
Когда вы роняли улыбки, перчатку с сердца стаскивая.
<Август 1913>
ОСЕНЕНОЧЬ
Ветер, небо опрокинуть тужась,
Исслюнявил мокрым поцелуем стекла.
Плащ дождя срывая, синий ужас
Рвет слепительно фонарь поблеклый.
Телеграфных проволок все скрипки
Об луну разбили пальцы ночи.
Фонари, на лифте роковой ошибки
Поднимая урну улицы, хохочут.
Медным шагом через колокольни,
Тяжеля, пяты ступили годы,
Где, усталой дробью дань трамвай-невольник
Отбивая, вялые секунды отдал.
<1914>
ОСЕНЬ ГОДОВ
Иду сухой, как старинная алгебра,
В гостиной осени, как молочный плафон,
Блудливое солнце на палки бра,
Не электричащих, надевает сияние, треща в немой телефон.
И осыпаются мысли усталого провода,
Задумчивым звоном целуют огни,
И моих волос бесценное серебро водой,
Седой обливают хилые дни.
Хило прокашляли шаги ушедшего шума,
А я иду и иду в венке жестоких секунд.
Понимаете? Довольно видеть вечер в позе только негра-грума
Слишком черного, чтоб было видно, как утаптывается земной грунт.
<1914>
АВТОПОРТРЕТ
Ю.А. Эгерту
Влюбленный юноша с порочно-нежным взором,
Под смокингом легко развинченный брюнет,
С холодным блеском глаз, с изысканным пробором.
И с перекинутой пальто душой поэт.
Улыбки грешной грусть по томности озерам
Порочными без слез глазами глаз рассвет
Мелькнет из глаз для глаз неуловимо-скорым
На миги вспыхнувший и обреченный свет.
Развинченный брюнет с изысканным пробором.
С порочными без слез глазами, глаз рассвет,
Влюбленный юноша с порочно-нежным взором
И с перекинутой пальто душой поэт.
Май 1914
ОСЕНЬ
Под небом кабаков, хрустальных скрипок в кубке
Растет и движется невидимый туман,
Берилловый ликер в оправе рюмок хрупких,
Телесно розовый, раскрывшийся банан.
Дыханье нежное прозрачного бесшумья
В зеленый шепот трав и визг слепой огня,
Из тени голубой вдруг загрустевшей думе,
Как робкий шепот дней, просить: «возьми меня».
Под небо кабаков старинных башень проседь
Ударом утренних вплетается часов.
Ты спишь, а я живу, и в жилах кровь проносит
Хрустальных скрипок звон из кубка голосов.
<1914>
LE CHEMIN DE FER*
«Выпили! Выпили!», — жалобно плачем ли
Мы, в атласных одеждах фигуры карт?
Это мы, как звезды, счастью маячили
В слезящийся оттепелью Март,
Это мы, как крылья, трепыхались и бились
Над лестницей, где ступени шатки,
Когда победно-утренний вылез
Черный туз из-под спокойной девятки.
А когда заглянуло в сердце отчаянье
Гордыми взорами дам и королей,
Будто колыхнулся забредший случайно
Ветерок с обнажающихся черных полей,
Это мы золотыми дождями выпали
Мешать тревоги и грусть,
А на зеленое поле сыпали и сыпали
Столько радостей, выученных наизусть...
«Выпили! Выпили», — жалобно плачем ли
Мы, в атласных одеждах фигуры карт?
Это мы, как звезды, счастью маячили
В слезящийся оттепелью Март.
<Март 1915>
* Железная дорога (фр.)
И ЕЩЕ
В час, когда гаснет закат и к вечеру,
Будто с мольбой протянуты руки дерев,
Для меня расплескаться уж нечему
В этом ручье нерасслышанных слов.
Но ведь это же ты, чей взор ослепительно нужен
Чтоб мой голос над жизнью был поднят,
Чья печаль, ожерелье из слезных жемчужин
На чужом и далеком сегодня.
И чьи губы не будут моими
Никогда, но святей всех святынь,
Ведь твое серебристое имя
Пронизало мечты.
Не все ли равно, кому вновь загорятся
Как свеча перед образом дни.
Светлая, под этот шепот святотатца
Ты усни...
И во сне не встретишь ты меня,
Нежная и радостно тиха
Ты, закутанная в звон серебряного имени,
Как в ласкающие вкрадчиво меха.
<Январь 1916>
АЛЕКСЕЙ ЕЛИСЕЕВИЧ КРУЧЕНЫХ
(1886-1968)
...Я живу по бесконечной инерции
как каждый в рассеянности свалившийся с носа луны
остановить не могу своего парадного шествия...
А. Крученых
...Все читать заумь станут
Изучая мою ПОЭТСКУЮ СУСТЕНЬ...
Радуйтесь же пока я с вами
И не смотрите грустными...
А. Крученых
Родился 9 февраля 1886 г. в деревне Олевке Херсонской губернии в семье крестьянина. В 1992 г. семья Крученых переехала в Херсон. Там будущий поэт закончил начальное училище и в 1902 г. поступил в Одесское художественное училище, которое закончил в 1906 г. с дипломом учителя графики и рисования.
В 1905 г. Крученых участвовал в деятельности марксистских кружков и был арестован за хранение нелегальной литературы. К этому же времени относится и его знакомство с Д. Бурлюком.
Осенью 1907 г. Крученых переезжает в Москву. Крученых участвует в художественных выставках «Импрессионисты» (СПб.) и «Венок» (Херсон), выступает как художник в печати, публикует ряд работ по вопросам живописи, а также жудожественную прозу.
В 1912 г. знакомится с В. Маяковским и Велимиром Хлебниковым, становится членом группы «Гилея» и активно включается в борьбу за «новое искусство». Подпись Крученых стоит под манифестом кубофутуристов «Пощечина общественному вкусу» (1912). Тогда же увидели свет первые книги стихов Крученых «Первая любовь» и «Игра в аду». (Всего же Крученых издал за свой счет сто двадцать четыре книги. И каждая из них была по своему оформлению своеобразным произведением искусства начиная с бумаги и шрифта, и заканчивая обложкой и иллюстрациями.) Помимо автора, в оформлении книг принимали участие и друзья поэта — художники М. Ларионов, К. Малевич, Н. Гончарова, О. Розанова, В. Татлин и др.
Крученых является основателем «заумного» языка, написав по просьбе Д. Бурлюка из «неведомых слов» знаменитое стихотворение «дыр бул щыл», ставшее визитной карточкой поэта. Впервые характеристика и теоретическое обоснование заумного языка было дано в «Декларации слова, как такового», выпущенной Крученых, по совету Н. Кульбина, в Санкт-Петербурге в виде листовки в 1913 г. Согласно теории зауми — слово самоценно независимо от своего смысла и даже может вообще не иметь смысла. Понятие смысла с лексического уровня перемещается на уровень фонетики, морфологии и даже графики. Дань экспериментам с заумным языком отдали многие современники Крученых, но если, к примеру, для Хлебникова заумь стала одним из многих его языков, то для Крученых — практически самоцелью.
В декабре 1913 г. в петербургском театре «Луна-парк» обществом художников «Союз молодежи» была поставлена футуристическая пьеса-опера Крученых «Победа над солнцем» (на музыку М. Матюшина).
Через год вышла в свет литературно-критическая работа Крученых «Стихи Маяковского».
В конце 1914 г., чтобы избежать мобилизации, Крученых уехал на Кавказ, где некоторое время работал учителем рисования в женской гимназии в Баталпашинске (ныне Черкесск). В 1916 г. он все же был призван на военную службу и служил чертежником на строительстве военной Эрзерумской железной дороги в Сарыкамыше.
В послереволюционной России Крученых, казалось, без труда нашел себе место. До 1919 г. он жил в Тифлисе, где участвовал в работе «Синдиката футуристов»(с ноября 1917 г.). В феврале 1918 г. вместе с И. Зданевичем Крученых организовывает новую группу «41°». Осенью 1919 г. он переезжает в Баку, выступает с лекциями в бакинском университете и в «Студии поэтов», работает в бакинском отделении РОСТа.
С 1916 по 1921 г. Крученых выпустил около восьмидесяти книг.
Осенью 1921 г. поэт возвращается в Москву, становится членом «ЛЕФа» и вместе с Маяковским работает в журналах «ЛЕФ» и «Новый ЛЕФ». В них он печатает свои стихи, лубочно-сатирический роман «Разбойник Ванька-Каин и Сонька-Маникюрщица», антимилитаристский памфлет «1914 – 1924». Поэт продолжает свои литературоведческие изыскания — в 1922 г. в Москве выходит его книга «Сдвигология русского языка».
Но, с годами, Крученых стал все яснее осознавать, что реальная советская Россия мало похожа на, так желанную футуристами, Утопию, где царит безграничная свобода творчества. С 1934 г. произведения Крученых перестали публиковать. Один за другим поэта покидали близкие ему друзья и единомышленники: эмигрировали братья Бурлюки, умер Хлебников, застрелился Маяковский... Крученых не приняли в Союз писатлей (в 1942 г. — на редкость вовремя — его все же приняли в СП, членский билет которого позволил поэту посещать писательскую столовую и, тем самым, избежать голодной смерти). Крученых повезло — возможно, его сочли безобидным юродивым от поэзии и не арестовали и не расстреляли. Его просто перестали замечать.
Крученых спасла страсть к книгам. Он занялся поисками рукописей Маяковского и Хлебникова. Итогом поисков стали стеклографические сборники «Новый Маяковский», «Турнир поэтов» и серия «Неизданный Хлебников» (всего вышло 24 выпуска), напечатанные мизерными тиражами.
За сорок лет Крученых собал ценнейшую коллекцию автографов и уникальную библиотеку со множеством раритетов.
Во время Великой Отечественной войны поэт работал в «Окнах ТАСС».
После окончания войны Крученых еле сводил концы с концами, продавая за гроши книголюбам бесценные рукописи.
31 мая 1966 г. в Центральном Доме литераторов состоялся первый и последний прижизненный юбилейный вечер А. Крученых. 17 июня 1968 г. Алексей Елисеевич умер. Он стал единственным из плеяды футуристов, кто умер собственной смертью на родной земле.
Следует отметить, что, не смотря на то, что творчество Крученых до конца 80-х г.г. прошлго века было практически неизвестно широкому кругу читателей, влияние его ощутили на себе многие советские поэты.
3 стихотворения
написанные на
собственном языке
от др. отличается:
слова его не имеют
определенного значения
***
Дыр бул щыл
убешщур
скум
вы со бу
р л эз
1913
***
Фрот фрон ыт
не спорю влюблен
черный язык
то было и у диких племен
1913
***
Та са мае
ха ра бау
Саем сию дуб
радуб мола
аль
1913
***
ЗАБЫЛ ПОВЕСИТЬСЯ
ЛЕЧУ К АМЕРИКАМ
НА КОРАБЛЕ ПОЛЕЗ ЛИ КТО
ХОТЬ был ПРЕД НОСОМ
1913
***
взорваль
огня
печаль
коня
рубли
ив
в волосах
див
1913
***
Я в ЗЕМЛЮ ВРОС
И ПОТЕМНЕЛ
ПОД ГРИВОЮ ВОЛОС
НАШЕЛ ПРЕДЕЛ
от славы ИСКУшенья
ЗАБИЛСЯ В СПРЯТ
НЕ слышу умиленья
ШЕПЧУ О СВЯТ
ПОДАЙ МНЕ силы
1913
***
в позоре бессмыслия
жизнь мудреца
дороги голове лысой
цветы поросят
1913
РУСЬ
в труде и свинстве погрязая
взрастаешь сильная родная
как та дева что спаслась
по пояс закопавшись в грязь
по темному ползай и впредь
пусть сияет довольный сосед!
1913
СМЕРТЬ ХУДОЖНИКА
привыкнув ко всем безобразьям
искал я их днем с фонарем
но увы! все износились проказы
не забыться мне ни на чем!
и взор устремивши к бесплотным
я тихо но твердо сказал:
мир вовсе не рвотное —
и мордой уткнулся в Обводный канал…
1913
***
жижа сквернословий
мои крики самозваные
не надо к ним предисловья
— я хорош даже бранный!
1913
ОТЧАЯНИЕ
из-под земли вырыть
украсть у пальца
прыгнуть сверх головы
сидя дти
стоя бежать
куда зарыть кольца
виси на петле
тихо качаясь
1913
***
... Суровый идиот я грохнулся на стол
Желая лоб разбить иль древо
И поднялся в рядах содом
Всех потрясла дикарская вера
На огненной трубе чертякой
Я буду выть лакая жар
Живот наполню шкваркой всякой
Рыгая вслед склоненных пар...
И на зубах растаял чистый сахар
Не-вин-ной детской костки
Я волчий глаз я знахарь
Преступник молодой сожжен как в звестке
И вот не знавшего болезней
Краснела сальная нога
Что бунт или начинка пирога
Что для отечества полезней
а-а! жадно есть начну живых
Законы и пределы мне ли?
И костью запущу в ряды
Чтобы навек глазеи онемели
1914
***
УКРАВШИЙ ВСЕ
УРАДЕТ И ЛОЖКУ НО
НЕНАОБОРОТ
1915
ПАМЯТИ ЕЛЕНЫ ГУРО
...Когда камни летней мостовой
станут менее душны, чем наши
легкие,
Когда плоские граниты памятников
станут менее жесткими, чем
наша любовь, и вы востоскуете и спросите
— где?
Если пыльный город восхочет
отрады дождя
и камни вопиют надтреснутыми
голосами, то в ответ услышат шепот
и стон «Осеннего Сна»
«И нежданное и нетерпеливо — ясное
было небо между четких вечерних
стволов... — («Шарманка» Е. Гуро)
Нетерпеливо-ясна Елена Гуро...
1914
***
копи богатства беги отца
его оставив в ломовиках
замок покрепче на дверях
пусть с взглядом смуглой конницы
он за тобою гонится
пусть шепчет заклинания
и в дверь без смысла бьет
пускай подымет он народ
не верь его страданиям
пусть плачет — детям в назидание
1914
ОТРЫЖКА
как гусак
объелся каши
дрыхну
гуска рядом
маша
с рожей красной
шепчет про любовь
1917
***
Искариоты вы
никуды
Я сам себя предал
от большого смеха
болтаю ногами
пускай из уха течет дрянь
судьи — корыто
ночь и день
гром и свист
для меня —
одно...
полотенце показывает кулак
1917
РЕСТОРАННЫЕ СТИХИ
Я-сорвавшийся с петли —
буду радовать вас еще триста круглых лет!,
при жизни — мраморный и бессмертный,
За мной не угонится ни один хлопающий могилой мотоциклет!
Я живу по бесконечной инерции
как каждый в рассеяности свалившийся с носа луны
остановить не могу своего парадного шествия
со мною судьба и все магазины
Обручены!
1919
***
Слова мои — в охапку — многи —
там перевязано пять друзей и купец!
так не творил еще ни государь, ни Гоголь
среди акаций пушАтых на железной дороге,
Не одинок я и не лжец, —
Крючек крученых молодец!...
1919
***
Если бьешься и злая рифма никак не выходит
Пойди и плюнь другу на розовый жилет
Затанцуют в горле твоем брилиантиновые колоды
И посыпятся зуботычины созвучий
как с Олимпа
велосипед
1919
***
У меня изумрудно неприличен каждый кусок
Костюм покроя шокинг
во рту раскаленная клеем облатка
и в глазах никакого порядка...
Публика выходит через отпадающий рот
а мысли сыро-хромающие — совсем наоборот!
Я В ЗЕРКАЛЕ НЕ
ОТРАЖАЮСЬ!.....
1919
***
Тринадцатилетние будьте готовы
И ВАС ПРОЖУЕТ ВАСИЛИСА ВЕСНА!
В возрасте хрустящем
ПОМИДОРНОМ
Запорожит черная букса!....
1919
***
Упрямый и нежный как зеленый лук
Из своей перепиленной глотки
построю вам ПОВИВАЛЬНЫЙ ЗАВОД!
На свадьбу ОСТРОКОЖНЫМ кокоткам
строжайше поднесу свой подвальный герб,
а сам присяду
и зубной щеткой
буду внимательно
Челюсти вертеть!
1919
***
КОМЕТА ЗАБИЛАСЬ ко мне ПОД ПОДУШКУ
Жужжит и щекочет, целуя колючее ушко
1919
***
С СЕРЕБРЯНОЮ МОНЕТОЮ ВО РТУ
РОДИЛСЯ Я, СЧАСТЛИВЕЙШИЙ!
БАГАЖ ЕПИСКОПА ГЛОТАЮ НА ЛЕТУ
пока
серебреником не подавился...
— Ы — АК!...
1919
***
Я прожарил свой мозг на железном пруте
Добавляя перцу румян и кислот
Чтобы он понравился, музка, тебе
Больше, чем размазанный Игоря Северянина торт
Чтобы ты вкушала щекоча ноготком
Пахнущий терпентиом смочок.
Сердце мое будет кувырком
Как у нервного Кубелика
Смычок
1919
***
Чисто по женски нежно и ласково
Она убеждает, что я талант
Что меня по меню положат на — стол
И будут все как лучший ужин захлебываясь лакать
Ватага изысканных жевак
Набросится на мою телячью ножку
Кину им пачку улыбок золотых рыбок
Будут пораженные плясать до утра бряцая воистину ложками
Запивая ликером моей цветущей рубахи,
Где на подтяжках висит красного дерева диван
И стану в угол и буду от восхищение
и благодарности плакать
а за мною
Весь кафе-ресторан...
1919
***
Кокетничая запонками
из свеже-отравленных скорпионов
Портовый кран
вдвое вытянул
изумрудный перископ головы
и прикрыл
индиговым сатином
жабры,
дразня пролетающих с Олимпа
алебастровых богинь
цин-ко-но-жек!..
1920
***
И так плаксиво пахнут
русалки у пруда
как на поджаренном чердаке
разлагающиеся восточные акции
сокации киблям
мыган огляр
хючки
хычас
гыш!
1920
***
перекошенный предчувствием
ПОТОЛОК
неожиданно встал
привел еще двух
открыл глаза
и увидел кругом
обитый гардеробами
ПРАЗДНИК!
1920
***
От вздрогнувшей стены
отделилась девушка
подмигнула
и стала старухой.
Так просто без шума
переворачиваются
квартиы
пропадают подсвечники
и стреляются тараканы
Рисом
в ухо.
1920
***
Дым накрашенных
ноздрей
Курчавоглазого зверька
Толчками сдул меня
С площадки воздуха
И я летел
Как выроненный
слизняк!..
1920
***
В зале «Бразилии»
где оркестр... и стены синие
меня обернули
и выгнали
за то, что я
самый худой
и красивый!
1920
***
В полночь я заметил на всоей простыне черного и
твердого,
величиной с клопа
в красной бахроме ножек.
Прижег его спичкой. А он, потолстел без ожога, как
повернутая дном железная бутылка...
Я подумал: мало огня?...
Но ведь для такого — спичка как бревно!...
Пришедшие мои друзья набросали на него щепок,
бумаги с керосином — и подожгли...
Когда дым рассеялся — мы заметили зверька,
сидящего в углу кровати
в позе Будды (ростом с 1/4 аршина)
И, как би-ба-бо ехидно улыбающегося.
Поняв, что это ОСОБОЕ существо,
я отправился за спиртом в аптеку
а тем временем
приятели ввертели ему окурками в живот
пепельницу.
Топтали каблуками, били по щекам, поджаривали уши,
а кто-то накаливал спинку кровати на свечке.
Вернувшись. я спросил:
— Ну как?
В темноте тихо ответили:
— Все уже кончено!
— Сожгли?
— Нет, сам застрелился...
ПОТОМУ ЧТО, сказал он,
В ОГНЕ Я УЗНАЛ НЕЧТО ЛУЧШЕЕ!
1922
ЕЛЕНА (ЭЛЕОНОРА) ГЕНРИХОВНА ГУРО
(НОТЕНБЕРГ)
(1877-1913)
«Вся она, может быть, знак.
Знак, что приблизилось время»
М. Матюшин
Родилась в Петербурге. По отцовской линии происходила из рода маркизов де Мерикур, которые, бежав от французской революции 1789 г., перебрались в Россию. Отец Елены был офицером.
Детские годы Гуро прошли в псковской деревне Новоселье. В восьмилетнем возрасте она начала рисовать, сочинять стихи и вести дневник. В 1890 г. поступила в Рисовальную школу при Императорском обществе поощрения художеств. В 1903-1905 гг. занималась в студии художника Я. Ционглинского. Там она познакомилась со своим будущим мужем — композитором и художником Михаилом Матюшиным. Также Гуро посещала художественную школу Е. Званцевой, где преподавали Л. Бакст и М. Добужинский.
На живопись Гуро оказали влияние символизм М. Врубеля и В. Борисова-Мусатова. Художница увлекалась также неоимпрессионизмом и была членом импрессионистской группы Н. Кульбина.
Цветовые эксперименты, проводимые Гуро, во многом стали основой научной теории цвета, разработанной М. Матюшиным и его учениками в начале 1920-х гг.
Гуро изучала теорию стиха, увлекалась символизмом, высоко ценя поэзию Блока и Андрея Белого. Первая публикация рассказов Гуро состоялась в 1905 г., а в 1909 г. вышла первая ее книга стихов и рассказов «Шарманка». С 1910 г. Гуро сблизилась с футуристами. Была знакома с В. Маяковским, Д. Бурлюком, В. Каменским. Входила в состав «Гилеи». Принимала участие в футуристических изданиях («Садок судей», «Трое»).
В 1912 г. в Петербурге была издана вторая книга Гуро — «Осенний сон» (в нее вошли одноименная пьеса, стихи и проза), в которой нашла отражение одна из главных тем ее творчества — миф о «незабвенном В.В. Нотенберге», ее «воздушном сыне», якобы умершем во младенчестве. Гуро настолько вжилась в этот миф, что заставила поверить в это многих из своего близкого окружения. Отголоски этого мифа слышны и до сих пор — в некоторых литературоведческих работах говорится о том, что Елена Гуро — всего лишь псевдоним, а настоящее имя поэтессы — Элеонора фон Нотенберг.
Елена Гуро умерла от лейкемии в усадьбе Уусикиркко в Финляндии (ныне — пос. Поляны Выборгского р-на) 23 апреля (6 мая) 1913 г.
Уже после смерти поэтессы, в 1914 г., в Петербурге была издана лучшая книга Гуро — «Небесные верблюжата».
ДЕТСКАЯ ШАРМАНОЧКА
С ледяных сосулек искорки,
И снежинок пыль...
А шарманочка играет
Веселенькую кадриль.
Ах, ее ободочки
Обтерлись немножко!
Соберемся все под елочкой:
Краток ночи срок;
Коломбина, Арлекин и обезьянка
Прыгают через шнурок.
Высоко блестят звезды
Золотой бумаги,
И дерутся два паяца,
Скрестив шпаги.
Арлекин поет песенку:
— Далеко, далеко за морем
Круглым и голубым
Рдеют апельсины
Под месяцем золотым.
Грецкие орехи
Серебряные висят;
Совушки фонарики
На ветвях сидят.
И танцует кадриль котенок
В дырявом чулке,
А пушистая обезьянка
Качается в гамаке.
И глядят синие звезды
На счастливые мандарины
И смеются блесткам золотым
Под бряцанье мандолины.
ЛУННАЯ
Над крышами месяц пустой бродил,
Одиноки казались трубы...
Грациозно месяцу дуралей
Протягивал губы.
Видели как-то месяц в колпаке,
И, ах, как мы смеялись!
«Бубенцы, бубенцы на дураке!»
Время шло, — а минуты остались.
Бубенцы, бубенцы на дураке...
Так они заливались!
Месяц светил на чердаке.
И кошки заволновались.
Кто-то бродил без конца, без конца,
Танцевал и глядел в окна,
А оттуда мигала ему пустота...
Ха, ха, ха, — хохотали стекла...
Можно на крыше заночевать,
Но место есть и на площади!
Улыбается вывеске фонарь,
И извозчичьей лошади.
***
Говорил испуганный человек:
«Я остался один, — я жалок!»
Но над крышами таял снег,
Кружилися стаи галок.
Раз я сидел один в пустой комнате,
шептал мрачно маятник.
Был я стянут мрачными мыслями,
словно удавленник.
Была уродлива комната
чьей-то близкой разлукой,
в разладе вещи, и на софе
книги с пылью и скукой.
Беспощадный свет лампы лысел по стенам,
сторожила сомкнутая дверь.
Сторожил беспощадный завтрашний день:
«Не уйдешь теперь!..»
И я вдруг подумал: если перевернуть,
вверх ножками стулья и диваны,
кувырнуть часы?..
Пришло б начало новой поры,
Открылись бы страны.
Тут же в комнате прятался конец
клубка вещей,
затертый недобрым вчерашним днем
порядком дней.
Тут же рядом в комнате он был!
Я вдруг поверил! — что так.
И бояться не надо ничего,
но искать надо тайный знак.
И я принял на веру; не боясь
глядел теперь
на замкнутый комнаты квадрат...
На мертвую дверь.
Ветер талое, серое небо рвал,
ветер по городу летал;
уничтожал тупики, стены.
Оставался талый с навозом снег
перемены.
Трясся на дрожках человек,
не боялся измены.
***
Памяти моего незабвенного
единственного сына В.В. Нотенберга
Вот и лег утихший, хороший —
Это ничего —
Нежный, смешной, верный, преданный —
Это ничего.
Сосны, сосны над тихой дюной
Чистые, гордые, как его мечта.
Облака да сосны, мечта, облако...
Он немного говорил. Войдет, прислонится...
Не умел сказать, как любил.
Дитя мое, дитя хорошее,
Неумелое, верное дитя!
Я жизни так не любила,
Как любила тебя.
И за ним жизнь, уходит —
Это ничего.
Он лежит такой хороший —
Это ничего.
Он о чем-то далеком измаялся...
Сосны, сосны!
Сосны над тихой и кроткой дюной
Ждут его...
Не ждите, не надо: он лежит спокойно —
Это ничего.
***
Но в утро осеннее, час покорно-бледный,
Пусть узнают, жизнь кому,
Как жил на свете рыцарь бедный
И ясным утром отошел ко сну.
Убаюкался в час осенний,
Спит с хорошим, чистым лбом,
Немного смешной, теперь стройный —
И не надо жалеть о нем.
ВДРУГ ВЕСЕННЕЕ
Земля дышала ивами в близкое небо;
под застенчивый шум капель оттаивала она.
Было, что над ней возвысились,
может быть, и обидели ее, —
а она верила в чудеса.
Верила в свое высокое окошко:
маленькое небо меж темных ветвей,
никогда не обманула, — ни в чем не виновна,
и вот она спит и дышит...
и тепло.
***
Пролегала дорога в стороне,
Не было в ней пути.
Нет!
А была она за то очень красива!
Да, именно за то...
Приласкалась к земле эта дорога,
Так прильнула, что душу взяла.
Полюбили мы эту дорогу
На ней поросла трава.
Доля, доля, доляночка!
Доля ты тихая, тихая моя,
Что мне в тебе, что тебе во мне?
А ты меня замучила!
***
В белом зале, обиженном папиросами
Комиссионеров, разбившихся по столам:
На стене распятая фреска,
Обнаженная безучастным глазам.
Она похожа на сад далекий
Белых ангелов — нет одна —
Как лишенная престола царевна,
Она будет молчать и она бледна.
И высчитывают пользу и проценты.
Проценты и пользу и проценты
Без конца.
Все оценили и продали сладострастно.
И забытой осталась — только красота.
Но она еще на стене трепещет;
Она еще дышит каждый миг,
А у ног делят землю комиссионеры
И заводят пияно-механик.
А еще был фонарь в переулке —
Нежданно-ясный,
Неуместно-чистый как Рождественская Звезда!
И никто, никто прохожий не заметил
Нестерпимо наивную улыбку фонаря
Но тем, — кто приходит сюда, —
Сберечь жизни —
И представить их души в горницу Христа —
Надо вспомнить, что тает
Фреска в кофейной,
И фонарь в переулке светит
Как звезда.
<1910>
***
Радость летает на крыльях,
И вот весна,
Верит редактору поэт;
Ну — беда!
Лучше бы верил воробьям
В незамерзшей луже.
На небе облака полоса —
Уже — уже...
Лучше бы верил в чудеса.
Или в крендели рыжие и веселые,
Прутики в стеклянном небе голые.
И что сохнет под ветром торцов полотно.
Съехала льдина с грохотом.
Рассуждения прервала хохотом.
Воробьи пищат в весеннем
Опрокинутом глазу. — Высоко.
<1910>
ФИНЛЯНДИЯ
Это ли? Нет ли?
Хвои шуят, шуят
Анна-Мария, Лиза — нет?
Это ли? — Озеро ли?
Лулла, лолла, лалла-лу,
Лиза, лолла, лулла-ли.
Хвои шуят, шуят,
ти-и-и, ти-и-у-у.
Лес ли, — озеро ли?
Это ли?
Эх, Анна, Мария, Лиза,
Хей-тара!
Тере-дере-дере... Ху...
Холе-кулэ-нэээ.
Озеро ли? — Лес ли?
Тио-и
ви-и... у.
<1910>
МОЕМУ БРАТУ
Помолись за меня — ты,
Тебе открыто небо.
Ты любил маленьких птичек
И умер, замученный людьми.
Помолись обо мне, тебе позволено,
чтоб меня простили.
Ты в своей жизни не виновен в том —
в чем виновна я.
Ты можешь спасти меня.
Помолись обо мне.
Как рано мне приходится не спать,
оттого, что я печалюсь.
Также я думаю о тех,
кто на свете в чудаках,
кто за это в обиде у людей,
позасунуты в уголках — озябшие без ласки,
плетут неумелую жизнь, будто бредут
длинной дорогой без тепла.
Загляделись в чужие цветники,
где насажены
розовенькие и лиловенькие цветы
для своих, для домашних.
А все же их дорога ведет —
идут, куда глаза глядят,
я же — и этого не смогла.
Я смертной чертой окружена.
И не знаю, кто меня обвел.
Я только слабею и зябну здесь.
Как рано мне приходится не спать,
оттого, что я печалюсь.
ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
Аппетит выздоровлянский,
Сон, — колодцев бездонных ряд,
и осязать молчание буфета и печки час за часом.
Знаю, отозвали от распада те, кто любят...
Вялые ноги, размягченные локти,
сумерки длинные, как томление.
Тяжело лежит и плоско тело,
и желание слышать вслух две-три
лишних строчки, — чтоб фантазию зажгли
таким безумным, звучным светом...
Тело вялое в постели непослушно,
Жизни блеск полупонятен мозгу.
И бессменный и зловещий в том же месте
опять стал отблеск фонаря...
Опять в путанице бесконечных сумерек...
Бредовые сумерки,
я боюсь вас.
СЛОВА ЛЮБВИ И ТЕПЛА
У кота от лени и тепла разошлись ушки.
Разъехались бархатные ушки.
А кот раски-ис...
На болоте качались беловатики.
Жил-был
Ботик-животик:
Воркотик
Дуратик
Котик-пушатик.
Пушончик,
Беловатик,
Кошуратик —
Потасик...
<1910>
ГОРОД
Пахнет кровью и позором с бойни,
Собака бесхвостая прижала осмеянный зад к столбу.
Тюрьмы правильны и спокойны.
Шляпки дамские с цветами
в кружевном дымку.
Взоры со струпьями,
взоры безнадежные
Умоляют камни, умоляют палача...
Сутолка, трамваи, автомобили
Не дают заглянуть в плачущие глаза.
Проходят, проходят серослучайные,
Не меняя никогда картонный взор.
И сказало грозное и сказало тайное:
«Чей-то час приблизился и позор».
Красота, красота в вечном трепетании,
Творится любовию и творит из мечты.
Передает в каждом дыхании
Образ поруганной высоты.
...Так встречайте каждого поэта
глумлением!
Ударьте его бичом!
Чтобы он принял песнь свою,
как жертвоприношение,
В царстве вашей власти шел
с окровавленным лицом!
Чтобы в час, когда перед
лающей улицей
Со щеки его заструилась кровь,
Он понял, что в мир мясников
и автоматов
Он пришел исповедывать — любовь!
Чтоб любовь свою, любовь вечную
Продавал, как блудница,
под насмешки и плевки, —
А кругом бы хохотали, хохотали
в упоении
Облеченные правом убийства
добряки!
Чтоб когда, все свершив,
уже изнемогая,
Он падал всем на смех на каменья
в полпьяна, —
В глазах, под шляпой модной
смеющихся не моргая,
Отразилась все та же
картонная пустота!
<1910>
***
Возлюбив боль поругания,
Встань к позорному столбу.
Пусть не сорвутся рыдания!
Ты подлежишь суду!
Ты не сумел принять мир
без содрогания
В свои беспомощные глаза,
Ты не понял, что достоин изгнания,
Ты не сумел ненавидеть палача!
Но чрез ночь приди
в запутанных улицах
Со звездой горящей в груди...
Ты забудь постыдные муки,
Мы все тебя ждем в ночи!
Мы все тебя ждем во тьме томительной,
Ждем тепла твоей любви...
Когда смолкнет день, нам бойцов не надо,
Нам нужен костер в ночи!
А на утро растопчем угли
Догоревшей твоей любви
И тебе с озлобленьем свяжем руки...
Но жди вечерней зари!
<1910>
ВАСИЛИЙ КАМЕНСКИЙ
Н.С. Гончаровой
Чарн-чаллы-ай.
Из желтых скуластых времен
Радугой Возрождения
Перекинулась улыбка ушкуйника
И костлявой шеи местный загар.
Горячие пески
Зыбучи и вязки,
А камни приучили к твердости.
Линии очерчены сохой.
Чарн-чаллы-ай,
Султан лихой.
В гаремах тихие ковры
Червонными шелками
Чуть обвито тело,
Как пропасть — смоль волос.
Глаза — колодцы. Едина бровь
И губы — кровь.
Рук змеиных хруст,
Рисунок строгий в изгибе уст,
Чарн-чаллы-ай.
Дай.
Возьми.
Саадэт? Черибан? Рамзиэ?
Будь неслышным
Кальяном
Тай.
Дай.
Спроворишь — бери.
Чарн-чаллы-ай.
***
Ветрогон, сумасброд, летатель,
создаватель весенних бурь,
мыслей взбудораженных ваятель,
гонящий лазурь!
Слушай, ты, безумный искатель,
мчись, несись,
проносись нескованный
опьянитель бурь.
<1913>
ИЮНЬ — ВЕЧЕР
Как высоко крестили дальние
полосы, вершины —
Вы царственные.
Расскажи, о чем ты так измаялся
вечер, вечер ясный!
Улетели вверх черные вершины —
Измолились высоты в мечтах
Изошли небеса небеса...
О, чем ты, ты, изомлел — измаялся
Вечер — вечер ясный?
Пролегала дорога в стороне,
Не было в ней пути,
Нет!
А была она за то очень красива!
Да, именно за то.
Приласкалась к земле эта дорога,
Так прильнула, что душу взяла.
Полюбили мы эту дорогу
На ней поросла трава.
Доля, доля, доляночка!
Доля ты тихая, тихая моя.
Что мне в тебе, что тебе во мне?
А ты меня замучила!
<1913>
***
Сильный, красивый, богатый
Защитить не захотел,
Дрожала, прижавшись в худом платке.
Кто-то мимо проскользнул горбатый.
Город большой, — толку-учий!
Прогнали. Башмачки промокли.
Из водосточных вода текла.
И в каретах с фонарями проезжали
Мимо, мимо, мимо, — господа.
Он, любимый, сильный, он все может.
Он просто так, — не желал...
Наклонился какой-то полутемный,
Позвал пить чай, обещал:
— «Пойдем, ципа церемонная,
Развлеку вечерок!»
И тогда, как собачонка побитая, трусливо дрожа,
Поплелась за тусклым прохожим.
Была голодна.
***
Поклянитесь однажды, здесь мечтатели,
глядя на взлет,
глядя на взлет высоких елей,
на полет полет далеких кораблей,
глядя как хотят в небе островерхие,
никому не вверяя гордой чистоты,
поклянитесь мечте и вечной верности
гордое рыцарство безумия,
и быть верными своей юности
и обету высоты.
<1913>
ЛЕНЬ
И лень.
На пруду сверкающая шевелится
Шевелень.
Бриллиантовые скачут искры.
Чуть звенится.
Жужжит слепень.
Над водой
Ростинкам лень.
<1913>
ВЕЧЕРНЕЕ
Покачнулось море —
Баю-бай.
Лодочка поплыла.
Встрепенулись птички...
Баю-бай,
Правь к берегу!
Море, море, засыпай,
Засыпайте, кулички,
В лодку девушка легла,
Косы длинней, длинней
Морской травы.
Нет, не заснет мой дурачок!
Я не буду петь о любви.
Как ты баюкала своего?
Старая Озе, научи.
Ветви дремлют...
Баю-бай,
Таратайка не греми,
Сердце верное — знай —
Ждать длинней морской травы.
Ждать длинней, длинней морской травы,
А верить легко.
Не гляди же, баю-бай,
Сквозь оконное стекло!
Что окошко может знать?
И дорога рассказать?
Пусть говорят — мечты-мечты,
Сердце верное может знать
То, что длинней морской косы.
Спи спокойно,
Баю-бай,
В море канули часы,
В море лодка уплыла
У сонули рыбака,
Прошумела нам сосна,
Облака тебе легли,
Строятся дворцы вдали, вдали!..
<1914>
АНАТОЛИЙ БОРИСОВИЧ МАРИЕНГОФ
(1897 – 1962)
Мне нравится стихами чванствовать...
А. Мариенгоф
Анатолий Борисович Мариенгоф родился 24 июня 1897 года в Нижнем Новгороде в семье служащего. В молодости его родители были актерами, играли в провинции, и хотя потом оставили сцену, страсть к театру, увлеченность литературой царили в доме и передались сыну, который в детстве перечитал русскую классику и многое из западной. Сначала он посещал частный пансион, в 1908 году был переведен в престижный Нижегородский дворянский институт Император Александра II.Стихи начал писать лет с двенадцати. Больше других поэтов любил тогда Блока.
В 1913 году, после смерти жены, отец Мариенгофа с двумя детьми (у Анатолия была младшая сестра) переехал в Пензу. Анатолий продолжил учебу в 3-й частной гимназии С.А. Пономарева. Здесь в 1914 году он издает журнал «Мираж», «более чем наполовину заполняя его собственными стихами, рассказами, статейками...».
Неординарным событием для молодого Мариенгоф явилось путешествие летом 1914-го по Балтике на учебной парусной шхуне «Утро». Он побывал в Финляндии, Швеции и Дании и получил матросское свидетельство, чем чрезвычайно гордился. Однако плавание внезапно прервалось, – началась мировая война.
В 1916 году гимназия закончена. Мариенгоф поступает на юридический факультет Московского университета и сразу же идет на военную службу. Но на передовую, куда он стремится, попасть не удается – он определен в 14-ю Инженерно-строительную дружину Западного фронта.
В дни Октябрьской революции Мариенгоф возвращается в Пензу и с головой уходит в литературу: создает поэтический кружок, включивший соученика по гимназии поэта И. Старцева и художника В. Усенко, в 1918 году печатает первую книжку стихов – «Витрина сердца».
Летом белые чехословаки входят в город, и случайная пуля убивает отца. Поэт уезжает в Москву. Поступает литературным секретарем в издательство ВЦИК. Вскоре происходит его встреча с Есениным, имевшая существенное значение в судьбах обоих. Потом знакомится с В. Шершеневичем и Рюриком Ивневым. Так оформляется группа имажинистов, заявившая о себе «Декларацией», опубликованной в январе 1919 года в журнале «Сирена» (Воронеж). Для имажинистов, в том числе Мариенгофа, настает период чрезвычайной активности. В 1919 году созданы: «Ассоциация вольнодумцев» (Мариенгоф вместе с Есениным написал текст устава и вошел в правление), книжный магазин «Московской трудовой артели художников слова», кафе «Стойло Пегаса», кооперативное издательство «Имажинисты».
Стихи Мариенгофа печатаются во многих выпускаемых издательством сборниках, в журнале «Гостиница для путешествующих в прекрасном» (1922-1924). В 1919-1922 годы в издательстве «Имажинисты» выходит семь его небольших стихотворных сборников. Поэт приобретает известность. Критики спорят о его творчестве, оценки даются взаимоисключающие.
Тесная дружба связывает Мариенгофа с Есениным. Их биографии словно бы переплетаются. Осенью 1919 года они поселяются вместе и на несколько лет становятся почти неразлучны. Вместе ездят по стране: летом 1919-го побывали в Петрограде, весной 1920-го в Харькове, летом на Кавказе. Публикуют в печати письма друг другу, чем вызывают негодование критиков.
Расхождение между друзьями, наступившее в конце 1923 года, послужило после смерти Есенина поводом для несправедливых упреков в адрес Мариенгофа, который якобы оказывал на Есенина отрицательное влияние. Однако близкие друзья обоих свидетельствуют об обратном.
В конце 1923 года Мариенгоф женился на артистке Камерного театра А.Б. Никритиной. Трижды, в 1924, 1925 и 1927 годах, побывал за границей во Франции, Германии и Австрии, выступал там со своими стихами. Впечатления от первых двух поездок нашли отражение в сборнике «Стихи и поэмы» (1926). За ними последовали три книжки стихов для детей – «Такса Клякса» (1927), «Мяч-проказник» (1928) и «Бобка-физкультурник» (1930).
К середине 20-х годов издательство «Имажинисты» закрылось, и печататься Мариенгофу становится все труднее – для советских официальных издательств он представляет «некоторые неудобства».
В 1928 году Никритина перешла в Большой драматический театр, и семья перебирается в Ленинград. К этому времени в творчестве Мариенгофа происходят значительные изменения. Стихи отходят на второй план. «Со смертию Есенина и переездом в Ленинград, — пишет он в «Автобиографии», — закончилась первая половина моей литературной жизни, в достаточной мере бурная. С 30-х годов я почти целиком ухожу в драматургию. Моя биография это мои пьесы». Мариенгоф написал более десяти больших пьес и множество скетчей.
В 1924-1925 годах Мариенгоф работал заведующим сценарным отделом Пролеткино, а вскоре, главным образом в соавторстве с друзьями, начал писать киносценарии. Всего их создано около десяти. Одним из ведущих жанров в творчестве Мариенгофа становится теперь проза. Большую известность получил «Роман без вранья» (1927). В 1928 году в берлинском издательстве «Петрополис» вышел роман «Циники», публикация которого принесла Мариенгофу массу неприятностей и за который он был подвергнут травле. Это привело к тому, что 1 ноября 1929 года он направил письмо в правление МО Всероссийского союза советских писателей, где признал, что «появление за рубежом произведения, не разрешенного в СССР, недопустимо».
В 1953 году Мариенгоф приступает к автобиографической книге «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги». Ее сокращенный вариант – «Роман с друзьями» — был опубликован только посмертно, в 1964 году.
Потребность в поэтическом слове Мариенгоф снова ощутил в начале Великой Отечественной войны. В июне 1941-го он приходит на Ленинградское радио и ежедневно пишет баллады (очерки в стихах), тут же звучащие в выпусках «Радиохроники». Вскоре, вместе с Большим драматическим театром, Мариенгоф с женой были эвакуированы в Киров, где прожили около трех лет. Здесь в 1947 году выходят две его книги – «Пять баллад» и «Поэмы войны». Сборники эти оказались последними прижизненными публикациями поэта.
24 июня 1962 года, в свой день рождения, Мариенгоф умер.
***
Ивану Старцеву
Из сердца в ладонях
Несу любовь.
Ее возьми —
Как голову Иоканана,
Как голову Олоферна…
Она мне, как революции — новь,
Как нож гильотины —
Марату,
Как Еве — змий.
Она мне, как правоверному —
Стих
Корана,
Как, за Распятого,
Иуде — осины
Сук…
Всего кладу себя на огонь
Уст твоих,
На лилии рук.
1916
***
Даже грязными, как торговок
Подолы
Люди, люблю вас.
Что нам, мучительно-нездоровым
Теперь —
Чистота глаз
Савонаролы,
Изжога
Благочестия
И лести,
Давида псалмы,
Когда от Бога
Отрезаны мы,
Как купоны от серии.
1917
***
Ночь, как слеза, вытекла из огромного глаза
И на крыши сползла по ресницам.
Встала печаль, как Лазарь,
И побежала на улицы рыдать и виниться.
Кидалась на шеи — и все шарахались
И кричали: безумная!
И в барабанные перепонки вопами страха
Били, как в звенящие бубны.
1917
***
Пятнышко, как от раздавленной клюквы.
Тише. Не хлопайте дверью. Человек…
Простенькие четыре буквы:
— умер.
1918
***
Сказка, присказка, быль,
Небыль.
Не знаю... Неугомонные
Тильтиль и Митиль —
Ищем любовь: «Там, там — вон
На верхушках осин, сосен!»
А она, небось,
Красноперая
Давным-давно улетела в озера
Далекого неба.
1918
***
Приду. Протяну ладони.
Скажу:
— Люби. Возьми. Твой. Единый...
У тебя глаза, как на иконе
У Магдалины,
А сердце холодное, книжное
И лживое, как шут...
Скорей, скорее: «нет, не люби!» — кинь,
Как булыжник.
Аминь.
1918
***
Кровоточи,
Капай
Кровавой слюной
Нежность. Сердца серебряный купол
Матов суровой чернью...
Как бы, как бы в ночи
Глупому
Мне украсть
У любви блестящую запонку...
За что уксус и острые тернии?
Разве страсть
Библия, чтобы ее молитвенно на аналой
Класть.
1919
***
Сергею Есенину
На каторгу пусть приведет нас дружба
Закованная в цепи песни
О день серебряный
Наполнив века жбан
За край переплесни.
Меня всосут водопроводов рты
Колодезы рязанских сел — тебя
Когда откроются ворота
Наших книг
Певуче петли ритмов проскрипят.
И будет два пути для поколений:
Как табуны пройдут покорно строфы
По золотым следам Мариенгофа
И там, где оседлав, как жеребенка месяц
Со свистом проскакал Есенин.
Март 1920
***
Василию Каменскому
Эй! Берегитесь, — во все концы
С пожарища алые головни…
Кони! Кони! Колокольчики, бубенцы,
По ухабам, ухабам, ухабам дровни.
Кто там кучер? Не надо кучера!
Какая узда и какие вожжи!..
Только вольность волью сердцА навьючила,
Только рытвинами и бездорожьем.
Удаль? — Удаль. — Да еще забубенная,
Да еще соколиная, не воронья!
Бубенцы, колокольчики, бубенчите ж, червонные!
Эй вы, дьяволы!.. Кони! Кони!
1919
АЛЕКСАНДР БОРИСОВИЧ КУСИКОВ
(1896 – 1977)
Жизнь моя — только пули полет.
Хрупкий мир уходящих мельканий…
А. Кусиков
Александр Борисович Кусиков (настоящая фамилия — Кусикян) родился 17 сентября 1896 года в Армавире в многодетной армянской семье. Биографические сведения о нем крайне неполны, причем из того немногого, что он сообщал о себе в печати, далеко не все достоверно, — поэт старательно романтизировал свой образ, создавая себе имидж дикого горца: сочинил себе черкесское происхождение и тщательно это подчеркивал в стихах и письмах, в одежде (черкеска и военный френч, брюки-галифе и высокие сапоги, на плечах бурка, в руках четки) и манере поведения.
Гимназию окончил в городе Баталпашинске области Войска Донского и сразу поступил в университет, где проучился полгода, и в 1915 году был призван на военную службу.
Служил в Северском драгунском полку. Был ранен. В период Февральской революции был назначен военным комиссаром Анапы. В начале Октябрьской революции уехал в Москву. В 1919 году, сообщает он, « ... я с полковником Ц. формирую в Петровском парке первый советский полк и назначаюсь командиром отдельного кавалерийского дивизиона. С начала 21-го, раз и навсегда оставляю военную службу»..
В Москве он сразу включается в литературную жизнь, посещает «Кафе поэтов», знакомится с В. Брюсовым, В. Маяковским, В. Каменским, К. Бальмонтом. В 1918 году выпускает свой первый сборник «Зеркало Аллаха», включивший стихи 1914-1918 годов. Организует издательство «Чихи-Пихи», где в 1919 году вместе с Бальмонтом, под влиянием которого в этот период находился, выпускает сборник «Жемчужный коврик» и там же собственную книгу стихов «Сумерки».
Кусиков сблизился с В. Шершеневичем и С. Есениным и весной 1919 года вошел в «Орден имажинистов», став одним из наиболее деятельных его участников. За два с небольшим года (1920 - нач. 1922-го) выпустил пять своих книг. По свидетельству друзей, Кусиков «был хорошим издателем», проявляя большую изобретательность в доведении имажинистских сборников до печати. Вместе с Шершеневичем он открыл книжный магазин «Лавку поэтов». Был избран заместителем председателя Всероссийского союза поэтов (председателем в то время был Брюсов).
В январе 1922 года Кусиков и Б. Пильняк получили при содействии Луначарского заграничную командировку и выехали в Берлин. По пути около месяца провели в Эстонии, устраивая свои вечер в Ревеле (Таллине) и Дерпте (Тарту).
За границей Кусиков сразу занимает резко антиэмигрантскую позицию, неустанно декларирует свою преданность революции, вызывая этим негодование в эмигрантской печати. С гордостью он сообщает Брюсову, что получил в эмигрантских кругах кличку «чекист».
В Берлине выходят его сборники «Аль-Баррак» (1922), «Птица безымянная» (1922), и «Рябка» (1923). Стихи его переводят на немецкий и французский языки, а также на идиш.
Кусиков часто выступает на литературных вечерах с Есениным, А. Толстым, М. Цветаевой, В. Маяковским, Игорем Северяниным. Неоднократно бывая в Париже, читает стихи вместе с Бальмонтом. Устраивает и собственные вечера в Берлине, а затем, в 1923 году, в Париже, куда в следующем году переселяется окончательно.
В творчестве Кусикова в эти годы происходят большие изменения. Все увеличивается у него неудовлетворенность имажинистским методом, нарастают претензии к товарищам по группе, в особенности к Есенину. Стихи Кусикова теряют многие характерные для них прежние качества: уходит контрастность, восточный колорит иссякает, образная яркость блекнет.
В то время как на Западе стихи Кусикова широко публикуются и переводятся, на родине его имя мелькает в печати все реже.
В письмах на родину он неоднократно сообщает о своем скором возвращении и о том, что ему «до тошноты надоела заграница».
К началу 1930-х годов Кусиков порвал с литературой. Он умер в Париже 20 июля 1977 года.
***
Продрался в небе сквозь синь ресниц
Оранжевый глаз заката.
Падали черные точки птиц. —
Жизнь еще одним днем распята.
Вечер был.
Шуршала аллея бульвара,
В серой дымке скрывались
Трамваи,
Авто,
Экипаж,
Мелькали лица молодые и старые.
Я шел и думал —
Когда же?
Когда ж?
Не дойду я,
Не будет…
Ну а если?..
Что это?
Надежда?
Тревога ль?
Поднял взгляд —
Предо мною на мраморном кресле
Сутуло нахмурился бронзовый Гоголь,
Кутаясь в плащ,
Задумчиво голову свесил.
Казалось,
Он мысли мои угадал:
Сегодня октябрьский праздник,
Почему ж я не весел?
Почему я еще
И еще
Непрерывно чего-то искал?
Разве мертвые души не умерли?
Разве в бронзе не бьется сердце?
Гоголь,
Милый,
Рассей мои сумерки, —
Мне сегодня не верится.
1919
***
Рюрику Ивневу
Мои мысли повисли на коромысле —
Два ведра со словами молитв.
Меня Бог разнести их выслал,
Я боюсь по дороге пролить.
Я хочу быть простым и маленьким.
Пойду по деревне бродить,
В зипуне и растоптанных валенках
Буду небо стихами кадить.
И, быть может, никто не заметит
Мою душу смиренных строк. —
Я пройду, как нечаянный ветер,
По пути без путей и дорог.
1919
ПОЭМА ПОЭМ
Нине Кирсановой
<…>
Глава 3
(А я Ваше тело хотел все еще и еще)
Закачать,
Забаюкать бы
В сердце своем
Ваше имя.
Я по Вашему сердцу прошел,
Как по рифмам случайной строкой.
Замолить бы губами какими
Ваше имя?
Молитвой
Какой?
И был месяц на небе осколком ненужным и лишним,
И напрасно бесшумные хмурились тени -
Все равно раздавил я
Грудей Ваших вишни,
Эти вишни
Больных откровений.
И скупо
Скатились
Горошины
Слез
С ваших щек,
Блестели ресницы,
Вы без слов шелестели, как стебель. —
А я Ваше тело хотел,
Все еще
И еще…
И какое мне дело,
Что расплакались звезды на небе.
<…>
1918 - 3 января 1920
Барон НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ ВРАНГЕЛЬ
(1880-1915)
«...обаятельный циник, ученый без учености,
значительный без значительности, ...скептик и мистик...»
Гр. В.Зубов
Родился в имении Головковка Чигиринского уезда Киевской губ. Среди предков барона был Абрам Ганнибал.
Отрочество Коки (так звали Николая близкие) прошло в Ростове-на-Дону. Воспитанием его и двух его братьев занималась мать. В 1892 г. он поступил в реальное училище.
В 1895 г. семья Врангелей переехала в Петербург, где Кока продолжил учебу в IV Петербургском реальном училище. Уже тогда он стал интересоваться искусством, литературой, историей. Этому увлечению способствовало и пребывание Врангеля за границей (Италия, Германия), куда он был отправлен для поправки здоровья после воспаления легких.
В 1900 г. Врангель вернулся в Петербург. Через год он познакомился с А. Бенуа, а через него и с С. Дягилевым и другими членами «Мира искусства».
Барон стал организатором художественных выставок, на которых экспонировались произведения русского и зарубежного искусства. Неоднократно Врангель совершал поездки по России и за границу для осмотра частных и музейных коллекций с целью сбора выставочных экспонатов.
Перу Врангеля принадлежит множество научных трудов по истории искусства — «Русский музей императора Александра III. Живопись и скульптура» (1904), «Миниатюра в России» (1909), «Борисов-Мусатов» (1910), «История скульптуры» (1911), «Венок мертвым (художественно-исторические статьи)» (1913) и др., а также статей в различных журналах («Старые годы», «Русский архив», «Русская старина», «Искусство»). С появлением в 1909 г. журнала «Аполлон» Кока Врангель стал членом его редакции.
Являлся сотрудником Эрмитажа, читал лекции в Институте истории искусств, работал в Обществе защиты и сохранения в России памятников искусства и старины.
Барон Врангель — колоритная личность богемного Петербурга того времени, завсегдатай «Бродячей собаки», острослов и насмешник, автор эпиграмм и анекдотов.
В 1914-1915 гг. Врангель был уполномоченным военно-санитарного поезда.
Умер от желтухи. Похоронен 19 июня 1915 г. на Николаевском кладбище Александро-Невской лавры. Могила его не сохранилась.
ЗАЛ ПРЕДКОВ
Я рассказать хочу о том,
Как счастье призраком мелькнуло:
Я раз взошел в старинный дом,
В старинный дом, где все заснуло.
Там тонкой сетью паука
Картины темные обвиты,
И штукатурка с потолка
Свалилась на паркета плиты.
Там бледных предков длинный ряд
Глядит усталыми глазами,
Часы замолкли, не стучат,
И мебель скрыта под чехлами.
Зачем родилися мечты
В моей слепой и детской вере?
Забыты тени красоты,
Зачем же в дом открыты двери?
Движеньем судоржным плеча
Толкнул я дверь в старинном зале
И дверь захлопнулась стуча,
И предки в рамах задрожали...
Теперь опять столетним сном
Заснули темные картины:
Лишь в зале сумрачно-пустом
Паук сплетает паутины.
11 июня 1907
***
Там, где плещет волна далеко от земли,
Там, где зарево солнца восходит вдали,
Там печальная чайка кого-то зовет,
Замедляя свой быстрый полет.
Там, в горах, где до неба доходит скала,
В высоте, лишь доступной полету орла,
Пролетает орел над угрюмой скалой
И кого-то он кличет с тоской.
Отчего кто-то плачет, зовет в тишине?
Кто ты? — правда иль сказка? — откликнися мне...
Это волны, как кони, проносятся вскачь, —
Это волн несмолкаемый плач.
Отчего, отчего всюду мрак и тоска,
Отчего мне не страшно, что смерть так близка,
Отчего я ищу и рыдаю в бреду
И ответа нигде не найду?
***
Как много в жизни скучных слов,
Банальных взглядов и понятий,
Как много призрачных оков,
Как много правил без изъятий.
Как мало в жизни тех людей,
Кто б целовать умел как надо,
Кто понимал бы бред страстей
И пил до капли чашу яда.
О! Сколько милых, женских лиц,
Но нет страстей на этих лицах.
Как много в клетках диких птиц,
Но не летают эти птицы!
Свободу дайте птицам всем,
Что в клетках бьются от бессилья.
Но для чего свобода тем,
Что не хотят расправить крылья?!.
***
Дождь стучит, стучит в стекло,
Тяжело мне, тяжело.
Я сижу уже давно
И смотрю, смотрю в окно...
Только шепчется один
Догорающий камин.
Дождь стучит, стучит в стекло,
Тяжело мне, тяжело...
Тише! — кто-то там идет, —
Там за дверью кто-то ждет.
«Кто там? кто там?!!»
«Это я».
«Здравствуй, милая моя».
«Здравствуй, здравствуй, милый мой,
Где ты был, — ну, злой какой.
Меня сердце привело...
Слышишь? — дождь стучит в стекло?
Сердце бьется и дрожит,
Сердце, словно дождь, стучит.
Я люблю давно, давно...
Слышишь? — дождь стучит в окно.
Поцелуй, но столько раз,
Сколько дождь стучал для нас...
Здесь угодно, здесь тепло...
Слышишь? дождь стучит в стекло...
Приближается заря,
Угли шепчутся, горя,
Вот вдали пропел петух,
И камин, дрожа, потух...
«Ну, прощай, пора домой,
Скоро утро, милый мой»...
И она ушла, ушла...
Дождь струится вдоль стекла,
Месяц смотрится в окно
И опять темно... темно...
***
Отчего, когда ночью иду
Я пустынною улицей длинной
То тебя в полусонном бреду
Я на улице вижу пустынной?
Отчего, когда гаснет камин
И часы отзвучат, замирая, —
В темноте я останусь один
О тебе, о тебе вспоминая.
Отчего при тебе я дрожу?
Отчего без тебя я страдаю?
И ни слова тебе не скажу,
Хотя многое, многое знаю...
Весна 1905. СПб.
БОЛЬ-СЧАСТЬЕ
Я не могу понять любви, где нет страданья,
Я не могу понять блаженства без преград,
Но наслаждаться лишь запретом обладанья,
Шептать влюбленные и нежные названья
Я счастлив и я рад!
Я счастлив и я рад, когда она ласкаясь
Целуя, шепчет мне: «Меня не погуби!»
И мы тогда вдвоем, друг другом наслаждаясь
Дрожим и говорим, от страсти задыхаясь:
Люби и мучай, — мучай и люби!
18 сентября 1905. СПб.
***
Я люблю под стук часов,
В темной комнате мечтая,
Слушать шепот голосов
От волненья замирая.
Думать долго в темноте
О далеких, милых лицах,
Закрепленных в красоте
На желтеющих страницах.
Тех, кого под стук часов
Я узнал из книг старинных.
Шорох тлеющих листов
Вереницей сказок длинных.
И мне снятся в этот миг
Тени тех, кто прежде жили,
Тихий шепот старых книг:
«Позабыли, позабыли...»
СЕРЕНАДА СМЕРТИ
Не тоскуй... Забудь про горе.
На земле темно.
В отдаленье небо с морем
Слилося в одно.
Жизнь вздохнет предсмертным стоном,
В куреве кадил
И умрет с церковным звоном
В тишине могил.
Спи!.. С молитвою протяжной
Полно горевать!
Под землей, сырой и влажной,
Легче будет спать!
Люди грустные, поверьте,
Смерть... не злой палач...
Не тоскуй... Не бойся смерти...
Не грусти, не плачь!...
5 декабря 1904
НИНА ИВАНОВНА ПЕТРОВСКАЯ
(1879 (по другим данным - 1884) -1928)
Я думаю о любви... Всегда о любви.
Н. Петровская
Писательница, литературный критик, хозяйка литературного салона, жена и помощница владельца издательства «Гриф» С. А. Соколова (Кречетова).
Впервые выступила в печати на страницах альманаха «Гриф» в 1903 г. В дальнейшем печаталась в символистских изданиях «Весы», «Золотое руно», «Русская мысль», альманахе «Перевал», газетах «Утро России», «Голос Москвы», «Руль», «Новь» и др.
В 1907 г. выпустила единственный сборник рассказов «Sanctus amor» («Святая любовь»).
К 1905 - 1906 гг. относится роман Петровской с В. Брюсовым, сыгравший в их жизни и творчестве огромную роль. Образ Петровской, страстный, дерзкий, исполненный внутреннего трагизма и вечной неудовлетворенности собой и мирозданием — Андрей Белый называл ее именем героини Достоевского Настасьи Филипповны — нашел отражение во многих стихах Брюсова, в особенности цикла «Stephanos». Она явилась также прототипом Ренаты — героини романа Брюсова «Огненный ангел», а взаимоотношения между Петровской, Белым и самим Брюсовым составили сюжетную канву романа. С другой стороны, беседы, споры, сам характер отношений между Петровской и Брюсовым явно отразились в рассказах книги Петровской «Sanctos amor».
В 1908 г. после пережитой личной драмы Петровская уезжает за границу и остается там навсегда. В 1924 г., узнав о смерти Брюсова, она пытается опубликовать о нем воспоминания, но это ей так и не удается.
Измученная одиночеством, нищетой, непониманием в эмигрантской литературной среде, покончила с собой в феврале 1928 г.
см. также: В. Ходасевич «Конец Ренаты»
ВАСИЛИСК ГНЕДОВ
(1890-1978)
Приползу к вам наглокрикий
Мрака бесного жилец,
Маяковисто великий,
Гнедопупистый и дикий,
Я Крученовасиликий
На все руки молодец.
Василиск Гнедов
Василиск (Василий Иванович) Гнедов родился на Дону в семье мещанина и крестьянки. Учился в земской школе, затем в начальном училище в ст. Каменской, с 1906 г. — в средне-техническом училище в Ростове-на-Дону, из последнего класса которого был исключён.
В конце 1912 г. приехал в Петербург, где сошелся с эгофутуристами. В 1913 г. Гнедов — самый активный член «Интуитивной Ассоциации Эго-футуризм». Участвовал в нескольких сборниках эгофутуристов — «Засахаре кры», «Небокопы», «Развороченные черепа» и др. В 1913 г. в издательстве «Петербургский глашатай» вышли две книги стихов — «Гостинец сентиментам» и «Смерть искусству: пятнадцать (15) поэм» (с «пресловием» И. Игнатьева). Вторая книга содержала знаменитую «Поэму конца», ставшую его визитной карточкой. По воспоминаниям современника, исполнение автором с эстрады кабаре «Бродячая собака» «Поэмы конца», состоявшей из одного жеста руки «быстро поднимаемой перед волосами, и резко опускаемой вниз, а затем вправо вбок» в полном молчании, вызвала широкий резонанс в петербургской прессе.
Гнедов стал своеобразным enfant terrible петербургской богемы и по популярности не уступал таким фигурам, как А. Крученых и В. Маяковский.
В 1914 г. совместно с П. Широковым Гнедов выпустил «Книгу Великих», а в сборнике «Грамоты и декларации русских футуристов» появился его трактат «Глас о согласе и злогласе». В это же время наметилось сближение Гнедова с кубофутуристами, однако к кубофутуризму Гнедов так и не примкнул.
Два года Гнедов провел на фронте.
В 1917-1918 гг. возращается к литературе и совместно с другими футуристами (В. Каменским, В. Маяковским) участвует в различных диспутах, печатается в различных футуристических сборниках и газетах. В это же время В. Хлебников включает Гнедова в «Общество Председателей Земного Шара».
В последствии Гнедов отошел от литературы, но стихи писать не перестал.
В 1921-м году уехал из Москвы, работал инженером. Репрессирован в 1936-м. После освобождения в середине 50-х возобновил занятия литературой.
Умер в Херсоне в 5 ноября 1978 г.
ТРИОЛЕТ
Для вас, неги южного неба,
Слагаю я гимны при вьюге…
— «… Там ярко пылали колеса у Феба
Для вас — неги южного неба…»
На севере вы для меня эхо неба,
Как были вы небом на юге…
— «… Там ярко пылали колеса у Феба
Для вас — неги южного неба…»
1913
ЛЕТАНА
И.В. Игнатьеву
Уверх;ю лёто на мур;вой,
Крыло уверхаю по зеленке.
Сторожую Лёто-дом горавый...
Д;рзо под рукой каленки...
Лёто-дом сторожкий, ч;сый —
Круговид — не сной глаз —
Пеленит пеленко газой,
Цветой соной Летка нас...
Уверхаю лёто! Крыло уверхаю!..
1913
МУРАВАЯ
Эскизев
Крик...
Блик...
Да двадцать улик...
Тр;вой отравой —
Зеленко-мур;вой...
1913
НА ВОЗЛЕ БАЛ
Слезетеки невеселий заплакучились на Текивой,
Борзо гагали веселям — березячьям охотеи —
Веселочьем сыпало перебродое Грохло
Голоса двоенились на двадцать кричаков —
Засолнко на развигой листяге —
Обхвачена целовами бьется ненасыта, —
И вы понимаете ли в этом что-нибудь:
Слезетеки эта — плакуха — извольте — Крыса…
1913
АЗБУКА ВСТУПАЮЩИМ
Посолнцезеленуолешьтоскло
перепелусатошершавит
Осиянноеосипоносит
Красносерпопроткнувшемужаба
Кудролещеберезевеньспойь
переспойулетилосолнцемъ
Нассчитаютъдураками
амыдуракилучшеумныхъ.
1913 г. по Р.Х.
ЭЛЛИС
(ЛЕВ ЛЬВОВИЧ КОБЫЛИНСКИЙ)
(1879-1947)
...Моя душа, обвив мечту свою,
Не отдает ее небытию...
Эллис
Родился в Москве. Окончил юридический факультет Московского университета.
Один из теоретиков символизма, знаток и переводчик Бодлера и «проклятых поэтов».
В 1904-1909 — активный сотрудник журнала «Весы». Один из основателей и идеологов издательства «Мусагет» (1910 - 1917). Автор двух поэтических сборников — «Stigmata» (1911) и «Арго: Две книги стихов и поэма» (1914), а также работы «Русские символисты» (1910).
В 1913 г. уехал из России. Некоторое время был сторонником антропософии Р. Штейнера, затем принял католичество и вступил в орден иезуитов.
Умер в Швейцарии, в Локарно, в 1947 г.
ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ
1
Под строгим куполом, обнявшись, облака
Легли задумчивой, готическою аркой;
Как красный взгляд лампад, застенчиво-неяркий
Дрожит вечерний луч, лиясь издалека.
Тогда в священные вступаю я века;
Как мрамор строгих плит, кропя слезою жаркой
Страницы белые, я плачу над Петраркой,
И в целом мире мне лишь ты одна близка!
Как гордо высятся божественные строки,
Где буква каждая безгрешна и стройна.
Проносятся в душе блаженно-одинокой
Два белых ангела: Любовь и Тишина,
И милый образ твой, и близкий, и далекий,
Мне улыбается с узорного окна.
2
Но жизни шум, как режущий свисток,
Как в улье гул жужжаний перекрестный,
Бессмысленный, глухой, разноголосный,
Смывает все, уносит, как поток.
Раздроблены ступени строгих строк,
И вновь кругом воздвигнут мир несносный
Громадою незыблемой и косной,
Уныло-скуп, бессмысленно-жесток.
Разорваны видений вереницы,
Вот закачался и распался храм;
Но сердцу верится, что где-то там,
Где спят веков священные гробницы,
Еще плывет и тает фимиам
И шелестят безгрешные страницы.
3
Как цепкий плющ церковную ограду,
Моя душа, обвив мечту свою,
Не отдает ее небытию,
Хоть рвется тщетно превозмочь преграду.
Нельзя продлить небесную отраду,
Прильнуть насильно к райскому ручью...
Мятежный дух я смерти предаю,
Вторгаясь в Рай, я стану ближе к Аду!
Вот из-под ног уходит мрамор плит,
И за колонной рушится колонна,
И свод разъят... Лишь образ твой, Мадонна,
Немеркнущим сиянием залит,
Лишь перед ним сквозь мрак и клубы дыма
Любовь и Смерть горят неугасимо!
СОНЕТЫ-ГОБЕЛЕНЫ
6
Роняя бисер, бьют двенадцать раз
Часы, и ты к нам сходишь с гобелена,
Свободная от мертвенного плена
Тончайших линий, сходишь лишь на час;
Улыбка бледных губ, угасших глаз,
И я опять готов склонить колена,
И вздох духов и этих кружев пена —
О красоте исчезнувшей рассказ.
Когда же вдруг, поверив наважденью,
Я протяну объятья привиденью,
Заслышав вновь капризный менуэт,—
В атласный гроб, покорная мгновенью,
Ты клонишься неуловимой тенью,
И со стены взирает твой портрет.
В СТРАНЕ БЕЗУМИЯ
Безумие, как чёрный монолит,
Ниспав с небес, воздвиглось саркофагом;
Деревьев строй подобен спящим магам,
Луны ущербной трепетом облит.
Здесь вечный мрак с молчаньем вечным слит;
С опущенным забралом, с чёрным стягом,
Здесь бродит Смерть неумолимым шагом,
Как часовой среди беззвучных плит.
Здесь тени тех, кто небо оскорбил
Богохуленьем замыслов безмерных,
Кто, чужд земли видений эфемерных,
Зла паладином безупречным был;
Здесь души тех, что сохранили строго
Безумный лик отвергнутого Бога.
ЗЛАЯ ЛАМПАДА
Брачное ложе твоё изо льда,
Неугасима лампада стыда.
Скован с тобою он (плачь иль не плачь!)
Раб твой покорный, твой нежный палач.
Но, охраняя твой гаснущий стыд,
Злая лампада во мраке горит.
Если приблизит он жаждущий взор,
Тихо лампада прошепчет: «Позор!»
Если к тебе он, волнуясь, прильнёт,
Оком зловещим лампада мигнёт.
Если он голову склонит на грудь,
Вам не уснуть, не уснуть, не уснуть!
Злая лампада — то око моё,
Сладко мне видеть паденье твоё.
Сладко мне к ложу позора прильнуть,
В очи, где видел я небо, взглянуть.
Будь проклята, проклята, проклята,
Ты, что презрела заветы Христа!
Заповедь вечную дал нам Господь:
«Станут две плоти — единая плоть!
Церковь — невеста, Я вечный Жених» —
Страшная тайна свершается в них.
Брачное ложе твоё изо льда,
Неугасима лампада стыда.
Злую лампаду ту Дьявол зажёг.
Весь озаряется мёртвый чертог.
И лишь безумье угасит её,
В сердце и в тело пролив забытьё!
ТЕНЬ
Ещё сверкал твой зоркий глаз,
И разрывалась грудь на части,
Но вот над нами Сладострастье
Прокаркало в последний раз.
От ложа купли и позора
Я оторвал уста и взгляд,
Над нами видимо для взора,
Струясь, зашевелился яд.
И там, где с дрожью смутно-зыбкой
На тени лезли тени, там
Портрет с язвительной улыбкой
Цинично обратился к нам.
И стали тихи и серьёзны
Вдруг помертвевшие черты,
И на окне узор морозный,
И эти розы из тафты.
Мой вздох, что был бесстыдно начат,
Тобою не был довершён,
И мнилось, кто-то тихо плачет,
Под грязным ложем погребён.
И вдруг средь тиши гробовой,
Стыдясь, угаснула лампада,
И вечный сумрак, сумрак ада
Приблизил к нам лик чёрный свой.
Я звал последнюю ступень,
И сердце мёртвым сном заснуло,
Но вдруг, мелькнув во сне, всплеснула
И зарыдала и прильнула
Её воскреснувшая Тень.
РЫЦАРЬ ДВОЙНОЙ ЗВЕЗДЫ
(Баллада)
Солнце от взоров щитом заслоня,
Радостно рыцарь вскочил на коня.
«Будь мне щитом, — он, молясь, произнёс,
Ты, между рыцарей первый, Христос!»
«Вечно да славится имя Твоё,
К небу, как крест, поднимаю копьё».
Скачет... и вот, отражаясь в щите,
Светлое око зажглось в высоте.
Скачет... и слышит, что кто-то вослед
Чёрный его повторяет обет.
Скачет, и звёздочка гаснет, и вот
Оком зловещим другая встаёт,
Взорами злобно впивается в щит,
С мраком сливается топот копыт.
Вот он несётся к ущелью, но вдруг
Стал к нему близиться топот и стук.
Скачет... и видит — навстречу к нему
Скачет неведомый рыцарь сквозь тьму.
То же забрало и щит, и копьё,
Всё в нём знакомо и всё, как своё.
Только зачем он на чёрном коне,
В чёрном забрале и в чёрной броне?
Только зачем же над шлемом врага
Вместо сверкающих крыльев рога?
Скачут... дорога тесна и узка,
Скачут... и рыцарь узнал двойника.
Скачет навстречу он, яростно-дик;
Скачет навстречу упрямый двойник.
Сшиблись... врагу он вонзает копьё,
Сшиблись... и в сердце его остриё.
Бьются... врагу разрубает он щит,
Бьются... и щит его светлый разбит.
Миг... и в сверканье двух разных огней
Падают оба на землю с коней,
И над двумя, что скрестили мечи,
Обе звезды угасили лучи.
ЖЕНЩИНА С ВЕЕРОМ
(Картина Пикассо)
Свершён обряд заупокойный,
И трижды проклята она,
Она торжественно-спокойна,
Она во всём себе верна!
Весь чин суровый отреченья
Она прослушала без слёз,
Хоть утолить её мученья
Не властны Роза и Христос...
Да! трижды тихо и упорно
Ты вызов неба приняла,
И встала, кинув конус чёрный,
Как женщина и башня зла.
Тебе твоё паденье свято,
Желанна лишь твоя стезя;
Ты, если пала, без возврата,
И, если отдалась, то вся.
Одно: в аду или на небе?
Одно: альков или клобук?
Верховный или низший жребий?
Последний или первый круг?
Одно: весь грех иль подвиг целый?
Вся Истина или вся Ложь?
Ты не пылаешь Розой Белой,
Ты Чёрной Розою цветёшь.
Меж звёзд, звездою б ты сияла,
Но здесь, где изменяют сны,
Ты, вечно-женственная, стала
Наложницею Сатаны.
И вот, как чёрные ступени,
Сердца влекущие в жерло,
Геометрические тени
Упали на твоё чело.
Вот почему твой взор не может
Нам в душу вечно не смотреть,
Хоть этот веер не поможет
В тот час, как будем все гореть.
Глаза и губы ты сомкнула,
Потупила тигриный взгляд,
Но, если б на закат взглянула,
Остановился бы закат.
И если б, сфинкса лаской муча,
Его коснулась ты рукой,
Как кошка, жмурясь и мяуча,
Он вдруг пополз бы за тобой.
ЭКЗОТИЧЕСКИЙ ЗАКАТ
(При переводе «Цветов зла» Ш. Бодлера)
В пасмурно-мглистой дали небосклона,
В бледной и пыльной пустыне небес,
Вдруг, оросив истомлённое лоно,
Дождь возрастил экзотический лес.
Мёртвое небо мечтой эфемерной
Озолотила вечерняя страсть,
С стеблем свивается стебель безмерный
И разевает пурпурную пасть!
В небо простёрлось из гнилости склепной
Всё, что кишело и тлело в золе, —
Сад сверхъестественный, великолепный
Призрачно вырос, качаясь во мгле.
Эти стволы, как военные башни,
Все досягают до холода звезд,
Мир повседневный, вчерашний, всегдашний
В страшном безмолвьи трепещет окрест.
Тянутся кактусы, вьются агавы,
Щупальцы, хоботы ищут меня,
Щурясь в лазурь, золотые удавы
Вдруг пламенеют от вспышек огня.
Словно свой хаос извечно-подводный
В небо извергнул, ярясь, Океан,
Все преступленья в лазури холодной
Свив в золотые гирлянды лиан.
Но упиваясь игрой неизбежной,
Я отвратил обезумевший лик, —
Весь убегая в лазури безбрежной,
Призрачный сад возрастал каждый миг.
И на меня, как живая химера,
В сердце вонзая магический глаз,
Глянул вдруг лик исполинский Бодлера
И, опрокинут, как солнце, погас.
ПРЕДСУЩЕСТВОВАНИЕ
И всё мне кажется, что здесь я был когда-то,
Когда и как, увы, не знаю сам!..
Мне всё знакомо здесь, и сладость аромата,
И травка у дверей, и звук, что где-то там
Вздыхает горестно, и тихий луч заката, —
И всё мне кажется, что здесь я был когда-то!..
И всё мне кажется, что ты была моею,
Когда и как, увы, не знаю сам!..
Одно движенье уст, и весь я пламенею,
Лишь упадёт вуаль, и вдруг моим очам
Случится увидать блистающую шею...
И всё мне кажется, что ты была моею!..
И всё мне кажется, что это прежде было,
Что времени полёт вернёт нам вновь и вновь
Всё, всё, что Смерть рукой нещадною разбила,
Надежду робкую, страданье и любовь,
Чтоб радость день и ночь в одно сиянье слила,
И всё мне кажется, что это прежде было!..
ПОГИБШАЯ
Взор, ослеплённый тенью томных вежд,
Изнемогая, я полузакрыла,
О, в спутницы я не зову Надежд:
Пускай они крылаты, я бескрыла.
Я глубже вас, быть может, поняла
Всех ваших слов и дел пустую сложность,
И в спутницы до гроба избрала
Бескрылую, как я же, Безнадёжность.
Я плакала у своего окна,
Вы мимо шли, я опустила штору,
И бледный мир теней открылся взору,
И смерть во мне, со мною тишина!
Я сплю в бреду, я вижу наяву
Увядшие в дни детства маргаритки,
Я улыбаюсь на орудья пытки!..
Кто нас рассудит, вы иль я живу?
НАД ВЕСНОЙ
Весна зовёт. Высоко птица
Звенит оттаявшим крылом,
И солнце в окна к нам стучится
Своим играющим перстом.
Улыбки неба скорбь природы,
Но эта скорбь светло-легка,
И сладко плачут облака
И, плача, водят хороводы.
И звёзды, тёплые, как слёзы,
Дрожат и, падая, поют,
Цветы, приникнув к стёклам, пьют
Давно обещанные грозы.
Как нежен трепет полутеней,
Как их задумчивость тиха,
А крик безумный петуха
Звучит, как благовест весенний.
И всё под ропот исступлённый
Пробуждено, озарено,
Одеты первые балконы,
Раскрыто первое окно.
Лучи склоняются дугой,
Гром прогремит и затихает,
И даже снег благоухает
И камень дышит под ногой.
Лишь Ты по-прежнему спокойна,
Лишь Ты, как Божие дитя,
Не радуясь и не грустя,
Глядишь на шум весны нестройной.
В своём готическом окне
Лишь миг её дыханьем дышишь,
Чуть улыбаешься Весне.
И уж не видишь и не слышишь...
И весь я строже и печальней,
И внемлет сердце, не дыша,
Как со звездою самой дальней
Твоя беседует душа.
ПОСЛЕДНИЙ ПОЛЁТ
Она умерла оттого, что закат был безумно красив,
Что мёртвый пожар опрокинул в себе неподвижный залив,
И был так причудливо-странен вечерних огней перелив.
Как крылья у тонущей чайки, два белых, два хрупких весла
Закатом зажжённая влага всё дальше несла и несла,
Ладьёй окрылённой, к закату покорно душа поплыла.
И бабочкой белой порхнула, сгорая в воздушном огне,
И детства забытого радость пригрезилась ей в полусне,
И Ангел знакомый пронёсся и вновь утонул в вышине.
И долго смотрела, как в небе горела высокая даль,
И стало ей вёсел уплывших так странно и жаль и не жаль,
И счастье ей сердце томило, ей сердце ласкала печаль.
В закате душа потонула, но взор преклонила к волне,
Как пепел, её отраженье застыло, заснуло на дне,
И, тихо ему улыбнувшись, сгорела в воздушном огне.
И плыли всё дальше, качаясь, два белых, два хрупких весла,
И розовый пепел, бледнея, в кошницу Заря собрала,
Закат был красив, и безбольно она, всё простив, умерла...
Не плачь! Пусть слеза не встревожит зеркальную цельность стекла!..
ПЕРЕД БОЕМ
Горестно носятся в далях просторных
Ветра глухие рыданья,
Странно размерены криков дозорных
Чередованья.
Полночь, и лагерь заснул перед боем,
Лагерь, от боя усталый;
День отпевая пронзительным воем,
Плачут шакалы.
Месяц недобрый меж облак бессонных
Лагерь обходит дозором,
Ищет он, ищет бойцов обречённых
Пристальным взором.
Час их последний и ясен, и краток,
Снятся им сны золотые,
Благостно шествует мимо палаток
Дева Мария.
КОЛОКОЛЬЧИК
Если сердце снов захочет,
Ляг в траве, и над тобой,
Вдруг заплачет захохочет
Колокольчик голубой.
Если сердце, умирая,
Хочет горе позабыть,
Колокольчик песни Рая
Будет петь, не уставая,
Будет сказки говорить.
Фиолетовый, лиловый,
Тёмно-синий, голубой,
Он поёт о жизни новой,
Как родник в тени кленовой,
Тихо плачет над тобой.
И как в детстве, богомольный
Ты заслышишь в полусне
Звон призывный, колокольный,
И проснёшься в светлой, вольной
Беспечальной стороне.
Сердце спит и сладко плачет,
И, замолкнув в должный срок,
Колокольчик тихо спрячет
Свой лиловый язычок.
МЕЛАНХОЛИЯ
Как сумерки застенчивы, дитя!
Их каждый шаг неверен и печален;
Уж лампа, как луна опочивален,
Струит, как воду, белый свет, грустя.
Уж молится дрожащим языком
Перед киотом робкая лампада;
Дитя, дитя, мне ничего не надо,
Я не ропщу, не плачу ни о чём!
Там, наверху, разбитая рояль
Бесцельные перебирает гаммы,
Спешит портрет укрыться в тень от рамы...
Дитя, дитя, мне ничего не жаль!
Вот только б так, склонившись у окна,
Следить снежинок мёртвое круженье,
Свой бледный Рай найти в изнеможенье
И тихий праздник в перелётах сна!
В РАЙ
М. Цветаевой
На диван уселись дети,
Ночь и стужа за окном,
И над ними, на портрете
Мама спит последним сном.
Полумрак, но вдруг сквозь щёлку
Луч за дверью проблестел,
Словно зажигают ёлку,
Или Ангел пролетел.
«Ну, куда же мы поедем?
Перед нами сто дорог,
И к каким ещё соседям
Нас помчит Единорог?
Что же снова мы затеем,
Ночь чему мы посвятим:
К великанам иль пигмеям,
Как бывало, полетим,
Иль опять в стране фарфора
Мы втроём очнёмся вдруг,
Иль добудем очень скоро
Мы орех Каракатук?
Или с хохотом взовьёмся
На воздушном корабле,
И оттуда посмеёмся
Надо всем, что на земле?
Иль в саду у Великана
Меж гигантских мотыльков
Мы услышим у фонтана
Хор детей и плач цветов?»
Но устало смотрят глазки,
Щёчки вялы и бледны,
«Ах, рассказаны все сказки!
Ах, разгаданы все сны!
Ах, куда б в ночном тумане
Ни умчал Единорог,
Вновь на папином диване
Мы проснёмся в должный срок.
Ты скажи Единорогу
И построже, Чародей,
Чтоб направил он дорогу
В Рай, подальше от людей!
В милый Рай, где ни пылинки
В ясных, солнечных перстах,
В детских глазках ни слезинки,
И ни тучки в небесах!
В Рай, где Ангелы да дети,
Где у всех одна хвала,
Чтобы мама на портрете,
Улыбаясь, ожила!»
ДАМЕ-ЛУНЕ
Чей-то вздох и шорох шага
У заснувшего окна.
Знаю: это Вы, луна!
Вы — принцесса и бродяга!
Вновь влечёт сквозь смрад и мрак,
Сквозь туманы городские
Складки шлейфа золотые
Ваш капризно-смелый шаг.
До всего есть дело Вам,
До веселья, до печали,
Сна роняете вуали,
Внемля уличным словам.
Что ж потупились Вы ниже,
Видя между грязных стен,
Как один во всем Париже
Плачет сирота Верлен?
К БОДЛЕРУ
Твой горький стих — безумный вопль Икара,
Упавшего с небес в земную грязь,
Когда в огнях небесного пожара
Растаяла твоя земная связь!..
Ты — альбатрос, глашатай бурь воздушных,
Кого пронзил дрожащий арбалет, —
В толпу шутов надменных и бездушных
Из царства грез низвергнутый поэт...
Ты жил в мечтах, им казнь изобретая,
Пред ней сам Дант, наверно б, побледнел,
Ты палачам, их песнями пленяя,
Венок цветов отравленных надел...
Но тех, кто слышал Зоратустры зов,
Не устрашит венок твоих цветов.
К ЧИТАТЕЛЮ
Читатель, дай мне руку! Если ты,
Задумавшись над этими строками,
Познаешь прелесть зла и ужас красоты, —
Не жги очей своих бесплодными слезами;
Беседуя с великими тенями,
Отдайся смело трепету мечты;
Пусть гордый дух враждует с небесами,
В нем — жажда правды, жажда красоты!..
Когда ж по их следам пройдет перед тобою
Толпа смешных шутов, довольная собою,
Им воскурив притворный фимиам, —
Знай, та ж толпа и тот же смех позорный
Смутил великий дух мечтою черной
И вырвал из груди проклятье небесам.
Любовь Блок
И БЫЛИ, И НЕБЫЛИЦЫ О БЛОКЕ И О СЕБЕ
(фрагмент)
Любовь Дмитриевна Блок (1881-1939) — жена А. А. Блока.
Летом 1898 г. только что окончивший гимназию и готовящийся к поступлению в университет А. Блок влюбляется в шестнадцатилетнюю Любу Менделееву, дочь всемирно известного ученого Д. М. Менделеева. Поэт придает своей любви значение особое, «ноуменальное», видит в ней жизненное претворение «великой тайны». Невеста для него — Вечная Дева, Хранительница Солнца Завета, Дева Радужных Ворот. Ей посвящены стихи первого сборника поэта «Стихи о Прекрасной Даме» (1904). Платоновскими идеями двоемирия, антиномии «духа» и «плоти» проникнуты также письма Блока к невесте, которая стала его женой в 1903 г. У Л. Д. Менделеевой были основания утверждать, что в ее семейной жизни с самого начала дала о себе знать «ложная основа»: «сумасшедшие термины» Блока, его «теории» были чужды молодой женщине, мечтавшей об обычном семейном счастье, а не о «сверхчеловеческих отношениях», о земной любви, а не о «белой любви Иоанновой», зовущей на борьбу с «драконом похоти».
В январе 1904 г. А. Блок с молодой женой приезжает в Москву, где происходит их знакомство с А. Белым. Вначале и он охвачен мистико-платоническим чувством поклонения Л. Менделеевой — Прекрасной Даме стихов Блока, но постепенно самым «вульгарным» образом влюбляется в жену друга, открывается ей в любви, а та посвящает в происшедшее мужа и его мать. «Началась длинная, трехлетняя изнурительная неразбериха, в ходе которой Любовь Дмитриевна то принимала, то отвергала любовь Андрея Белого и совершенно замучила и его, и себя», — пишет знаток творчества Блока Вл. Орлов во вступительной статье к книге «Александр Блок. Письма к жене». «Свойственная Белому, — заключает Вл. Орлов, — душевная неуравновешенность сильнейшим образом осложнила жизнь всех троих втянутых в неразбериху лиц. Он попеременно то ссорился, то мирился с Блоками, клялся в любви и в дружбе, упрекал и обвинял, каялся, требовал сочувствия, унижался, угрожал самоубийством» (Литературное наследство. Т. 89. М., 1978. С. 22). В итоге — после бесконечных колебаний — Л. Д. Блок осталась с мужем, но их совместная жизнь была полностью расшатана. В свою очередь и в судьбе А. Белого остался след едва ли не на всю жизнь.
См. также «Дневники» А. Блока
...Я решаюсь говорить о тех трудностях и сложностях, которые встали перед моей коренной неосведомленностью в делах жизни, в делах любви. Даже сильная и уверенная в себе женщина в расцвете красоты и знания победила их впоследствии с трудом. Я оказалась совершенно неподготовленной, безоружной. Отсюда ложная основа, легшая в фундаменте всей нашей совместной жизни с Блоком, отсюда безвыходность стольких конфликтов, сбитая линия всей моей жизни. Но обо всем по порядку.
Конечно, не муж и не жена. О Господи! Какой он муж и какая уж это была жена! В этом отношении и был прав А. Белый, который разрывался от отчаяния, находя в наших отношениях с Сашей «ложь». Но он ошибался, думая, что и я, и Саша упорствуем в своем «браке» из приличия, из трусости и невесть еще из чего. Конечно, он был прав, что только он любит и ценит меня, живую женщину, что только он окружит эту меня тем обожанием, которого женщина ждет и хочет. Но Саша был прав по-другому, оставляя меня с собой. А я всегда широко пользовалась правом всякого человека выбирать не легчайший путь. Я не пошла на услаждение своих «женских» претензий, на счастливую жизнь боготворимой любовницы. Отказавшись от этого первого серьезного «искушения», оставшись верной настоящей и трудной моей любви, я потом легко отдавала дань всем встречавшимся влюбленностям — это был уже не вопрос, курс был взят определенный, парус направлен, и «дрейф» в сторону несущественен.
За это я иногда впоследствии и ненавидела А. Белого: он сбил меня с моей надежной самоуверенной позиции. Я по-детски непоколебимо верила в единственность моей любви и в свою незыблемую верность в то, что отношения наши с Сашей «потом» наладятся.
Моя жизнь с «мужем» (!) весной 1906 года была уже совсем расшатанной. Короткая вспышка чувственного его увлечения мной в зиму и лето перед свадьбой скоро, в первые же два месяца, погасла, не успев вырвать меня из моего девического неведения, так как инстинктивная самозащита принималась Сашей всерьез.
Я до идиотизма ничего не понимала в любовных делах. Тем более не могла я разобраться в сложной и не вполне простой любовной психологии такого не обыденного мужа, как Саша.
Он сейчас же принялся теоретизировать о том, что нам и не надо физической близости, что это «астартизм», «темное» и бог знает еще что1. Когда я ему говорила о том, что я-то люблю весь этот еще неведомый мне мир, что я хочу его — опять теории: такие отношения не могут быть длительны, все равно он неизбежно уйдет от меня к другим. А я? «И ты также». Это приводило меня в отчаяние! Отвергнута, не будучи еще женой, на корню убита основная вера всякой полюбившей впервые девушки в незыблемость, единственность. Я рыдала в эти вечера с таким бурным отчаянием, как уже не могла рыдать, когда все в самом деле произошло «как по писаному».
Молодость все же бросала иногда друг к другу живших рядом. В один из таких вечеров неожиданно для Саши и со «злым умыслом» моим произошло то, что должно было произойти, — это уже осенью 1904 года. С тех пор установились редкие, краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана, и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 года и это немногое прекратилось.
Весна этого года — длительный «простой» двадцатичетырехлетней женщины. Не могу сказать, чтобы я была наделена бурным темпераментом южанки, доводящим ее в случае «неувязки» до истерических, болезненных состояний. Я северянка, а темперамент северянки — шампанское замороженное... Только не верьте спокойному холоду прозрачного бокала — весь искрящийся огонь его укрыт лишь до времени. К тому же по матери я и казачка (мама — полуказачка, полушведка). Боря верно учуял во мне «разбойный размах»; это было, это я знаю. Кровь предков, привыкших грабить, убивать, насиловать, часто бунтовала во мне и толкала на свободолюбивые, даже озорные поступки. Но иногда — заедала рефлексия, тягость культуры, тоже впитанная от рождения. Но иногда — прорывалось...
Той весной, вижу, когда теперь оглядываюсь, я была брошена на произвол всякого, кто стал бы за мной упорно ухаживать. Если бы я теперь рассудком отстранилась от прошлого, чужого, то против Бори я почти ничего не могу противопоставить: все мы ему верили, глубоко его уважали и считались с ним, он был свой. Я же, повторяю, до идиотизма не знала жизнь и ребячливо верила в свою непогрешимость. Да по правде сказать, и была же я в то время и семьей Саши, и московскими «блоковцами» захвачена, превознесена без толку и на все лады, мимо моей простой человеческой сущности. Моя молодость таила в себе какое-то покоряющее очарование, я это видела, это чуяла; и у более умудренной опытом голова могла закружиться. Если я пожимала плечами в ответ на теоретизирования о значении воплощенной во мне женственности, то как могла я удержаться от соблазна испытать власть своих взглядов, своих улыбок на окружающих? И прежде всего на Боре, самом значительном из всех? Боря же кружил мне голову, как самый опытный Дон Жуан, хотя таким никогда и не был. Долгие, иногда четырех- или шестичасовые его монологи, отвлеченные, научные, очень интересные нам, заканчивались неизбежно каким-нибудь сведением ко мне; или прямо или косвенно выходило так, что смысл всего — в моем существовании и в том, какая я.
Не корзины, а целые «бугайные леса» появлялись иногда в гостиной — это Наливайко или Владислав, смеясь втихомолку, вносили присланные «молодой барыне» цветы. Мне — привыкшей к более чем скромной жизни и обстановке! Говорил и речью самых влюбленных напевов — приносил Глинку («Как сладко с тобою мне быть» и «Уймитесь, волнения страсти»2, еще что-то). Сам садился к роялю, импровизируя: помню мелодию, которую Боря называл «моя тема» (т. е. его тема). Она хватала за душу какой-то близкой мне отчаянностью и болью о том же, о чем томилась и я, или так мне казалось. Но думаю, что и он, как и я, не измерял опасности тех путей, по которым мы так неосторожно бродили. Злого умысла не было и в нем, как и во мне.
Помню, с каким ужасом я увидела впервые: то единственное, казавшееся неповторимым моему детскому незнанию жизни, то, что было между мной и Сашей, что было для меня моим «изобретением», неведомым, неповторимым, эта «отрава сладкая» взглядов, это проникновение в душу без взгляда, даже без прикосновения руки, одним присутствием — это может быть еще раз и с другим? Это — «бывает»? Это я смотрю вот так на Борю? И тот же туман, тот же хмель несут мне эти чужие, эти не Сашины глаза?
Мы возвращались с дневного концерта оркестра графа Шереметева, с «Парсифаля»3, где были всей семьей и с Борей. Саша ехал на санях с матерью, а я с Борей. Давно я знала любовь его, давно кокетливо ее принимала и поддерживала, не разбираясь в своих чувствах, легко укладывая свою заинтересованность им в рамки «братских» (модное было у Белого слово) отношений. Но тут (помню даже где — на набережной, за домиком Петра Великого) на какую-то его фразу я повернулась к нему лицом — и остолбенела. Наши близко встретившиеся взгляды... но ведь это то же, то же! «Отрава сладкая...» Мой мир, моя стихия, куда Саша не хотел возвращаться, — о как уже давно и как недолго им отдавшись! Все время ощущая нелепость, немыслимость, невозможность, я взгляда отвести уже не могла. И с этих пор пошел кавардак. Я была взбудоражена не менее Бори. Не успевали мы оставаться одни, как никакой уже преграды не стояло между нами и мы беспомощно и жадно не могли оторваться от долгих и неутоляющих поцелуев. Ничего не предрешая в сумбуре, я даже раз поехала к нему. Играя с огнем, уже позволяла вынуть тяжелые черепаховые гребни и шпильки, и волосы уже упали золотым плащом (смешно тебе, читательница, это начало «падений» моего времени?)... Но тут какое-то неловкое и неверное движение (Боря был в таких делах явно не многим опытнее меня) — отрезвило, и уже волосы собраны, и уже я бегу по лестнице, начиная понимать, что не так должна найти я выход из созданной мною путаницы.
(Дорогой читатель, обращаюсь теперь к Вам; я понимаю, как Вам трудно поверить моему рассказу! Давайте помиримся на следующем: моя версия все же гораздо ближе к правде, чем Ваши слишком лестные для А. Белого предположения.) То, что я не только не потеряла голову, но, наоборот, отшатнулась при первой возможной близости, меня очень отрезвило. При следующей встрече я снова взглянула на Борю более спокойным взглядом, и более всего на свете захотелось мне иметь несколько свободных дней или даже недель, чтобы собраться с мыслями, оглядеться, понять, что я собираюсь делать. Я попросила Борю уехать. В гостиной Александры Андреевны4, у рояля, днем, вижу эту сцену: я сидела за роялем, он стоял против меня, облокотившись на рояль, лицом к окнам. Я просила уехать, дать мне эту свободу оглядеться и обещала ему написать сейчас же, как только пойму. Вижу, как он широко раскрытыми глазами (я их называла «опрокинутыми» — в них тогда бывало не то сумасшествие какое-то, не то что-то нечеловеческое, весь рисунок «опрокинутый»... «Почему опрокинутые?» — пугался всегда Боря) смотрит на меня, покоренный и покорный, и верит мне. Вот тут-то и был тот обман, на который впоследствии жестоко жаловался Боря: я ему не показала, что уже опомнилась. Я его лишала единственного реального способа борьбы в таких случаях — присутствия. Но, в сущности, более опытному, чем он, тот оборот дела, который я предлагала, был бы достаточно красноречивым указанием на то, что я отхожу. Боря же верил одурманенным поцелуям и в дурмане сказанным словам — «да, уедем», «да, люблю» и прочему, чему ему приятно было верить.
Как только он уехал, я начала приходить от ужаса в себя: что же это? Ведь я ничего уже к нему и не чувствую, а что я выделывала! Мне было и стыдно за себя, и жаль его, но выбора уже не было. Я написала ему, что не люблю его, и просила не приезжать. Он негодовал, засыпал меня письмами, жаловался на меня всякому встречному; это было даже более комично, чем противно, и из-за этого я не смогла сохранить к нему даже дружбу.
Мы уехали в Шахматово5 рано. Шахматово — тихое прибежище, куда и потом не раз приносили мы свои бури, где эти бури умиротворялись. Мне надо было о многом думать, строй души перестраивался. До тех пор я была во всем покорной ученицей Саши; если я думала и чувствовала не так, как он, — я была не права. Но тут вся беда была в том, что равный Саше (так все считали в то время) полюбил меня той самой любовью, о которой я тосковала, которую ждала, которую считала своей стихией (впоследствии мне говорили не раз, увы, что я была в этом права). Значит, вовсе это не «низший» мир, значит, вовсе не «астартизм», не «темное», недостойное меня, как старался убедить меня Саша. Любит так, со всем самозабвением страсти — Андрей Белый, который был в те времена авторитет и для Саши, которого мы всей семьей глубоко уважали, признавая тонкость его чувств и верность в их анализе. Да, уйти с ним — это была бы действительно измена. У Л. Лесной есть стихотвореньице, которое она часто читала с эстрады в те годы, когда я с ней играла в одном театре (Куоккала, 1914). «Японец» любил «японку одну», потом стал «обнимать негритянку»; но ведь «он по-японски с ней не говорил? Значит, он не изменил, значит, она случайна...» С Андреем Белым я могла бы говорить «по-японски»; уйти с ним было бы сказать, что я ошиблась, думая, что люблю Сашу, выбрать из двух равных. Я выбрала, но самая возможность такого выбора поколебала всю мою самоуверенность. Я пережила в то лето жестокий кризис, каялась, приходила в отчаяние, стремилась к прежней незыблемости. Но дело было сделано; я увидела отчетливо перед глазами «возможности», зная в то же время уже наверно, что «не изменю» я никогда, какой бы ни была видимость со стороны. К сожалению, я глубоко равнодушно относилась к суждению и особенно осуждению чужих людей, этой узды для меня не существовало.
Отношение мое к Боре было бесчеловечно, в этом я должна сознаться. Я не жалела его ничуть, раз отшатнувшись. Я стремилась устроить жизнь, как мне нужно, как удобней. Боря добивался, требовал, чтобы я согласилась на то, что он будет жить зимой в Петербурге, что мы будем видеться хотя бы просто как «знакомые». Мне, конечно, это было обременительно, трудно и хлопотливо — бестактность Бори была в те годы баснословна. Зима грозила стать пренеприятнейшей. Но я не думала о том, что все же виновата перед Борей, что свое кокетство, свою эгоистическую игру я завела слишком далеко, что он-то продолжает любить, что я ответственна за это... Обо всем этом я не думала и лишь с досадой рвала и бросала в печку груды писем, получаемых от него. Я думала только о том, как бы избавиться от уже ненужной мне любви, и без жалости, без всякой деликатности просто запрещала ему приезд в Петербург. Теперь я вижу, что сама доводила его до эксцессов, тогда я считала себя вправе так поступать, раз я-то уже свободна от влюбленности.
Вызов на дуэль6 был, конечно, ответ на все мое отношение, на мое поведение, которого Боря не понимал, не верил моим теперешним словам. Раз сам он не изменил чувств, не верил измене моих. Верил весенним моим поступкам и словам. И имел полное основание быть сбитым с толку. Он был уверен, что я «люблю» его по-прежнему, но малодушно отступаю из страха приличия и тому подобных глупостей. А главная его ошибка — был уверен, что Саша оказывает на меня давление, не имея на то морального права. Это он учуял. Нужно ли говорить, что я не только ему, но и вообще никому не говорила о моем горестном браке. Если вообще я была молчалива и скрытна, то уж об этом... Но совершенно не учуял основного Сашиного свойства. Саша всегда становился совершенно равнодушным, как только видел, что я отхожу от него, что пришла какая-нибудь новая влюбленность. Так и тут. Он пальцем не пошевелил бы, чтобы удержать. Рта не открыл бы. Разве только для того, чтобы холодно и жестоко, как один он умел язвить уничтожающими насмешками, нелестными характеристиками моих поступков, их мотивов, меня самой и моей менделеевской семьи на придачу.
Поэтому, когда явился секундант Кобылинский7, я моментально и энергично, как умею в критические минуты, решила, что я сама должна расхлебывать заваренную мною кашу. Прежде всего я спутала ему все карты и с самого начала испортила все дело.
А. Белый говорит, что приехал Кобылинский в день отъезда Александры Андреевны, т. е. 10 августа (судя по дневнику М. А. Бекетовой8). Может быть, этого я не помню, хотя прекрасно помню все дальнейшее. Мы были с Сашей одни в Шахматове. День был дождливый, осенний. Мы любили гулять в такие дни. Возвращались с Малиновой горы и из Прасолова, из великолепия осеннего золота, промокшие до колен в высоких лесных травах. Подымаемся в саду по дорожке, от пруда, и видим в стеклянную дверь балкона, что по столовой кто-то ходит взад и вперед. Скоро узнаем и догадываемся. Саша, как всегда, спокоен и охотно идет навстречу всему худшему — это уж его специальность. Но я решила взять дело в свои руки и повернуть все по-своему, не успели мы еще подняться на балкон. Встречаю Кобылинского непринужденно и весело, радушной хозяйкой. На его попытку сохранить официальный тон и попросить немедленного разговора с Сашей наедине шутя, но настолько властно, что он тут же сбивается с тона, спрашиваю, что же это за секреты? У нас друг от друга секретов нет, прошу говорить при мне. И настолько в этом был силен мой внутренний напор, что он начинает говорить при мне, секундант-то! Ну, все испорчено. Я сейчас же пристыдила его, что он взялся за такое бессмысленное дело. Но говорить надо долго, и он устал, а мы давайте сначала пообедаем. Быстро мы с Сашей меняем наши промокшие платья. Ну, а за обедом уж было пустяшным делом пустить в ход улыбки и «очей немые разговоры» — к этому времени я хорошо научилась ими владеть и знала их действие. К концу обеда мой Лев Львович сидел уже совсем прирученный, и весь вопрос о дуэли был решен... за чаем. Расстались мы все большими друзьями.
Комментарии
1. ...что это «астартизм», «темное» и бог знает еще что. — А. Блок той поры, как и другие «соловьевцы» (А. Белый в их числе), исповедовал противоборство двух начал — «сверхчеловеческого», возвышенно-чистого и чувственно-низкого, астартического. Астарта (Аштарт, Ашторет) — финикийская богиня материнства, плодородия и любви. В Финикии существовал институт храмовой проституции, посвященный Астарте.
2. «Как сладко с тобою мне быть» и «Уймитесь, волнения страсти» — речь идет о романсах М. И. Глинки «Как сладко с тобою мне быть» (1840, на слова П. П. Рындина) и «Сомнение» (1838, на слова «Английского романса» Н. В. Кукольника).
3. «Парсифаль» — первая часть музыкальной драмы Р. Вагнера «Парсифаль» (1882, по собственному либретто композитора) была исполнена в 104-м общедоступном симфоническом концерте оркестра графа А. Д. Шереметева 26 февраля 1906 г.
4. В гостиной Александры Андреевны... — Кублицкая-Пиоттух (урожд. Бекетова, в первом браке — Блок) Александра Андреевна (1860-1923) — мать А. Блока, детская писательница, переводчица. См. о ней в «Автобиографии» А. Блока
5. Шахматово — имение под Солнечногорском (в 80 км от Москвы), принадлежавшее деду А. Блока А.Н. Бекетову. Блок ежегодно на протяжении всей своей жизни бывал в Шахматове. Многие произведения поэта написаны именно в Шахматове.
6. Вызов на дуэль... — 10 августа 1906 г. А. Белый направляет к Блоку своего друга Эллиса (Л. Кобылинского) с вызовом на дуэль, которой он надеялся разрешить сложные отношения с Блоками.
7. Кобылинский (псевд. Эллис) Лев Львович (1879-1947) — поэт, критик, переводчик, теоретик символизма, исследователь и знаток творчества Ш. Бодлера и «проклятых поэтов».
8. Бекетова Мария Андреевна (1861-1938) — родная тетка А. Блока, писательница и переводчица, автор биографии поэта. См. о ней в «Автобиографии» А. Блока.
(Авторы комментариев — С. Пискунова, В. Пискунов, К. Карчевский)
Граф ВАСИЛИЙ АЛЕКСЕЕВИЧ КОМАРОВСКИЙ
(1881-1914)
Его поэзия блистательна и холодна.
Г. Иванов
Родился 21 марта (ст. стиля) 1881 года в Москве, в семье графа Алексея Егоровича Комаровского. Мать, Александра Васильевна (урожденная Безобразова), страдала тяжелой формой эпилепсии, до самой своей смерти в 1904 году она не выходила из психиатрических клиник. Болезнь унаследовал и Василий.
Мальчик получил домашнее воспитание, свободно владел французским и древнегреческим языками.
В 1898 г. Комаровские переезжают в Петербург. В августе 1899 г. Василий возвращается в Москву и зачисляется приходящим воспитанником в Московский императорский лицей, который оканчивает 1 июня 1900 г. Он поступает на юридический факультет Петербургского университета. Летом следующего года Комаровский побывал в Германии. После возвращения в Россию, осенью 1901 г. переводится на историко-филологический факультет, а потом сразу же уезжает на лечение в клинику в Швейцарию. В дальнейшем Комаровский несколько раз лечился в российских и зарубежных клиниках.
К 1903 г. относится самое раннее из известных стихотворений Комаровского.
В 1906 г. Василий увольняется из университета, так и не окончив его, и в конце года переезжает в Царское Село.
Осенью 1908 г. на квартире супругов Кардовских в Царском Селе знакомится с Н. Гумилевым, а позднее — с Анной Ахматовой. Позже среди знакомых Комаровского появятся Н. Пунин, С. Маковский, А. Скалдин, Н. Врангель и др.
В ноябре 1911 г. в Литературном альманахе «Аполлона» появляется первая публикация стихов и прозы Комаровского — пять стихотворений и рассказ «Sabinula», подписанные псевдонимом Incitatus (в переводе с латыни «вдохновенный», так звали коня Калигулы). А через два года, в октябре 1913-го, тиражом 450 экземпляров в Петербурге выходит единственная книга стихов и переводов Комаровского — «Первая пристань».
В это время поэт переезжает в Петербург в связи с необходимостью часто бывать в типографии издательства «Сириус», где готовилась к публикации его «Таблица главных живописцев Европы с 1200 г. по 1800 г.» и «Указатель к таблице...» (вышли в свет в 1915 г.)
Начало первой мировой войны стало настоящим ударом для Комаровского. Сильное нервное потрясение, пережитое в связи с этим событием, вновь привело Комаровского в клинику для душевнобольных в Москве, в которой в ночь с 7 на 8 сентября 1914 г. он умирает. Похоронен в Москве на кладбище Донского монастыря. Могила Комаровского не сохранилась.
***
И горечи не превозмочь,
— Ты по земле уже ходила —
И темным путником ко мне стучалась ночь,
Водою мертвою поила.
1909
***
Благодарю тебя за этот тонкий яд,
Которым дышит клен осенний,
И городских небес зелено-мутный взгляд.
За шумы дальние, за этот поздний час,
И эти жесткие ступени,
Где запыленный луч зарделся — и погас.
1910
***
Листок сухой, без жизни и названья,
Я думал, май еще далек,
Но веет здесь весеннее дыханье,
Уже летает мотылек.
Окроплены незримою рукою
Весны душистые цветы.
И я вошел с сердечною тоскою
В твой светлый сад.
Простишь ли ты?
1911
***
Горели лета красные цветы,
Вино в стекле синело хрупко;
Из пламенеющего кубка
Я пил — покуда пела ты.
Но осени трубит и молкнет рог.
Вокруг садов высокая ограда;
Как много их, бредущих вдоль дорог,
И никого из них не надо
Надменной горечи твоих вечерних кос.
Где ночью под ногой хрустит мороз
И зябнут дымные посевы.
Где мутных струй ночные переправы
Про коченеющую грусть
Моей любви — ты знаешь наизусть.
1912
В ЦАРСКОМ СЕЛЕ
Я начал, как и все — и с юношеским жаром
Любил и буйствовал. Любовь прошла пожаром,
Дом на песке стоял — и он не уцелел.
Тогда, мечте своей поставивши предел,
Я Питер променял, туманный и угарный,
На ежедневную прогулку по Бульварной.
Здесь в дачах каменных — гостеприимный кров
За революцию осиротевших вдов.
В беседе дружеской проходит вечер каждый.
Свободой насладись — ее не будет дважды!
Покоем лечится примерный царскосел,
Гуляет медленно, избавленный от зол,
В аллеях липовых скептической Минервы.
Здесь пристань белая, где Александр Первый,
Мечтая странником исчезнуть от людей,
Перчатки надевал и кликал лебедей,
Им хлеба 6елого разбрасывая крошки.
Иллюминация не зажигает плошки,
И в бронзе неказист великий лицеист.
Но здесь над Тютчевым кружился «ржавый лист»,
И, может, Лермонтов скакал по той алее?
Зачем же, как и встарь, а может быть и злее,
Тебя и здесь гнетет какой-то тайный зуд? —
Минуты, и часы, и месяцы — ползут.
Я знаю: утомясь опять гнездом безбурным,
Скучая досугом своим литературным,
Со страстью жадною я душу всю отдам
И новым странностям, и новым городам.
И в пестрой суете, раскаяньем томимый,
Ведь будет жаль годов, когда я, нелюдимый,
Упорного труда постигнув благодать,
Записывал стихи в забытую тетрадь...
1912
***
La dore io t'amai prima...
Michel-Angelo*
Утром проснулся рано.
Поезд в горной стране.
Солнце. Клочья тумана.
Воздух свежий в окне.
Эхо грохотом горным
Множит резкий свисток.
Снег по деревьям черным.
Пенный мелькнет поток.
Знаю — увижу скоро
Древних церквей виссон.
Кружевом Casa d'oro**
Встанет солнечный сон.
Вечером пенье. Длится
Радости краткий хмель.
Море. Сердце боится:
Поздний страшен апрель.
В прошлом — тяжкие веки,
Сонные дни, года;
Скованы русские реки
Серой корою льда.
Люди солнца не помнят;
Курят, снуют, грустят;
В мороке мутных комнат
Северный горький чад...
1912
* Там, где я любил тебя прежде... (ит.) Микеланджело
** Золотой Дом (ит.) — дворец в Венеции
***
В стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури...
Н. Гумилев
Гляжу в окно вагона-ресторана:
Сквозь перья шляп и золото погон
Горит закат. Спускается фургон,
Классической толпой бегут бараны.
По виноградникам летит вагон,
Вокруг кудрявая цветет Тоскана,
Но кофеем плеснуло из стакана,
С окурками смешался эстрагон...
Доносятся слова: Барджелло, Джотто,
Названья улиц, книжный остроты,
О форуме беседует педант.
Вот Фьезоле. Cuique* — свой талант:
И я уже замtтил профиль тонкий
Цветочки предлагающей девчонки.
1913
* Каждому — часть латинского выражения cuique suum — каждому свое.
***
Видел тебя сегодня во сне, веселой и бодрой.
(Белый наш дом стоял на горе, но желтый от солнца).
Все говорил о себе, да о том, что в тебе нераздельно
Трое живут: ненавистна одна, к другой равнодушен,
Третья прелестна и эту люблю старинной любовью.
1913
***
Шумящие и ветреные дни!
Как этот воздух пахнет медом!
Насыщенное теплым медом,
О, лето позднее и ветреные дни!
В недоуменьи первых встреч
Какая нежная суровость...
Жечь эту мудрую суровость
В перегорании преображенных встреч?
Среди прохладно-синих трав
Восторг и грустные улыбки!
Восторг и белые улыбки
В прикосновении прохладных, синих трав?
Хочу над бледным этим лбом
Волос таинственную пышность,
Твою таинственную пышность
Хочу поцеловать над бледным этим лбом!
1913
***
Как этот день сегодня странно тонок:
Слепительный, звенящий ряд берез;
И острое жужжанье быстрых ос
Над влажностью коралловых масленок.
Сегодня облака белеют ярки,
Нагромождает ветер эти арки,
Идешь один, как будто жданный вождь.
Младенчески чему-то сердце радо.
И падает осенняя награда —
Блистательный, широкий, светлый дождь.
1913
***
Видел тебя красивой лишь раз. Какъ дымное море,
Сини глаза. Счастливо лицо. Печальна походка.
Май в то время зацвел, и воздух светом и солью
Был растворен. Сияла Нева. Теплом и весною
Робкою грудью усталые люди дышали.
Ты была влюблена, повинуясь властному солнцу,
И ждала — а сердце, сгорая, пело надеждой.
Я же, случайно увидев только завесу,
Помню тот день. Тебя ли знаю и помню?
Или это лишь молодость — общая чаша?
1913
***
Июль был яростный и пыльно-бирюзовый.
Сегодня целый день я слышу из окна
Дождя осеннего пленительные зовы.
Сегодня целый день и запахи земли
Волнуют душу мне томительно и сладко
И, если дни мои еще вчера текли
В однообразии порядка...
<1914>
ВАСИЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ КАМЕНСКИЙ
(1884-1961)
Это Я —
Футурист-песнебоец
И пилот-авиатор...
В. Каменский
Родился в апреле 1884 г. Местом рождения будущего поэта считается поселок Боровское на границе нынешних Пермской и Свердловской областей. Но на самом деле Каменский появился н свет в каюте одного из ходивших по Каме пароходов, капитаном которого был его дед, Гавриил Серебренников.
Василий почти не помнил своих родителей, умерших когда ему еще не было и пяти лет. Воспитывался мальчик у сестры матери. Он посещал приходскую школу, а затем городское двухклассное училище.
В одиннадцать лет Каменский начал писать стихи.
По семейным обстоятельствам Василию пришлось оставить учебу. Он устроился на работу в бухгалтерию Пермской железной дороги. В 1902 г. на гастроли в Пермь приехала театральная группа В. Никулина. Каменский, очарованный театром, решил попробовать себя в качестве актера. Несмотря на все уговоры родных и друзей, он бросил службу и поступил в труппу, взяв псевдоним «Васильковский».
Актерский путь привел Каменского в Николаев, в труппу В. Мейерхольда. Однажды Василий, сочтя, что поэтический монолог в одной из его ролей никуда не годится, написал стихи, которые прочитал на репетиции. После этого Мейерхольд посоветовал ему бросить театр и посвятить себя литературе. Последовав его совету, Каменский уехал на родину.
Он снова устроился работать на железную дорогу. Каменский сблизился с марксистами и в 1905 г., когда началась забастовка железнодорожников, был избран в стачечный комитет, а затем в декабре этого же года отправлен в тюрьму неподалеку от Нижней Туры.
Выйдя на свободу в мае 1906 г., Василий снова пустился в странствие: из Перми — в Севастополь, оттуда — в Персию, а затем в Петербург. Оказавшись в столице, он экстерном сдал экзамены на аттестат зрелости и поступил на высшие сельскохозяйственные курсы. На курсах Василий начал заниматься живописью и уже через несколько лет принимал участие в выставках. В 1909 г., например, на выставке «Импрессионисты» была представлена его картина «Березы», написанная в технике пуантилизма. Тем не менее профессиональным художником Каменский не стал.
В литературные круги Каменский вошел благодаря известному журналисту Н. Шибуеву, который в 1908 г. задумал создать литературный альманах «Весна», где публиковались бы произведения начинающих авторов. Осенью 1908 г. Каменский стал соредактором журнала «Весна», в котором печатались Л. Рейснер, Н. Асеев, Игорь Северянин, А. Аверченко и многие другие. Работая в журнале, молодой поэт познакомился со многими маститыми литераторами — А. Блоком, А. Ремизовым, Ф. Сологубом, А. Куприным. Велимир Хлебников своей первой публикацией был обязан Каменскому.
В марте 1910 г. был издан поэтический сборник «Садок судей», где наряду с произведениями Давида и Николая Бурлюков, Елены Гуро и Велимира Хлебникова были опубликованы стихи Каменского, написанные летом 1909 г.
В 1911 г. Каменский решил, что должен стать летчиком. Подружившись с известным авиатором Владимиром Лебедевым, Василий с его помощью приобрел аэроплан «блерио». А пока самолет доставляли в Россию, поэт побывал в Берлине, Вене, Париже и Риме. Сдав в Варшаве экзамен на звание пилота, он совершал в различных городах показательные полеты. 29 мая 1912 г. в польском городе Ченстохове на глазах у многочисленных зрителей самолет упал в болото. Газеты сообщили о гибели талантливого поэта и бесстрашного летчика. Но Каменский выжил, хотя и получил многочисленные тяжелые травмы. Но аэроплан восстановлению не подлежал. Василий снова, в который уже раз, сменил род деятельности: приобрел под Пермью участок земли и основал хутор Каменку, попробовав себя в качестве архитектора и строителя. Кроме того, он сконструировал аэроход — род глиссера, способный передвигаться по воде и по снегу. Летом 1913 г. строительство в Каменке было завершено, а осенью поэт отправился в Москву, где состоялось его знакомство с Маяковским, следствием которого явилось турне футуристов по России. В нем приняли участие Каменский, Маяковский, Хлебников и братья Бурлюки.
В 1914 г. он стал редактором «Первого журнала русских футуристов», который издавал Давид Бурлюк; тогда же вышел поэтический сборник Каменского «Танго с коровами», в следующем году — поэма «Стенька Разин» (которую в 1919 г. поэт переработал в пьесу, а в 1928-м — в роман «Степан Разин»), в 1916-м — сборник «Девушки босиком».
Революцию Каменский принял восторженно, надеясь, что новый общественный строй откроет перед футуристами неограниченный простор для творческого самовыражения. В 1917 г. он написал свой знаменитый «Декрет о заборной литературе...», который в первые дни советской власти был расклеен на заборах по всей Москве.
После революции у Каменского пропало желание эпатировать читателя, его стихи стали простыми и искренними.
Каменский искренне верил, что живет в самой счастливой и передовой стране. Ему не пришлось наступать на горло собственной песне. Он завоевал себе видное место на советском Парнасе (в 1933, когда отмечался двадцатипятилетний юбилей творческой деятельности поэта, один из камских пароходов был назван его именем). Поэмы «Емельян Пугачев» (1931), «Иван Болотников» (1934), «Встречи с миром» (1934), роман «Пушкин и Дантес» (1922), роман в стихах «Могущество», посвященный советским летчикам (1938), и другие произведения Каменский писал совершенно искренне. Он преклонялся перед Пушкиным, восхищался отважными летчиками, был предан революции и советской стране, и дух русского бунта был близок его свободолюбивой натуре.
В 1918 г. вышел поэтический сборник Каменского «Звучаль веснянки». Тогда же Василий попробовал себя в качестве киноактера, снявшись в фильме «Не для денег родившийся».
Его кипучая натура находила выход в активной общественной деятельности: в 1918 г. он был избран в Московский совет рабочих и солдатских депутатов; выступил организатором Союза поэтов, просуществовавшего до 1929 г., и стал его первым председателем. В 1919 г. он стал работать в Высшей военной инспекции и в качестве культурного работника отправился на Южный фронт. Там он попал в плен к белогвардейцам и до взятия Крыма Красной Армией сидел в ялтинской тюрьме. Затем уехал на Кавказ, в Тифлис, где, вспомнив былое, поступил на работу бухгалтером, но вскоре вернулся в Россию. С 1924 г. пермской газете «Звезда» было напечатано множество его очерков и рассказов, посвященных уральской деревне. В 1931 г. были изданы мемуары Каменского «Путь энтузиаста». В 1934 г. поэт возглавлял Центральный театр воднотранспортников и вынашивал идею создания «плавучего» театра. Тогда же он передал Каменку со всем имуществом в собственность колхоза, а сам перебрался в пустовавший дом в селе Троице. В 1940 г. вышла его книга «Жизнь с Маяковским». В начале 40-х поэт начал работу над поэмой «Ермак Тимофеевич», которую закончил в 1947-м.
Он не старел душой, но годы брали свое. В 1944 г. в тбилисской больнице ему ампутировали ногу, через год — вторую. Речь, произнесенная 14 апреля 1948 г. в Москве на вечере, посвященном памяти Маяковского, была последним публичным выступлением поэта: спустя пять дней Василия Васильевича сразил инсульт, лишивший его речи и способности двигаться. В начале 1950-х гг. он с женой и старшим сыном переехал на Юг, а в 1956 г. Каменские вернулись в Москву: поэт не хотел сдаваться; мысль о превращении в инвалида, доживающего свой век, была для него невыносима. Каменский несколько оправился от удара: у него действовали руки, он мог сидеть — значит, жизнь продолжалась. Супруга поэта, Валентина Николаевна, и трое его сыновей, Василий, Алексей и Глеб, делали все, чтобы он не чувствовал себя оторванным от жизни.
11 ноября 1961 г. Василий Каменский скончался. Урна с его прахом покоится на Новодевичьем кладбище. Дом Каменского в Троице передан Троицкой сельской библиотеке, в нем создан музей поэта.
ВОДА ВЕЧЕРНЯЯ
С крутого берега смотрю
Вечернюю зарю,
И сердцу весело внимать
Лучей прощальных ласку,
И хочется скорей поймать
Ночей весенних сказку.
Тиха вода и стройно лес
Затих завороженный,
И берег отраженный
Уносит в мир чудес.
И ветер заплетающий
Узоры кружев верб —
На синеве сияющий
Золоторогий серп.
РАЗВЕСЕНЬЕ
Развеснились весны ясные
На весенних весенях —
Взголубились крылья майные
Заискрились мысли тайные
Загорелись незагасные
На росистых зеленях.
Зазвенело сердце зовами
Поцелуями бирюзовыми —
Пролегла дорога дальняя
Лучистая
Пречистая.
Стая
Хрустальных ангелов
Пронеслась в вышине.
Уронила
Весточку-веточку
Мне.
СКУКА СТАРОЙ ДЕВЫ
Затянулось небо парусиной.
Сеет долгий дождик.
Пахнет мокрой псиной.
Нудно. Ох, как одиноко-нудно.
Серо, бесконечно серо.
Чав-чав... чав-чав...
Чав-чав... чав-чав...
Чавкают часы.
Я сижу давно-всегда одна
У привычного истертого окна.
На другом окошке дремлет,
Одинокая, как я,
Сука старая моя.
Сука — «Скука».
Так всю жизнь мы просидели
У привычных окон.
Все чего-то ждали, ждали.
Не дождались. Постарели.
Так всю жизнь мы просмотрели:
Каждый день шел дождик...
Так же нудно, нудно, нудно.
Чавкали часы.
Вот и завтра это небо
Затянется парусиной.
И опять запахнет старой
Мокрой псиной.
<1909>
ЗВЕНИДЕНЬ
Звени, Солнце! Копья светлые мечи,
лей на Землю жизнедатные лучи.
Звени, знойный, краснощекий,
ясный-ясный день!
Звенидень!
Звенидень!
Пойте, птицы! Пойте, люди!
Пой, Земля!
Побегу я на веселые поля.
Звени, знойный, черноземный,
полный-полный день.
Звенидень!
Звенидень!
Сердце, радуйся и, пояс, развяжись!
Эй, душа моя, пошире распахнись!
Звени, знойный, кумачовый,
Яркий-яркий день.
Звенидень!
Звенидень!
Звени, Солнце! Жизнь у каждого одна,
Я хочу напиться счастья допьяна.
Звени, знойный, разудалый,
Пьяный, долгий день!
Звенидень!
Звенидень!
<1910>
ЧУРЛЮ-ЖУРЛЬ
Звенит и смеется,
Солнится, весело льется
Дикий лесной журчеек.
Своевольный мальчишка
Чурлю-журль.
Звенит и смеется.
И эхо живое несется
Далеко в зеленой тиши
Корнистой глуши:
Чурлю-журль,
Чурлю-журль!
Звенит и смеется:
«Отчего никто не проснется
И не побежит со мной
Далеко, далеко... Вот далеко!»
Чурлю-журль,
Чурлю-журль!
Звенит и смеется,
Песню несет свою. Льется.
И не видит: лесная Белинка
Низко нагнулась над ним.
И не слышит лесная цветинка
Песню отцветную, поет и зовет...
Все зовет еще:
«Чурлю-журль...
А чурлю-журль?..»
<1910>
УЛЕТАН
В разлетинности летайно
Над Грустинией летан
Я летайность совершаю
В залетайный стан
Раскрыленность укрыляя
Раскаленный метеор
Моя песня крыловая
Незамолчный гул — мотор
Дух летивый
Лбом обветренным
Лет летисто крыл встречать
Перелетностью крылисто
В небе на орлов кричать
Эйт! дорогу!
С вниманием ястреба-тетеревятника
С улыбкой облака следить
Как два медведя-стервятника
Косолапят в берлогу
Выев вымя коровы и осердие
Где искать на земле милосердия
Летокеан, Летокеан.
В летинных крылованиях
Ядрено взмахи дрогнуты
Шеи — змеи красных лебедей
В отражениях изогнуты
Пусть — долины — живот
Горы — груди земли
Окрыленные нас укрылят корабли
Станем мы небовать, крыловать
А на нелюдей звонко плевать.
<1914>
Я
Излучистая
Лучистая
Чистая
Истая
Стая
Тая
Ая
Я
<1914>
КРЕСТЬЯНСКАЯ
В. Маяковскому
Дай бог здоровья себе да коням!
Я научу тебя землю пахать.
Знай, брат, держись, как мы погоним.
И недосуг нам будет издыхать.
Чего схватился за поясницу?
Ишь ты — лентяй — ядрено ешь, —
Тебе бы к девкам на колесницу
Вертеться, леший, на потешь.
Дай бог здоровья себе да коням!
Я те заставлю пни выворачивать.
Мы с тобой силы зря не оброним,
Станем кулаками тын заколачивать,
Чего когтями скребешь затылок?
Разминай-ко силы проворнее,
Да сделай веселым рыжее рыло.
Хватайся — ловись — жми задорнее.
Дай бог здоровья себе да коням!
Мы на работе загрызем хоть кого!
Мы не сгорим, на воде не утонем,
Станем — два быка — вво!
<1915>
ВЕЛИКОЕ — ПРОСТОЕ
И.Е. Репину. Это когда я встречался с Вами за чаем
На поляне рыжий ржет жеребенок,
И колоколят колокола,
А я заблудился, Поэт-ребенок
Приехал к морю в Куоккала.
На море вышел — утро святое,
Волны сияли — звали играть,
Море такое было простое,
Даль ласкала, как будто мать.
И засмеялся, и странно сердцу
Было поверить в весну зимой.
Я наугад открыл какую-то дверцу
И веселый пошел домой.
А вечером совсем нечаянно
Встретил простого старика, —
За столиком сидел он чайным,
И запомнилась у стакана его рука.
Все было просто — нестерпимо,
И в простоте великолепен,
Сидел Илья Ефимович великий Репин.
На поляне рыжий ржет жеребенок
И колоколят колокола.
Я стал ясный ребенок,
Благословенный в Куоккала.
1915 (?)
СЕРДЦЕ ДЕТСКОЕ
Н. Балиеву — для юности
И расцвела
Моя жизнь молодецкая
Утром ветром по лугам.
А мое сердце —
Сердце детское — не пристало
К берегам.
Песни птиц
Да крылья белые
Раскрылились по лесам,
Вольные полеты смелые
Приучили к небесам.
С гор сосновых
Даль лучистую
Я душой ловлю,
Нагибаю ветку, чистую
Девушку люблю.
И не знаю, где кончаются
Алые денечки,
И не верю, что встречаются
Кочки да пенечки.
Жизнь одна —
Одна дороженька —
Доля молодецкая.
Не осудит
Ясный боженька
Мое сердце детское.
1916
ДЕВУШКИ БОСИКОМ
Алисе Коонен
Девушки босиком —
Это стихи мои,
Стаи стихийные.
На плечах с золотыми кувшинами
Это черкешенки
В долине Дарьяльской
На камнях у Терека.
Девушки босиком —
Деревенские за водой с расписными
Ведрами — коромыслами
На берегу Волги
(А мимо идет пароход).
Девушки босиком —
На сборе риса загарные,
Напевно-изгибные индианки
С глазами тигриц,
С движеньями первоцветных растений.
Девушки босиком —
Стихи мои перезвучальные
От сердца к сердцу.
Девушки босиком —
Грустинницы солнцевстальные,
Проснувшиеся утром
Для любви и
Трепетных прикосновений.
Девушки босиком —
О, поэтические возможности —
Как северное сияние —
Венчающие
Ночи моего одиночества.
Все девушки босиком —
Все на свете —
Все возлюбленные невесты мои.
1916
ЦИА-ЦИНТЬ
Циа-цинц-цвилью-ций —
Цвилью-ций-ций-тюрль-ю —
День-деньской по березнику звонкому
Как у божиих райских дверей
Или как у источника радостей,
Слышны пташек лесных голоса.
Цвилью-ций-ций-тюрль-ю!
Сквозь густых зеленистых кудрей
Голубеют глаза-небеса.
Я лежу на траве. Ничего не таю,
Ничего я не знаю — не ведаю.
Только знаю свое — тоже песни пою,
Сердце-душу земле отдаю,
Тоже радуюсь, прыгаю, бегаю.
Циа-цинц-цвилью-ций.
Над моей головой
Пролетел друг летающий мой.
«Эй, куда?»
И ответа не жду я — пою.
Солнце алмазными лентами
Грудь мою жжет.
Доброе солнце меня бережет.
1917
СТЕПАН РАЗИН
(Отрывок из романа)
Эй, вставайте — подымайте паруса,
Собирайтесь в даль окружную,
Раздувайте ветром звонким голоса,
Зачинайте песню дружную.
Да за вёсла, братцы вольные,
Ну, соколики сокольные,
Знай отчаливай.
Раскачивай.
И эххх-нна.
Барманзай.
Б-зззз-
Сарынь на кичку,
Ядреный лапоть
Пошел шататься по берегам.
Сарынь на кичку.
Казань — Саратов.
В дружину дружную
На перекличку,
На лихо лишнее врагам.
Сарынь на кичку.
Бочонок с брагой
Мы разопьем
У трех костров.
И на приволье волжском вагой
Зарядим пир
У островов.
Сарынь на кичку.
Ядреный лапоть —
Чеши затылок у перса-пса.
Зачнем с низовья
Хватать, царапать
И шкуру драть —
Парчу с купца.
Сарынь на кичку.
Кистень за пояс.
В башке зудит
Разгул до дна.
Свисти — глуши,
Зевай — раздайся!
Слепая стерва — не попадайся.
Вввва-а! <...>
<1912 - 1918>
ЗОЛОТОРОЗСЫПЬЮВИНОЧЬ
Золоторозсыпьювиночь.
<1916>
РЕКАЧКАЧАЙКА
Рекачкачайка.
<1914>
ВЫЗОВ АВИАТОРА
Какофонию душ
Ффррррррр
Моторов симфонию
Это Я — это Я —
Футурист-песнебоец
И пилот-авиатор
Василий Каменский
Эластичным пропеллером
Взметнул в облака
Кинув там за визит
Дряблой смерти-кокотке
Из жалости сшитое
Танговое манто и
Чулки
С панталонами.
<1916>
МОЯ МОЛИТВА
Господи
Меня помилуй
И прости.
Я летал на аероплане.
Теперь в канаве
Хочу крапивой
Расти.
Аминь.
<1916>
ИЗ СИМЕИЗА В АЛУПКУ
М.В. Ильинской
Из Симеиза с поляны Кипарисовой
Я люблю пешком гулять в Алупку
Чтоб на даче утренне ирисовой
На балконе встретить
Снежную голубку.
Я — Поэт. Но с нею незнаком я.
И она боится — странная — людей.
Ах она не знает
Что во мне таится
Стая трепетная лебедей.
И она не знает
Что рожден я
В горах уральских среди озер
И что я — нечаянно прославленный
Самый отчаянный фантазер.
Я только — Возле.
Я только — Мимо.
Я около Истины
И любви.
Мне все — чудесно
Что все — творимо
Что все — любимо
В любой крови.
<1916>
ВАСИЛИЙ КАМЕНСКИЙ – ЖИВОЙ ПАМЯТНИК
Комитрагический моей души вой
Разливен будто на Каме пикник
Долго ли буду стоять я — Живой
Из ядрёного мяса Памятник.
Пожалуйста —
Громче смотрите
Во все колокола и глаза —
Это я — ваш покоритель
(Пожал в уста)
Воспевающий жизни против и за.
А вы — эй публика — только
Капут
Пригвождали на чугунные памятники.
Сегодня иное — Живой гляжу на толпу —
Я нарочно приехал с Каменки.
Довольно обманывать Великих Поэтов
Чья жизнь пчелы многотрудней —
Творящих тропическое лето
Там — где вы стынете от стужи будней.
Пора возносить песнебойцев
При жизни на пьедестал —
Пускай таланты еще утроятся
Чтобы каждый чудом стал.
Я верю — когда будем покойниками
Вы удивитесь
Святой нашей скромности —
А теперь обзываете футуроразбойниками
Гениальных Детей Современности.
Чтить и славить привыкли вы мертвых
Оскорбляя академьями памятниками —
С галками.
А живых нас —
Истинных, Вольных и Гордых
Готовы измолотить скалками.
Какая вы публика — злая да каменная
Не согретая огнем футуризма
Ведь пророк — один пламенный я
Обожгу до идей Анархизма.
Какая вы публика — странная да шершавая
Знаю что Высотой вам наскучу —
На аероплане взнесенный в Варшаве я
Часто видел внизу муравьиную кучу.
И никому не было дела
До футуриста-летчика
Толпа на базарах — в аллее
Галдела
Или на юбилее
Заводчика.
Разве нужна гениальность наживам -
Бакалейно-коммерческим клубам.
Вот почему перед вами Живым
Я стою одиноким Колумбом.
Вся Судьба моя —
Призрак на миг —
Как звено пролетающей Птицы —
Пусть Василью Каменскому Памятник
Только Любимой приснится.
<1916>
МАЯКОВСКИЙ
Радиотелеграфный столб гудящий,
Встолбленный на материке,
Опасный — динамитный ящик,
Пятипудовка — в пятерике.
И он же — девушка расстроенная
Перед объяснением с женихом,
И нервноликая, и гибкостройная,
Воспетая в любви стихом.
Или капризный вдруг ребенок,
Сын современности — сверх-неврастеник,
И жружий — ржущий жеребенок,
Когад в кармане много денег.
И он — Поэт, и Принц, и Нищий,
Колумб, Острило, и Апаш,
Кто в Бунте Духа смысла ищет —
Владимир Маяковский наш.
<1917>
КОНСТАНТИН ОЛИМПОВ
(КОНСТАНТИН КОНСТАНТИНОВИЧ ФОФАНОВ)
(1889-1940)
Я От Рожденья Гениальный...
Пусть будет известно на клубных подмостках,
Я выше Бога Сверкаю Венцом.
Константин Олимпов
Родился в Петербурге. Сын известного поэта К.М. Фофанова. Крестным отцом ребенка стал художник И. Репин. Детство провел в Гатчине. По воспоминаниям современников, будущий поэт рос в атмосфере вечного безденежья, пьянства и ссор. Отец, узнав о том, что его сын пишет стихи, запретил ему это делать, считая его поэзию «профанацией искусства», хотя сам Олимпов в автобиографии писал, что «отношение отца … к моему творчеству было положительным».
В 1907 г. окончил петербургское реальное училище принца П.Г. Ольденбургского. В 1908-1910 гг. — вольнослушатель Петербургского археологического института.
В 1910 г. вместе с отцом переселился в Сергиеву пустынь.
В октябре 1911 г. Игорь Северянин и Олимпов создали кружок и издательство «Эго». Олимпов придумал логотип издательства — латинское слово Ego внутри треугольника (сам поэт носил такой же значок). Олимпову же принадлежит и авторство термина «поэза» (на траурном венке своему отцу он сделал надпись «Великому психологу лирической поэзы»).
В марте 1912 г. издательство «Эго» выпустило в виде листовки первый сборник стихов Олимпова «Аэропланные поэзы. Нервник 1. Кровь первая».
Олимпов наиболее последовательно среди всех эгофутуристов придерживался теоретических положений «вселенского эгофутуризма», используя неологизмы и иностранные слова и имитируя салонную манеру Северянина.
В сентябре 1912 г. начались разногласия между Олимповым и Северянином, приведшие к выходу последнего из «Академии эгопоэзии» и ее фактическому распаду. Олимпов не стал входить в созданную И. Игнатьевым «Интуитивную ассоциацию эгофутуризма», хотя и печатался в игнатьевском издательстве «Петербургский глашатай».
Именно этим издательством выпущена книга стихов Олимпова «Жонглеры-нервы» (1913). После 1913 г. поэт выпустил серию листовок со стихотворениями и декларациями — «Глагол Родителя Мироздания. Негодяям и мерзавцам.», «Проэмий Родителя Мироздания. Идиотам и кретинам» (обе — П., 1916), «Исход Родителя Мироздания», «Паррезия Родителя Мироздания» (обе — П., 1917). Доводя до крайности эгофутуристический культ личности, Олимпов отождествлял себя с творцом Вселенной, противопоставляя христианству новую религию — «олимпианство», ведущее человечество к науке. Гипертрофированное самосознание у Олимпова соседствовало с обращением к читателям с просьбой о денежной помощи. Перу Олимпова принадлежат также и листовки «Отдых 1», «Эпоха Олимпова», а также книга «Академия эгопоэзии Вселенского футуризма» (Рига, 1914).
Поэт восторженно встретил октябрьские события 1917 г. и пошел добровольцем в Красную Армию. Позже был коробейником, работал на бойне, в середине 1920-х гг. — управдомом, в 1930 г. — чернорабочим на заводе.
В конце 1920-х гг. Олимпов объявил о воссоздании «Академии эгопоэзии», куда кроме него вошли также молодые поэты Б. и В. Смиренские и Н. Позняков. В 1922 г. в Петрограде в виде листовок опубликовано его произведение «Анафема Родителя Мироздания» и книга «Третье Рождество великого мирового поэта Титанизма Великой Социальной Революции Константина Олимпова, Родителя Мироздания».
19 сентября 1930 г. Олимпова арестовали по делу об «антисоветской группировке среди части богемствующих писателей г. Ленинграда», и 2 января 1931 г. он был осужден на три года. В феврале 1931 г. осужден повторно по делу «антисоветской нелегальной группы литераторов «Север» на 10 лет. 17 августа 1938 г. освобожден. Скончался в Омске 17 января 1940 г. В 1989 г. реабилитирован.
АМУРЕТ ИГОРЮ СЕВЕРЯНИНУ
Танцуй торжественней, пророк,
Воспой Кудесному эксцессы,
Воспламеняющим экспрессом
Экзальтированных сорок.
Проснется Мир на лире мира,
Венок оденет Ниобей, —
Друг, молодой луной вампира
Себя собою не убей.
Волнуй толпу, зови к волне,
Качай качель, качель экстазы, —
Сверкнут рубины и топазы,
Как привиденья в лунном льне.
Мечта звенит опушкой леса,
Околокольченным Венцом.
Душа испанской догарессы
В Тебе буянится ключом!
<1911>
***
Я хочу быть душевно-больным,
Чадной грезой у жизни облечься,
Не сгорая гореть неземным,
Жить и плакать душою младенца
Навсегда, навсегда, навсегда.
Надоела стоустая ложь,
Утомили страдания душ, —
Я хочу быть душевно-больным!
Над землей, словно сволочный проч,
В суету улыбается Дьявол,
Давит в людях духовную мочь,
Но меня в смрадный ад не раздавит
Никогда, никогда, никогда.
Я стихийным эдемом гремуч,
Ослепляю людское злосчастье.
Я на небе, как молния, зряч,
На земле — в облаках — без поместья.
Для толпы навсегда, навсегда,
Я хочу быть душевно-больным!
<1912>
***
Гении в ритмах экспрессий
Мыслят созвездьем талантов.
Сказочнят в море эксцессов
Их острова хиромантий.
Ясного Гения остров
Терем воздвигнул Искусства:
С Лирой великого чувства,
С Музой — любовницей острой.
Райчатся окна Бессмертья,
Солнчится Гения терем!
Люди! в мой терем уверьтесь?
— «Верим в Олимпова, верим!»
<1912>
ТРОЙКА В ТРОЙКЕ
Тройка в тройке колокольной.
Громко, звонко пьяной тройке.
Колокольни колокольней
Колокольчик бойкой тройки.
В тройке тройка пой, как тройка,
Звонко, громко, пьяно, тройко!
Колокольчик колокольный
Колокольни, колокольней!!!
Колокольчик звонче тройки.
Колокольня колокольни!
Тройка тройкой колокольней!
В тройке тройка пьяной тройки.
<1912>
ШМЕЛИ
Шмели сереброносные крылят, ворча бурунами,
Смеются броской солнечью над людными трибунами.
Пилоты смелоглазые, шмелей руководители,
В безветрие стрекозятся в эмалевой обители.
Небесная игуменья — симфония влюбления —
Молчит молчаньем траурным в друидном отдалении.
Бурлится шум пропеллеров. Глаза толпы овысены.
Восторгом осиянная сверкает солнца лысина.
Ослабли нервы летные. Пилоты жутко ерзают.
Летят к земле. Встречайте их рукоплесканья борзые!
<1913>
ЭВАН, ЭВОЭ!
Созвездья Лиры, созвездья Лиры.
К. Фофанов
Эван, Эвоэ! — вперед, вперед.
Мирра Лохвицкая
Жонглеры-нервы — безумий ветры,
Офимиамен Вселенной путь.
Струите грезы в гаремы всета, —
Грозою слова червонит грусть.
Хвалебнят гномы. Молебнят ладан.
Жонглеры-нервы — умолньте шаг.
Звучат созвездья мирами радуг
И солнчит чувства электромаг.
Мой Бог зарничит эфиры молний.
В садах надзвездий бряцанье лир.
Жонглеры-нервы — плывите взволно,
Играйте в звезды — иллюзий дар...
Ликуйте, люди, — обратнят нервы.
Порфирит матов волшебных рун.
Мир Футуриста в огнях Минервы.
Жонглеры-нервы — созвездья струн!
<1913>
БУКВА МАРИНЕТТИ
Я. А л ф а в и т. мои поэзы — буквы.
И люди — мои буквы.
К. Олимпов
Мозги черепа — улицы города.
Идеи — трамваи с публикой — грезы —
Мчатся по рельсам извилистых нервов
В гарные будни кинемо жизни.
Глаз-небокоп бытия мирозданья
Ритмом зажег электрической мысли
Триумф!
Зрячее ухо звони в экспансивный набат.
Двигайтесь пеньем магнитные губы
В колесо ног рысака на асфальте:
Гоп гоп, гопотом, шлёпотным копытом,
Аплодируй топотом, хлопайте копыта
Оптом, оптом!
1 февраля 1914 г.
ФЛЕЙТА СЛАВЫ
Я От Рожденья Гениальный —
Бог Электричеством Больной.
Мой В Боге Дух Феноменальный
Пылает Солнечной Весной.
Сплетая Радуги Эона,
Огни Созвездий Сотворил.
Давно-Давно От Ориона
Пути Вселенных Искрылил.
И На земле Явился В Нервах,
Сверкая Сердцем Красоты.
Строфами Светозарных Перлов
Спалил толпу Грозой Мечты.
Войдя В Экстаз — Великолепен —
В «Пенатах» Пением Звучал.
Тогда Меня Великий Репин
Пером Великим Начертал.
Я — Самодержец Вдохновенья,
Непогрешимец Божества.
Собою Сам, Творец Творенья,
Бессмертной Жизни — Голова!
Полдень 1 мая 1914 г.
ГЛАГОЛ РОДИТЕЛЯ МИРОЗДАНИЯ
(Буквы произносятся густым басом)
НЕГОДЯЯМ и МЕРЗАВЦАМ
Олимпов Родил Мирозданье.
Бессмертная Жизнь Клокочи.
Великое Сердце Страданья
Безумную Лиру Звучи.
Да будет проклята земля!
Да будут прокляты земные!
Эдемной Славы Бытия
Не понимают рты глазные.
Меня поносят и клеймят
Последней руганью собаке,
Со Мной помойно говорят,
Ютят на кухне в чадном мраке.
Меня из дома прогнали родные
За то, что не работаю нигде.
Помогите эфиры льняные
Прокормиться Вечной Звезде.
У Меня даже нет полотенца,
Чтобы вытереть плотски лицо.
Я Блаженней любого младенца
Пробираюсь сквозь будней кольцо.
Я считаю фунт хлеба за роскошь.
И из чайной беру кипяток.
Одолжить семь копеек попросишь
И поджаришь конинный биток.
Рыдайте и плачьте кто может,
Великий Поэт в нищете.
И голод Его не тревожит,
Он Утаился в Мечте.
Не Надо Мне денежных знаков и службы, и дружбы на ярмарке будней,
Не Приемлет земного Бессмертное Зодчество,
Духовно Питаясь Единственно Космосным Звоном Из Ангельских Лютней,
Торжествует Над Богом Мое Одиночество.
Я — Дома В Звездное Лото
Играю С Наготой.
Не Приходи Ко Мне Никто
На Разговор Пустой.
<1916>
АНАФЕМА РОДИТЕЛЯ МИРОЗДАНИЯ
КОНСТА. Я, КОНСТАНТИН ОЛИМПОВ,
УТВЕРЖДАЮ, ЧТО ХРИСТОС — ВЕЛИЧАЙШИЙ
ГРЕШНИК НА ЗЕМНОМ ШАРЕ.
(Проститутам и проституткам)
ПРОКЛЯТЬЕ, ПРОКЛЯТЬЕ, ПРОКЛЯТЬЕ
Я ШЛЮ ИЗУМЛЕННОМУ МИРУ.
Я ПРОКЛЯЛ ХРИСТА ЗА РАСПЯТЬЕ,
ВЗЯВ В РУКИ БЕССМЕРТИЯ ЛИРУ.
ВСЯ ЖИЗНЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА — ПОШЛОСТЬ,
ЖЕСТОКОСТЬ, ПРОДАЖНОСТЬ, ГЛУМЛЕНЬЕ;
А БУДУЩНОСТЬ, НЫНЧЕСТЬ И ПРОШЛОСТЬ —
ОТБРОСЫ СМЕРДЯЩЕГО ТЛЕНЬЯ.
ДОСТОЙНО ЛЬ ВНИМАНЬЯ, ДОСТОЙНО ЛЬ СОЧУВСТВИЙ
ЗЕМЛЯ И ПЛАНЕТЫ, СОЗВЕЗДЬЯ, ВСЕЛЕНСТВА
КОГДА Я, ОЛИМПОВ, ГОРДЫНЯ ИСКУССТВА,
СЕБЯ ПРОСЛАВЛЯЮ, СВОЕ СОВЕРШЕНСТВО?!.
<1922>
ГРААЛЬ-АРЕЛЬСКИЙ
(Стефан Стефанович Петров)
(1888 (по другим сведениям — 1889) — 1938?)
Родился в крестьянской семье. Учился в петербургском реальном училище А. Копылова и гимназии К. Мая. После окончания гимназии в 1909 г. поступил в Петурбургский университет на астрономический факультет, из которого был исключен в 1914 г. за неуплату. Работал в обсерватории Народного дома. В студенческие годы участвовал в революционном движении, был членом партии эсеров.
Печататься начал с 1910 г. Вскоре познакомился с Игорем Северяниным и К. Олимповым, вместе с ними принимал участие в вечерах эгофутуристов. В 1911 г. познакомился с А. Блоком.
В 1911 в Петербурге вышла книга стихов Грааль-Арельского «Голубой абажур», замеченная критиками.
В конце этого же года познакомился с И. Игнатьевым и в январе 1912 г. вошел в «Академию эгопоэзии», одновременно став и членом «Цеха поэтов». Уже весной 1912 г. по настоянию синдиков «Цеха» покинул вместе с Г. Ивановым «Академию».
Вторая книга стихов Грааль-Арельского «Летейский брег» вышла в 1913 г. под грифом «Цеха». В ней были представлены образцы «научной поэзии» — стихи о космосе и планетах, о Д. Бруно (которому Грааль-Арельский впоследствии посвятил роман «Враг Птоломея», Л., 1928).
Пребывание в «Цехе» стало для поэта ступенью в переходе от символизма к пропагандируемому им «сциентизму».
Стихи Грааль-Арельского публиковались во многих журналах, альманахах и газетах («Гиперборей», «Лукоморье», «Нива», «Новый журнал для всех», «Петербургский глашатай», «Нижегородец» и др.)
После 1917 г. опубликовал поэму «Ветер с моря» (П., 1923), пьесу в стихах «Нимфа Ата» (П., 1923), книги «Повести о Марсе» (Л., 1925), «Гражданин Вселенной» (Л., 1925), «Солнце и время. Популярная астрономия для крестьянской молодежи» (М.–Л., 1926).
В 1937 г. был репрессирован. Дальнейшая судьба неизвестна.
В ТОМЛЕНЬИ ЛУННОМ...
Сквозь гардины узорные заглянул тихий вечер
И зажег светом трепетным ваши русые кудри,
Вы сидели у зеркала и мечтали о встрече,
И лицо ваше бледное было в розовой пудре.
Жемчугами толчеными вы посыпали ногти,
И любуясь браслетами и своими ногтями,
Вы не видя подвинули, опираясь на локте,
Золотые флакончики с голубыми духами.
Вам казалось — олунена голубая аллея,
И виконт дожидается у подножия Феба,
А вдали, сквозь акации, чуть заметно алея
Разгорается медленно изумрудное небо.
1912
ТУРНИР
Уронила розу леди Бэти, —
Замерли угрюмые гобои,
Грустный паж в лазоревом берете
Дал сигнал о предстоящем бое.
И на круг въезжают друг за другом
Девять рыцарей Святого Марка,
По стальным, сверкающим кольчугам
Вьются ленты, вышитые ярко.
Сам король бледнеет на балконе,
Вспоминает вечер у куртины…
На его мерцающей короне
Загорелись яркие рубины.
Нет прекрасней Бэти в целом мире!
В честь ее ломают много копий.
И об этом сказочном турнире
Разнесутся вести по Европе.
1912
ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ КАЗАНСКИЙ
(ИГНАТЬЕВ)
(1892-1914)
...Хочу Неестественности Трагической...
Иван Игнатьев
Родился 19 июля 1892 г. в Петербурге. Отец — из низшего духовенства, мать — из крепостных. Рос и воспитывался в семье двоюродного деда. В 1910 г. закончил 3-е петербургское реальное училище. В последнем классе выпускал рукописный сатирический журнал. С десяти лет увлекался театром, мечтал о карьере актера, устраивал любительские спектакли на даче в Саблине под Петербургом.
Дебютировал в 1909 г. в журнале «Театр и искусство» и в течение четырех лет публиковал свои критические эссе, в основном на театральные темы, в различных периодических изданиях: «Театрал», «Театр и спорт», «Весна», «Дачная жизнь», «Обозрение Петербурга», «Нижегородец», «Петербургский кинематограф», «Шиповник», «Биржевые ведомости» и др.
В конце 1911 г. познакомился с Игорем Северянином и примкнул к эгофутуризму. В 1912 г. Игнатьев организовал издательство «Петербургский глашатай», где печаталось большинство эгофутуристов и различные эгофутуристические альманахи («Оранжевая урна», «Орлы над пропастью», «Стеклянные цепи» — 1912; «Дары Адонису», «Засахаре кры», «Бей, но выслушай», «Всегдай», «Небокопы», «Развороченные черепа» — 1913), и стал публиковать в нём газету того же названия. В этом же году в Петербурге вышла его книга «Около театра. Юморески, миньятюры, штрихи, пародии».
С начала 1913 г. Иван Игнатьев, после отхода Игоря Северянина от эгофутуризма, возглавил группу «Ассоциация эгофутуризма», объявив себя председателем Ареопага. Сотрудничал с Г. Ивановым, Грааль-Арельским, К. Олимповым, В. Гнедовым, В. Шершеневичем, П. Широковым, В. Брюсовым, Ф. Сологубом. В 1912-1913 гг. организовал ряд публичных выступлений эгофутуристов. Выпустил брошюру «Эго-Футуризм» с теоретическим обоснованием одноименного течения и сборник стихов «Эшафот: Эго-футуры» (обе — СПб., 1913).
В день собственной свадьбы, 20 января 1914 г., покончил с собой, перерезав горло бритвой.
После смерти Игнатьева четыре его стихотворения были опубликованы в московском альманахе «Руконог» (1914).
ВАСИЛИСКУ ГНЕДОВУ
Почему Я не арочный сквозь?
Почему плен Судьбы?
Почему не средьмирная Ось,
А Средьмирье Борьбы?
Почему не рождая рожду?..
Умираю живя?
Почему Оживая умру?
Почему Я лишь «я»?
Почему «я» мое — Вечный Гид,
Вечный Гид без Лица?
Почему Безначальность страшит
Бесконечность Конца?
Я не знаю Окружности Ключ
Знаю: кончится Бег,
И тогда я увижу всю Звучь
И услышу весь Спектр.
Декабрь 1912
ОНАН
Зовет.
Озывается.
Ярмит.
Жданное.
Нежеланное —
Радостны —
Твои!
Окаянное —
Покаянное
Ласкает
Преданностью смертей!
В державу паяя
Мозг...
Страшнее и
Сладостнее
Пригвозд!..
<1913>
МИГАЮЩЕЕ ПЛАМЯ
Взоры Проклятьем молитвенны.
В отмели чувств
Серые рытвины
Медлительны, как лангуст.
Сердце Бодрю Отчаяньем,
Пью ужас закрыв глаза.
Бесцельно раскаянье —
Тихая гроза.
Жду. Кончаются лестницы —
Неравенства Светлый Знак...
Начертит Какая Кудесница
Новый Зодиак?
<1913>
OPUS: 80447
Давно покинуто собачье —
Приветствую, Кастраты, вас.
Хотя и вылетаю изредка на моно-таксо
в Скачки,
Но больше не ищу Себя, Олега и Лолетту Ас.
Это — «Тренировка»
<1913>
OPUS: – 5515
Почему, почему Мы обязаны?
Почему НЕЖЕЛАНИЕ — рАБ?
Несвободно свободою связанный,
Я — всего лишь кРАП.
Мне дорог, мил Электрический
Эшафот, Тюрьма.
Метрополитена улыбки Садистические,
Синема Бельмо.
Хочу Неестественности Трагической...
Дайте, пожалуйста, вина!..
1913
ТРИ ПОГИБЕЛИ
Я выкую себе совесть из Слоновьей кости
И буду дергать ее за ниточку, как паяц;
Черные розы вырастут у Позолоченной Злости
И взорвется Подземный Треугольник Лица.
Я Зажгу Вам Все Числа Бесчисленной Мерзости,
Зеленые Сандвичи в Бегающих пенсне.
Разрежьте, ретортами жаля, отверзость и
Раи забудутся от Несущих стен.
1913
***
Аркан на Вечность накинуть
И станет жАЛКОЮ она в РУКЕ.
Смертью Покинутый
Зевнет Судьбе.
Заглянуть в Вентилятор Бесконечности,
Захлопнуть его торопливо ВНОВЬ.
Отдаться Милой беспечности,
Бросив в Снеготаялку Любовь.
1913
***
Тебя, Сегодняшний Навин,
Приветствую Я радиодепешей.
Скорей на Марсе Землю Вешай
И фото Бег останови.
Зажги Бензинной зажигалкой
Себе пять Солнц и сорок Лун
И темпом Новым и Нежалким
Зачертит Космос свой Валун.
1913
ВСЕГДАЙ
Аркадию Бухову
В холоде зноя томительного
Бескрыл экстаз.
Пленюсь Упоительным
В Вечно-последний раз.
Узой своею Таинственному
Я Властелин,
Покорный воинственно,
Множественный один.
Ходим путьми василисковыми
И Он, и Я!..
Далекое-Близкое! — Я не хочу Тебя!
<1913>
НЕПРЕСТАННОСТЬ
Влекут далекие маки...
В ненависть толп
Сеем осенние злаки,
И дерзновенной атаки
Возводим довлеющий столп
Для Себя,
Чтобы рушить вожделенно
Неизменный
Миф Бытья.
<1913>
***
Я пойду сегодня туда, где играют веселые вальсы,
И буду плакать, как изломанный Арлекин.
А она подойдет и скажет: — Перестань! Не печалься!
Но и с нею вместе я буду один.
Я в этом саване прощальном
Целую Лица Небылиц
И ухожу дорогой Дальней
Туда к Границе без Границ.
19. XI.1913
Другие статьи в литературном дневнике: