Я не сборщик реликвий

Соланж: литературный дневник

Борис Хотимский
из воспоминаний о Бродском




...перебрал листы, пробежал глазами. — ага, это я уже знаю: „Все мы жили под богом, у бога под самым боком.." И это знаю... Стоп! Это не Слуцкий, чуть не закричал я. Не может Слуцкий такого: „Простимся, до встреч в могиле, близится наше время..." („Гладиаторы"), и это: „Когда теряет равновесие твое сознание усталое, когда ступени этой лестницы уходят из-под ног, как палуба..." („Одиночество"). Нет, нет, такого Слуцкий не мог написать.


— Верно, — проворчал Боря. — Это не Слуцкий. Такой молодой рыжий парень. Толстый.


И вот очное знакомство состоялось. Я как метр, ведущий отбор претендентов на публичное чтение собственных творений, попросил его прочитать что-нибудь. Как-никак у меня за плечами и собственные стихи, и переводы, да и вообще я старше его на семь лет.


Кабинет, где он читал, оказался маловат для его голоса. Нет, он не кричал, не орал. хотя чтение его было громким. Голос его как бы обретал нечто материальное, объемно ощутимое. Да что я говорю. Те, кто его когда-нибудь слышал. помнят, что это неповторимо. Нехватка согласных в его артикуляционном аппарате перекрывалась чем-то иным, присущим только ему. Попытки подражания выльются в пародирование. Его чтение — не декламация и не пение. Так поэт доносил свою, именно свою поэзию.


Несколько оглушенный „Пилигримами", я спросил:


— Ты можешь немного тише?


По-моему, .он даже не понял, о чем это я.


На вечере было читано много стихов, и очень много хорошего. И поэты были разные. Громогласный тогда Глеб Горбовский, потрясавший своей первой тоненькой книжечкой «В поисках тепла», ироничный Олег Тарутин, блестящий пародист (у него, естественно, не только пародии) Слава Лейкин, несколько грустный Леня Агеев. Нет, всех не перечислить. И все разные. Но, если так можно выразиться, самым разным для меня оказался Иосиф. Прощаясь, я сказал: „Заходи".


И он стал заходить. Это несложно. Тем более что от дома Мурузи, где он жил, до Парадного подъезда всего одна коротенькая троллейбусная остановка.


В нашем кабинете пустовал один стол. На нем была старая пишущая машинка, не то „Ундервуд", не то „Континенталь", не то „Москва", не помню. Но отлично помню, как на ней из-под его рук являлось „Шествие", „Холмы", „Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам..." и другое.


А что любил он? Лучше спросить — что не любил. Не любил архитектуру. Нет, не всю. Современную, если ее можно назвать архитектурой, да и всё, что возникло после модерна.


Его отношение нетрудно проследить и в стихах, и тем более в прозе. Чтоб далеко не ходить, возьмите „Остановку в пустыне" или „Путешествие в Стамбул". Теперь о другом. Однажды, прогуливаясь по нашим переулкам, не помню в каком — Артиллерийский, Саперный, Гродненский — я обронил цитату из „Двенадцати стульев". Иосиф поморщился и сказал: „С некоторых пор я не люблю этот роман".


Ну, а теперь, возможно, о том, что любил.


Небольшой сад Академии художеств. Мы сидим на скамейке вблизи колонны, оказавшейся лишней для интерьера Казанского собора. Сад переходит кошка. Иосиф говорит: „Если оно существует, второе рождение, то вот кем я хотел бы быть".


И действительно, более независимой походки, и к тому же вальяжной я не видел больше ни у кого — ни у людей, ни у животных.


И еще о том, что если не любил, то нравилось.


Однажды, когда у него вновь наладились отношения с любимым человеком, ему потребовалось жилье. Поговорив с соседкой, тогда мы жили в коммунальной квартире (моя семья плюс соседка), я уяснил, что Татьяна (соседка) готова на какое-то время переехать к своей маме. Иосиф с Марианной приехали ко мне, комната им вроде бы понравилась. Но затее этой не суждено было сбыться. Возник вариант переезда ко мне Таси Тищенко, она уступала свое жилье Иосифу. Однако рояль, без которого Тищенко не могла обойтись, никак не влезал в маленькую комнату моей соседки.


Но в общем-то речь не об этом. За чаепитием у меня в столовой Иосиф обратил внимание на рисунок моей младшей дочери — береза на черном фоне. Ничего особенного, господи, ну что может сотворить шестилетний человек? Тем не менее ему понравилось, что моя Кира изобразила дерево со стволом, утолщающимся не к корню, а к вершине. Такая фантазия просто порадовала его.


Порадовала. Но не припомню, чтобы за одиннадцать лет знакомства видел на его лице выражение восхищения. Радость бывала.


Как-то во время писания „Прощайте, мадемуазель Вероника" пришел ко мне в парадный подъезд, чтобы прочесть: „Русский орел. потеряв корону, напоминает теперь ворону. Его горделивый недавно клекот теперь превратился в картавый шепот..." После чтения и вопроса: „Ну?.." — с удовлетворением улыбнулся.


Была радость на его лице, когда он увидел наше тогдашнее новое приобретение — наборно-пишущую машину. Внешне она вроде бы не отличается от обычных пишущих машинок, но шрифт имитирует типографский, пробелы между словами могут быть разной величины. Иосиф сел за машину и напечатал вольный перевод знаменитого стихотворения французского поэта Виктора Гюго:


«Алло, маэстро! Бросьте мастерок!
Спускайтесь. Перекурим, поболтаем».
«Пардон, месье. Я делаю острог».
«А старый что, уже необитаем?»
«Увы, месье, как раз наоборот».
«Где ж.разница?» «А разница во вкусе».
«А что об этом думает народ?»
«Месье, я, к сожалению, не в курсе».


Закончив, сказал:
— А это на рождественскую открытку, — и продолжил печатание.


РОЖДЕСТВО
Спаситель родился в лютую стужу.
В пустыне пылали пастушьи костры.
Буран бушевал и выматывал душу
из бедных царей, доставлявших дары.



Верблюды вздымали мохнатые ноги.
Выл ветер. Звезда, пламенея в ночи,
смотрела, как трех караванов дороги
сходились в пещеру Христа, как лучи.


И мне вспомнилось мое довоенное детство и старые открытки в комнат моей тетушки, она же моя крестная мать, с пасхальными яйцами, вербами и наивными овечками.


— Ну что ж, Ось. будь я Сувориным или Вольфом, а не издателем геологической литературы, то обязательно не только бы твои стихи издал, но тиснул бы и открытки.


Глядя на мой стол, заваленный увесистыми рукописями, не в тот день, в какой-то другой, перебрав рукой папки, он если не с ужасом, то с некоторой оторопью спросил:


— И ты всё это должен прочитать?


— Ну, что ты! Это будут читать научный редактор и редактор издательства, мое же дело проверить комплектность рукописи, прочитать предисловия и заключения, если они имеются, и передать на экспертизу в комиссию на предмет — нет ли секретных сведений.


— А такие есть?


— Бывают, конечно. Но чаще всего речь идет о человеческой глупости. Академик Соколов Борис Сергеевич, он уже давно у нас в институте не работает. рассказывал мне, что однажды цензор в его статье усмотрел недопустимость того, что отложений ордовикского времени (древние геологические образования) в Канаде больше, чем у нас в Прибалтике, — „Вы что, воду на мельницу западных империалистов льете?"


— Так что, Ось, цензура не только кусает изящную словесность, но и гранит (по-моему, среди ордовикских пород встречаются и граниты) науки. А какими бы ты хотел видеть свои издания?


— Хотелось бы такие, как „Холмы". „Остановку в пустыне" или „Строфы", видеть отдельными брошюрами.




Другие статьи в литературном дневнике:

  • 29.07.2009. Я не сборщик реликвий
  • 24.07.2009. Холмы