Екатерина Боярских

Регина Мариц: литературный дневник

книга "женщина из кимея" http://polutona.ru/books/boyarskihpdf.pdf


ПРАВИЛА НАБЛЮДАТЕЛЕЙ


Они называются первыми попавшимися именами:
– Анна Петровна.
– Андрей Ильич.


А становится страшно.


Имена недействительны, если они
называются каждым словом.


Приближается? Что вы,
такое не приближается,
оно просто идёт навстречу.


Между словами непустоты
растут окончания непредметов,
повышение тона рождает душу
криком!


– Как ваше имя?
– Арахна.


– Как ваше имя?
– Лазарь.
– Арника.
– Ноосферату.


Спросишь у Лазаря, как молчать,
тот отвечает:
– Не слишком ли точную
ты выбрал науку?


Слова сырые и слепые, как цветы.
Тишина, тишина, настороженность.
На вешалке висит пустое платье.
Из кармана торчит наблюдатель.
– Знаешь, где твоя мама?
Ночует в товарном вагоне.
жизнь её тлеет, одежда ветшает,
никто её не поднимет,
не отряхнет, не зажжёт ей сердце.
Это не вылечишь.


На четвереньках иду к окну.
В окне наблюдатель.


Где твой отец?
Он так боялся,
и сошёл с ума;
иногда выходит на берег,
собирает бутылки после туристов,
верит собакам, людей боится,
убежит, если ты подойдёшь к нему близко.


Знаешь, зачем всё это?
Скажешь, кому это надо?
Не подавай реплик, только скрипи дверью.


Краски плывут, а стены стоят,
а они
зовут меня дочкой, любимой сестричкой.
А-о-ни-а-о-ни-ды-ря-вы-ми-ря-вы-ми-
пальцами ловят людей,
повторяют: эта страна искажает наших детей.
Имена без верха, слова без вершины.
Безостановочно.
Надо
пройти до истока наверх и узнать,
откуда идут наблюдатели.


И приидет царствие твое,
и будет слушать тайны твои.
И придет царство без названия.


Таковы правила наблюдателей.


* * *


Обнаружилось: солнце высохло, облетело.
Обнарушилось: ближе к вечеру невозможно.
Как обрушилось: не могу прощаться,
хохотать на рельсах,
читать о прошлом,
не могу совмещаться!
Прячусь, путаясь в перифразах.
...как в подъездах,
ошибся дверью,
ложись на коврик.
Всё от холода.


Руки синие, руки лиловые,
остальное бесцветно. И это
тоже от холода.


Что-то сломано, что-то испорчено – самая сердцевина.
Цевин-цевина, цвин! – заело пластинку:


господи, ветка тычется в окна,
тихое рыльце, как у ребенка,
как у летучей свинки,


господи, лампу трясет от лая,
она охраняет двери сарая,
двери рая, аллитерайя...
самую сердцевинку.


боже, не спится консервной банке,
она считает себя цыганкой,
она гадает себе на картах,
щелкает каблуками.


Вещи движутся к эпилогу.
Я молчу в ожиданье слова.
Слово душу мне раскололо
и ушло,
никто его не удержит.


Что-то сломано. Так колонна
набегающих начертаний
сокрушается: "Здесь тебя...
(нечитаемо)... здесь никто...
(неразборчиво)...
здесь никто не удержит".


На крышах сказано, нет, на душах,
в душах сказано: Тише, мыши!
Тише, мысли.
будете тише, и вас услышат,
будете тише – вас
никто не удержит.


Чудно медленно многолюдно.
Развиднеется то, что смутно.
Ближе к воздуху, чем у потере,
будем плыть под дождем, как звери,
будет холодно, и никто не удержит.


ГОРОД ГДЕ Я


Весь репейником зарос
славный город элоким,
он же камень, он же каин,
он же автор всех развалин,
он же малый тохтамыш
с незабудками до крыш,
победитель – а печален,
наш осколок и тиран,
славный город варраван.


*


Рабочее название – "Предместие Рабочее".
Да кому оно понравится! Кому оно запомнится!
А люди сразу смотрятся как солнечные кочки,
а люди тут же гладятся, как солнечные кошки,
глядят, глядят испуганно,
как солнечные зайцы из силков.
Огуречная рассада
вырастает под ногами,
когда мы идем по улице,
меняя декорации
легко и широко.


А мы идём по улице
не первые сто лет.
Те же и кордебалет.
Над землей нависла туча:
леша речкин, ваня пучкин,
гречкин, рачкин, водокачкин,
под ногами мать-земля.
До земли нависла проза,
по земле растут грибы,
это место для навоза,
это место для судьбы.


Ручи-ечи-ечи-ечек,
ручеек, ек, ек.
Под водой таятся трубы,
там инкубы и суккубы
и мутанты-комары,
это место для игры.


*


По трамвайному маршруту не спеша
вышла голая веселая душа,
её ловит мышеловка
за хвосты, за хвосты,
под ногами просыпаются
высокие мосты.
Ты держи ее, столица,
на окраинах не рвись,
негде голому укрыться,
хоть под землю провались.


Это место для находок,
для чудовищных вещей,
одевайся не стесняйся,
мы спасенье для людей.
Полотенце в яйцеклетку,
небо в мелкую монетку,
мотылек на сарафане
монастырь на подолу


Мотылек на сарафане,
монастырь на подолу.


*


Это что за остановка?
Это речка ушаковка?
Это станция Динамо,
проезжайте сразу мимо,
тут неладное творится:
кошка дохлая лежит!
Не пинайте ее ножкой,
вместе с этой дохлой кошкой
мы владеем мирозданьем,
иглокожим созерцаньем,
совершенным опереньем,
почвой, почтой и собой.
Я любуюсь дохлой кошкой,
а она дитя эфира
выше станции Динамо,
а она такая дама
выше неба и земли.
Не пинайте ее ножкой,
эта кошка лучше всех!


*


Я жонглирую на кухне,
для веселья, для окраски,
в потолок летит картошка,
настоящая красотка,
у нее такие глазки!
На плите живут кроссовки,
им сегодня примечталось,
что совсем-совсем немного
ждать зимы седой осталось.


свет мой зеркальце разбейся,
разве я зима седая


ЕГИПЕТСКАЯ ЛИХОРАДКА


Горькие чайные листья жует как машина.
Ах огневица ты поскакушка,
весь мир – вершина.
Ах череда лечебных дел и занятий, кора крушины!
В садах египетских хватит звона, хватит и зелья.
Ах, провинилась земля провинций теплом скудельным:
у нас весна вызывает гнев
суконным видом,
в садах Египта лекарства нет
таким обидам.
Владей, голубка, бери города и деревушки.
Твои портреты, твои живые стада, твои игрушки.
В садах египетских хватит сглаза, чтобы напиться.
Ох, лихоманка же ты зараза, моя девица!


Готова плакать, готова падать из рук, готова скрыться.
В глазах египетских хватит мук, чтобы отмыться.
Вот и умылась, вот и открылась
тысяча листьев.
Ах лихорадка моя палетка, на каждом числа!
Красные – чётко, чёрные – шатко, хватит ли чистых?
Хватит лечиться! она пришла, хватит лечиться!


КОМЕДИЯ


I. Берег и разбег


*


Волны взошли, ударились, попрощались.
На берегу, лишившись сердец, вращались,
бились с исчезновением дни недели.
Дни ушли, а водоросли остались.
Водоросли от холода побелели,
стали неразличимы, и берегиня
ползала по-пластунски, скребла когтями,
плакала над теми и над другими.


Пахнет собачьим кормом
и Мёртвым морем.


**


Говорит как режет, говорит как хочет,
ходит по правую руку речи,
о владыка всех побережий,
как ты счастлив. Как мне... извечно
в чувстве брошенного предмета,
говорящий на междуречье,
никогда-нибудь, иногде-то!
льдинки, льдинки, валокординки
затрещали, как позвоночник.
Дай мне самый собачий холод,
дай мне самый собачий повод!
Самый крохотный... поводочек.
Я нас путаю. Нет, не стыдно.
Мне тебя все равно не видно.


II. Промежуток


Я хотела потрогать дерево.
На дереве ничего не было.
Ни сверстников, ни ровесников,
ни вестей, ни веток, ни тапочек.
Кожа его темно-белая
завязана грязной тряпочкой,
истерзана.
Стеречь тебя не надо,
тем более предостеречь.
Ты стонешь и качаешься. Иди.
(И я ушла)


III. Вместо восхождения


*


Даже в мотылёчке есть род небесный,
а мне от легкости тошно.
Воздух милый! что ж я так легковесна,
что же я так ничтожна!


Сильные хотят оказаться выше,
а мне от легкости страшно.
Смотрю наверх, а неба не вижу,
вижу дом двухэтажный.
(Вижу сон двухэтажный).


**


Как будто утром я взошла на воздух
и там стою, не чувствуя себя,
не в силах ни подняться, ни спуститься.
И так от страха пела наверху:


Блаженны не имеющие цвета –
окраины, болота, гаражи.
Качели. Одинокие собаки.


Почти рассвет. Они лежат ничком.
А голоса их носит так высОко...


***


"Сухой бы я корочкой питалась", –
пели старушки, идущие в белую землю.


"Мизерикордиа", – пела глухая канава.


"Милости просим, милости", – пели собачьи детки.


Пела оградка сырой могилы: "Разве я что-то значу?"


"Буду навек вторая", – не слыша себя от счастья – первая скрипка.


****


А далее мне снится новый сон.
Как будто я ходила по земле,
но медленная сила поднимает
и тянет по немыслимой дуге,
притягивает. Втягивает в солнце.
Вначале я держалась за траву,
цеплялась за кусты и за деревья,
и вдруг оторвалась, а в голове
оборвалась и высветилась фраза:
"останемся живыми голосами".
И надо ее вспомнить по-латыни,
но я забыла раньше, чем читала.
А прочитала раньше, чем родилась.


***
Тюлень мой господин, а рыба детский врач.
Вернуться к ним зовет вечерний плач,
серебряный, ничейный, беззащитный —
но лестницы ушли. Дома открыты.
Они пусты, сойдите с высоты,
живите там, где можете согреться.

Тритон дракон, а рыба голова.
Из комнаты в другую не воскреснуть.
По вечерам так хочется исчезнуть,
виссон мой сон, я путаю слова,
мой прежний ум расколот пополам,
и жимолость, не замечая ям,
и робкая сестрица голубика
в потемках пробираются к окну,
и смотрят, и сливаются в одну;
не помнят, кем которая была —
и гладят по испарине стекла.

По ножке деревянного стола
взбираются лишайники и мхи
и гладят по излучине руки.
Мой бедный ум убит, и все дела.
Изнанка на изнанку так легла.
И самый долгий ветер засвистел,
что он умеет резать до костей,
что он дары приносит на ноже.
Из комнаты в другую не смотри —
я травушку повешу на двери
вниз головой.
На верхнем этаже
заплакали невесты дождевые,
и хлынули потоки дождевые
от потолка до северной стены.

По берегу стола едва живой
хромает человечек восковой,
паломник из затерянной страны.
Несет огонь в дырявом животе,
горит, горит о нашей пустоте.

Бежит огонь, впадающий в тоску,
по плеску, по песку, по лепестку
разбитого на повторенья дня —
он ищет язв от прежнего огня.

Сюда, всегда, на каторгу имен
бежит огонь, не назван, не рожден,
мы рифмы и висячие сады —
он ищет нас по зареву воды.
Венок, вода и кружево ночи
плывут вокруг темнеющей свечи,
и голоса встречаются на дне,
и холода живут на глубине —
изнанка об изнанке так молчит.

Из комнаты в другую не смотри —
плывет вокруг сияющей зари
венок дорог и водяных зеркал,
пылающих домов, подзорных скал,
венок последних трав, подземных ив,
людей чудесных смертных костяных...

Земля, вода, огонь — мои дома.
Я след ищу от прежнего ума,
чтобы его покинуть на лету
из комнаты — в другую темноту.


ВОЗРАСТ ПНЕВМЫ
Тебе пятнадцать, мне девяносто,
нет во мне ни костей ни плоти.
Кричали дети, качаясь на досках:
“Ты в болоте, я в самолете”.

Дождевое золото без блеска.
Около земли по колено леса
катится затменье листвы промозглой,
скоро их не будет, а только воздух.

Старому хозяину пыль да короста,
новому хозяину новые доски,
дай ей только повод — она забудет,
дальше будут искры, а глаз не будет.

Это называется возраст пневмы,
дальше будут книги, горшки и кошки.
Что я буду делать, когда ослепну?
Десять тысяч лет говорить в окошко.
(Что ты будешь делать, когда ослепну?
Десять тысяч лет приходить в окошко)

У нее на кепке сидела рыбка —
дождик дал ей жизнь, но не сделал вольной,
ледяная метка, двойная пытка,
как она забилась, а мне не больно.
Брошка загноилась от злой иголки,
дерево гноится от каждой ветки,
как она смеется, а все не больно.
Это называется возраст пневмы.

Воробьи живут в треугольных дырках,
дальше будут птицы, а гнезд не будет.
У нее на кепке сидела рыбка,
дальше будут рыбы, а слов не будет.
Десять тысяч лет говорить с другими —
так нищает пламя, любое пламя,
дай ей только имя, любое имя,
чтоб она плыла между ними-нами.

Вот ее молчанье открыто настежь.
Кладбища здесь нет, оно вышло замуж,
заросло стрекозками из забвенья,
пусть ее дыханье плывет как пенье.

Так и забывают себя в могиле,
в горнице горы, во светлице света,
так и воскресают, когда убили,
около зимы о колено лета.

У меня в глазах от воздушной линзы
радужная сыпь, соляные брызги,
у меня в глазах навсегда двоится,
только тот и видит, кто видел дважды.

Только так теперь и могу присниться —
временем дышать утоленьем жажды.


* * *
Дом дождевую чашу передавал по кругу,
с тазика на ограду, с провода на сосну.
Вещи на лодке плыли, люди смотрели в угол,
ангелы песню пели — долгую тишину.

Вот ледяная лейка — летом цветов не жалко,
ржавый секрет бутона, рыбий скелет листа.
Вот ветряная флейта, вот дождевая арфа,
перегорела лампа — пылкая темнота.

Вот она, половина, вот дождевая рана,
чем ее ни закрутишь, вскроется до утра.
Люди смотрели мимо, их уже не разбудишь.
Ангелы песню спели — им помирать пора.

Ангелы стали вещи, в дождь им не будет жарко,
в дождь им не страшно лодку ласково раскачать.

Вот ветряная арка, вот дождевая арка.
Мы утонули в лете, можно и промолчать.


* * *
Я бежала с радости, как из пропасти,
вон из праздника, до зари,
по ступенькам прыгала, как копеечка,
урони-умри, урони-умри.
Сдеру обои — там старый голубь
в известке, в перьях желтых газет,
задеру голову — люди голые
так высоко летают во сне.
Слепой несет то ли горсть земли,
то ли грусть земли,
слепой и сам растет из земли,
как то дерево — что за дерево?
Горю горево, морю морево,
а дерево живет во все стороны,
может казаться вороном, может городом,
но мы по-прежнему видим корни.
Дерево горит, а мы молоды.


* * *
Ночью яблоня цветёт на полнеба, как заря,
и не инопланетяне нас с балконов забирают, а земля.
Всё, что мы хотели видеть,
чем могли бы притвориться,
откликается впотьмах.
В этой яблоне над миром
нет ни памяти, ни страха, ни ума.


Ночью вольная цветёт, в облаках идёт весна,
и не инопланетяне наше сердце вырезают,
а луна –
неизвестная невеста – светит без вести пропавшим
в никуда,
лепестки от всех отпавших побежали по асфальту как вода –
как домой, а если спросят, где гуляла – с кем была,
ты скажи, в саду гуляла,
ты скажи, весь век искала – не нашла.
В этой пустыни под сердцем
нет ни истины, ни веса, ни тепла.


Красота на всех могилах,
лепестки от всех любимых,
всё одно – и все одни,
с тем оттенком тех прожилок
мне уже не поквитаться –
не назвать по имени.
Ты живая или нет?
Может, дождь пойдёт сквозь кожу,
на восток уходят рельсы –
эта ветка смотрит вверх,
целлофановый пакет
взлетает в яблоневый цвет,
что за сад лежит в руинах,
говорит у нас в корнях?
Утро пахнет дымом,
в этом зареве над мигом,
в этой завязи над миром
нет ни яблони, ни тени, ни меня.


* * *


Она догорает, и падает свет
на чайник, которого нет.
На банку с вареньем, которого нет.
На стол, которого нет.
Безлюдные вещи украдкой глядят,
не спят – или спят и не спят.


Открыто окно, которого нет,
дрожит его тень и бежит его свет,
а пламя порхает, и тени теней,
и тени и тени теней...


Вот Пантократор стоит на шкафу,
стоит наверху и исходит в труху
и держит всё то, что исходит в труху,–
и ветер, которого нет,
и пламя, которое с ветром вдвоём,
молнии в доме, а дождь – это дом
выше домов и печальней домов,
кто это – гость или кров?
Держит в тряпице на полке в пыли
всех инвалидов и все корабли,
детский рассказ, и фонарь, и рассвет,
и сердце, которого нет.


Неведомо где называется здесь,
которого нет и которое есть,
ему надоело украсть и бежать
и хочется руки разжать.


Пламя ветшает – пора уходить,
а сердце светает и просится жить,
она догорает, и тени теней,
и тени и тени теней...


Молнии близко, а дождь далеко.
Скоро луна будет пить молоко.
А пламя порхает, и тени теней,
и тени и тени теней...


* * *


Мы с тобой
не боимся темноты и тишины,
на земле такие волны – это сны.
Без обид мигает лампа,
а луна ей, как ребёнку, говорит:
"Теперь гори. Теперь замри".
В дверь несёт анабиозом,
на дворе уже сто три,
насквозь промёрзло
одеяло на окне.
Мы с тобой –
в коридоре кто-то ходит как живой,
ты не спишь и хочешь знать,
куда деваются кузнечики зимой.
Сердце города не бьётся,
макияж его не тает,
нам с тобой
на двоих осталась только
Книга Тэль на верхней полке,
я во сне её читаю по складам, и мы бежим
за края туманной книги,
на поля полярной ночи – жить да жить,
а надо прыгать
по отвесным перевёрнутым ступенькам золотым –
и я читаю наугад,
как червяк тихонько плачет,
пять сердец его не бьются о любви – земля молчит,
осыпается фиалка,
без обид мигает лампа, без обид…
Всем бездомным колыбельную
бессонная поёт,
это Тэль глядит на воду,
а вода Адоны смотрит на неё.


Мы с тобой
прячем нос, чтоб не коснуться темноты,
как бродячие собаки, как коты,
но от простуды
целый день в глазах темно – ни зла ни солнца не найду,
это Тэль глядит на воду,
это речка Безымянка,
всё забуду, а тебя по ней с закрытыми глазами
проведу.


Мы с тобой –
мы лежим на верхней полке,
а над нами только крыша тишины.
Я тебя совсем не помню,
я немею как ты дышишь,
как тебя ведёт дыхание весны.
На земле такие волны,
это Тэль глядит в Адону,
а вода Адоны смотрит в нас с тобой.
Пар и лёд обнявшись просятся домой –
земля молчит, ответа нет,
насквозь промёрзло одеяло на окне.


* * *


По Встречной, по Первоначальной.
Кот постарел. Забор на месте.
Бежит дитя, трамвай случайный,
по беспризорному предместью.
Два пьяных движут инвалида
к кирпичной четырёхэтажке.
Лежит кроссовок. В нём обида.
Полуоткрытый, бесшабашный.
По деревянному предместью,
где нет ни тленья, ни сиянья,
а только дар неповторенья
и светлый пар непониманья,
и отовсюду здесь деревья,
и нелюдимое терпенье,
и магазин продуктов “Марэ”.
Жизнь, очевидная как свиток,
очерчивая очевидца,
никак не может уместиться
в тяжёлый некрасивый слиток
ко мне приросшего лица.
Неси её, куда придется.
Иди. Гляди, куда идётся,
на месте сердца будет око –
по Летней, Зимней, Одинокой,
по Одинокой, по Глубокой
и так до самого конца.




Другие статьи в литературном дневнике: