Александр Росков

Светлана Баранцева: литературный дневник

со страницы Дмитрия Нечаенко: http://stihi.ru/2013/10/08/2689



* * *

Человек должен жить на природе,
на виду у Господних небес,
где прямая тропинка уводит
от крыльца прямо в поле и в лес.


Где над крышами изб и скворешен
ветви старых берёз шелестят.
И он должен быть чуточку грешен,
но не более, нежели свят.


Человек должен жить и трудиться
на себя - не на светскую знать.
И не знать, что творится в столицах,
иль стараться об этом не знать.


Он, в ладу и в согласье с природой,
на виду у лесов и полей
должен дважды в течение года
за деревней встречать журавлей.


А когда по окрестностям свищет,
сеет вьюга морозную смерть,
человек должен в тёплом жилище
на огонь возле печки смотреть.


И наверное так, между прочим,
о неблизкой мечтая весне,
он в февральские длинные ночи
должен ангела видеть во сне.


А когда по скончанию века
он покинет отеческий край,
ангел душу того человека
унесёт, как положено, в рай



ДЕТСТВО

Домов в деревне было семь,
один родник, двенадцать ёлок.
За лесом, рядышком совсем,
лежал метельный зимний волок.


Под вой ветров в лесной глуши
машины выли, выли волки,
тяжёлый снег с густых вершин
роняли сумрачные ёлки.


От родника к семи домам
тянулись узкие тропинки,
в семи домах по вечерам
горели лампы-керосинки.


И месяц у окна дремал,
ронял в окно лучи косые,
и я ещё не понимал,
что за окном лежит Россия


* * *


Увозили деда в богадельню -
жутко выла дедова собака.
Дед смотрел печально на деревню,
щурился на солнышко и плакал.


Красный крест. Зелёная карета.
Две медички в девственных халатах
мяли в нервных пальцах сигареты,
в сторону смотрели виновато.


И толпа в какой-то скорбной спячке
молча наблюдала ту картину.
Плакал дед: «Собачка ты, собачка...
Пожалейте, бабы, животину...»


Одинок был дед и стар годами.
Жизнь прошла ни в чём - в нужде, в заботах.
... Ласточки кружились над домами,
ласточки готовились к отлёту



* * *


Надоел мне город-глыба
и бетонная тоска.
Я в свою деревню прибыл,
на недолго, в отпускА.


Вот он - я, дымящий "Примой",
у избы стою родной,
у берёзы у родимой
с яркой сумкой за спиной.


Деревянные мосточки -
хоть бегом по ним беги.
На окошке - два цветочка,
на крылечке - сапоги.


Вот стою я у крылечка
возле этих сапогов:
"Затопи-ка, мама, печку,
напеки-ка пирогов!"


С догоревшей сигаретой
сяду прямо на ступень.
А вокруг - трава и лето,
солнечный и тёплый день.


Мне сосед махнёт в окошко:
"Подойди, я руку дам!
Не жалей моей картошки -
топай прямо по грядам!"


У соседа в огороде
хмель растёт по всей меже.
И сосед уже на взводе,
то есть выпимши уже.


На столе - краюха хлеба,
сорок градусов с огнём:
"Провались земля и небо -
мы на кочке проживём!"


Чёрно-белый "ящик" пашет,
детки рядышком сидят.
На экране девки пляшут
по четыре штуки в ряд.


Задирают девки ноги
так, что трусики видны.
А в избушке - быт убогий,
телезрители бедны.


Нету счастья, денег нету,
жизнь - поганка, жизнь - нужда.
Тем - в кремлёвских кабинетах -
Русь мужицкая чужда.


Сосед стопку засобачит,
луковую съест траву,
опьянеет и заплачет:
"Погляди, как я живу..."


Разведёт сосед мой слякоть...
Если говорить всерьёз -
родину мою оплакать
никаких не хватит слёз



* * *


У церкви стояла "Тойота".
С ней рядом - десяток авто.
В открытые настежь ворота
смотрел некто в чёрном пальто.


Внутри отпевали бандита,
толпился в притворе народ,
и были ворота открыты,
и некто стоял у ворот.


Бандиты стояли у гроба,
звучал песнопевческий стих
и золото всяческой пробы
блестело на пальцах у них.


И было известно бандитам,
понятно святому отцу:
покойный, злодейски убитый,
служил золотому тельцу.


И некто, участьем не мучась,
осклабив в ухмылочке рот,
"Вас всех ждёт такая же участь!" -
сказал и ушёл от ворот




О СМЕРТИ


Изба наподобье барака,
в ней – восемь отдельных «квартир».
Бывали здесь пьянки и драки,
и мир был. Но вот в иной мир


ушли из восьми шесть хозяек,
хозяев своих пережив.
В жилищах их мыши гуляют,
да ветер выводит мотив


печальный в нетопленых трубах.
На окнах – потёки и пыль.
И лезут по брёвнам, по срубу
всё выше и плесень, и гниль.


На фоне всеобщей разрухи
избе этой скоро - концы.
В бараке живут две старухи –
последние, в общем, жильцы,


иль, правильней будет – жилицы.
Они на крыльце майским днём
сидят, как подбитые птицы.
- Как долго, мы, Анна, живём, -


одна говорит, - пережили
подружек своих и вражин.
Нам тоже пора быть в могиле...
- Успеем ещё, полежим, -


её обрывает другая, -
а коли случится, что я
пораньше тебя в гроб сыграю –
не бойся, Мария, меня -


пугать тебя ночью не стану,
являться в твою конуру.
А ты поминай меня….
- Анна, а если я раньше умру –


ты тоже не бойся - не буду
к тебе по ночам приходить.
Бывало, мы жили и худо
с тобой, да о чём говорить:


пускай и ругались друг с дружкой,
но миром кончали всегда...
Сидят на крыльце две старушки.
Они, пережив холода,


весеннему солнышку рады,
пришедшему с маем теплу.
С крылечком ветшающим рядом
берёза стоит. По стволу


её поднимаются соки -
глубинные соки земли,
а в небе – совсем невысоко
плывут над землёй журавли.


И в мире не пахнет могилой,
здоровый живёт в мире дух.
И хватит желанья и силы
у двух одиноких старух


дожить, дотянуть до Покрова -
дни лета промчатся стрелой,
а там, когда осенью снова
запахнет землёю сырой,


посыплется снег понемногу
с небес на холодную твердь...
Всё в ру'це у Господа Бога,
и жизнь в его ру'це, и смерть



ПРОРОЧЕСТВО


«Союз нерушимый республик свободных
сплотила навеки великая Русь...»


Государственный гимн СССР


И, как видно, напрасно сплотила...
Ох, Россия! - видать неспроста
отлучила нечистая сила
твой народ от Исуса Христа.


И в злорадстве вчерашние братья
по укромным углам, втихаря
крест готовят тебе для распятья,
но - о дружбе в глаза говорят.


Всё как в Библии: снова Иуда
объявился - он здесь, среди нас.
И пока разговоры, покуда
шум да гам, он Россию предаст.


Прокуратор ладони обмоет,
оглядев разношёрстную рать.
Эта рать, обезумевши, взвоет
кровожадно и злобно: «Распять!»


И, не зная какой катастрофой
обернутся деяния те,
рать Россию введёт на Голгофу
и распнёт, как Христа, на кресте.


И отметит гульбой и весельем
день распятья лукавый народ.
Но за смертью придёт воскресенье,
воскресенье, конечно, придёт



* * *


Наверно, такая планида
у русской деревни... Она
на гибель, как та Атлантида,
давно уже обречена.


Её без стыда и печали,
усердия множа на прыть,
насиловали и разоряли
и всё ж не смогли разорить.


Да, дело совсем непростое
(будь проклят 17-й год!)
лишить и корней, и устоев,
и духа огромный народ.


Но то, что с деревней случилось
сейчас, в 90-х годах,
и в страшном бы сне не приснилось,
на ум не пришло никогда:


деревня исчезла с планеты,
она растворилась во мгле,
её просто-напросто нету
для тех, кто расселся в Кремле.


Да, крыш этих шиферных нету
и тех, кто под ними живёт,
и солнцу, и белому свету
не рад деревенский народ.


И нету надежды на чудо –
разор чересчур уж большой.
И я уезжаю отсюда
с тяжёлой, разбитой душой.


Тревога, печаль и разруха
в родных поселились краях.
Да будет земля тебе пухом,
родная деревня моя

(1999)



ПОГОНЯ


Три солдата в мундирах зелёных,
отдуваясь, сидят на траве.
На измятых багровых погонах
по две жёлтеньких буквы "ВВ".


Видно сразу: охрана из зоны -
автоматы прижаты к ногам.
Те места, что "не столь отдалённы",
до предела приближены к нам.


Солнце шпарит. Охранникам жарко.
Пот по лицам течёт от жары.
Под кустом часто дышит овчарка,
над овчаркой - столбом - комары.


Я стою и смотрю с интересом...
Трое встали. Нахмурены лбы.
Вид серьёзен:
- Откуда?
- Из леса.
- А ходили зачем?
- По грибы.


- Не встречали такого? - и фото
протянул мне один.
- Не встречал. Упустили?
- Не ваша забота.
Я обиделся и замолчал.


А они - автоматы на спины,
не кивнув на прощание мне,
вдруг рванули к болотам - в низину,
вслед - овчарка на длинном ремне.


Ох, уж эти погони, засады...
Я пошёл по тропинке лесной.
На душе - неприятный осадок,
будто эта погоня - за мной



* * *


Отшумели в деревне метели,
и ручьи отбежали, звеня.
Без меня журавли прилетели,
да и лето пришло без меня.


За деревней всё так же уныло
зреет в поле не рожь, а осот.
Да на кладбище восемь могилок
за прошедший добавилось год.


Кто – от старости, кто по болезни,
кто по пьянке (наш русский недуг!)
в гроб сыграл… А один мой ровесник
от своих – жизнь замучила – рук.


За год восемь могил – это много.
Вся деревня – дворов пятьдесят.
Потому-то печаль и тревога
по-над каждым домишком висят.


- Что за мор? – земляков я пытаю.
Чуя жалость в вопросе моём,
отвечают: - Да жись-то худая,
потому, понимаешь, и мрём.


Прежде будущность нас не страшила
и не плакались мы на судьбу.
А теперь… с горя хряпнешь, вон, «шила»*
и уснёшь на погосте в гробу.


- Видишь сам же: не пашем, не сеем.
Ладно, если б одни только мы,
но такое по всей, вон, Рассее.
Дай-ка сотенку лучше взаймы…


Отказать землякам я не смею,
сто рублей для меня – не вопрос.
Сам не раз ведь зелёному змею
вместе с ними накручивал хвост.


Пусть они мне и не одногодки,
пусть помладше – в том разницы нет…
- Да не «шила» купите, а водки, -
им, счастливым, бросаю я вслед.


Моя реплика их рассмешила:
- Сам похмельным-то что, не бывал?..
Ну, конечно, они купят «шила» –
и дешевле, и бьёт наповал!


Наповал – пол мужицкой России
за десяток – не более – лет
не небесные стрелы скосили,
и не полчища вражии - нет! -


а вот это проклятое «шило»,
безысходность, нужда да тоска…
И какие-то восемь могилок
для страны моей, что широка,


как в той песне – оно не смертельно,
капля в море, не более – да.
Но в масштабе деревни отдельной
это – много, и это – беда


для меня. С каждым холмиком новым,
с каждой новой могилкою – с ней
разрушается жизни основа,
и становится меньше, бедней


мир – мой мир, деревенский, любимый
мной вчера, и сегодня, и впредь,
всё страшнее и больше делимый
на неё – беспощадную смерть.


Сколько этому миру осталось?
Неужели он – мимо и прочь?…
На душе – и тревога, и жалость,
и бессилие чем-то помочь



* «шило» - технический спирт, который можно задёшево купить в каждой северной деревне.



* * *


Посредине горя и разрухи,
в нищете погрязнув и в тоске,
древняя повесилась старуха
на шелкОвом тонком пояске.


Прибралась, помылась перед смертью,
чистое надела бельецо.
В жёлтенький потрёпаный конвертик
краткое вложила письмецо:


"Третий месяц денег не видала...
Хлеба нет... Господь прибрал родню...
Хватит. Пожила и пострадала.
Никого в уходе не виню".


На дверную ручку у порога
пояс навязала не спеша...
И теперь под крылышком у Бога
греется старухина душа.


Ключник Пётр ей чаю наливает
под весёлый щебет райских птиц.
(Знайте, в ад кромешный посылают
далеко не всех самоубийц -


истинно!)... А одесную Бога,
то есть у престола, рядом с Ним
у предела райского чертога
хмурый восседает серафим.


Он, согласно чину, ладно сложен:
крылья - и какие! - вместо плеч.
На бедре его торчит из ножен
огненный, широкий, длинный меч.


Говорит он медленно и глухо,
в сторону Земли грозя перстом:
мол, за смерть ужасную старухи
есть с кого спросить на свете том.


Мы про перст его - ни сном, ни духом,
будний нас несёт круговорот.
И что там - какая-то старуха? -
без неё достаточно хлопот.


Лишь бы выжить нам среди живущих
тут, на грешной матушке-Земле.
Что уж говорить про власть имущих,
на "местах" сидящих и в Кремле.


Им бы сладко пить да сытно кушать,
делать вид: "А мы здесь не при чём!"
... Знайте, он придёт по наши души -
серафим с пылающим мечом



* * *


Родина моя, моя деревня!
Как давно-давно я не был тут...
От неё остались лишь деревья,
поле да заросший тиной пруд.


Кулики над ним летают, свищут,
славят жизнь у этого пруда.
А на месте нашего жилища
лопухи растут да лебеда.


И такое тут царит безлюдье -
(родина, узнай меня, приветь!) -
хочется упасть на землю грудью
и по-бабьи, в голос зареветь.


Жаль, что я пришёл сюда тверёзый,
а не то бы, куликам на смех,
посидел под сломанной берёзой,
вспомнил обо всём и обо всех.


Обо всех, кто жив и кого нету
вспомнил... Сосчитал по именам.
Высмолил четыре сигареты,
грустно посмотрел по сторонам.


Посмотрел, как ёлки мирно дремлют
над земным суровым бытиём,
как сидит на камне, вросшем в землю,
детство деревенское моё.


Я его рукой своей потрогал.
Уходя, перекрестился я:
до свиданья! Оставайся с Богом
родина безлюдная моя



* * *


Тот портрет в большой тяжёлой раме
мне невольно вспомнится порой
и сюжет - как нами, пацанами,
был расстрелян Николай Второй.


Ох уж эти детские проказы!
По двенадцать, что ли, было нам?
В эти годы кто из нас не лазал
по чужим заброшенным домам?


В тех хрущёвских временах наивных,
сельский быт потрясших до основ,
сколько в деревнях "неперспективных"
было заколоченных домов!


Небольшим - в пять человек - отрядом,
сговорясь заранее, с утра
в поисках какого-нибудь клада
шла от взрослых втайне детвора.


Клад ни разу не был найден нами,
к дому возвращались налегке.
... Мы портрет в большой тяжёлой раме
как-то раз нашли на чердаке.


И его по лестничным ступеням
в полумраке (света в доме нет)
аккуратно опустили в сени,
вынесли на улицу - на свет.


На свету на нас смотрел с портрета
- Ребя, щас мы это разглядим! -
молодой мужчина в эполетах
с крупными крестами на груди,


с аккуратно стриженой бородкой,
с голубым, как небо, цветом глаз,
с гладкою причёскою короткой,
в фас изображённый, строго в фас.


- А крестов-то, поглядите, сколько! -
молвил кто-то, - нам бы их сейчас!
- Это ж царь! - сказал Кудрявцев Колька,
шестиклассник, старший среди нас.


А с царями разговор короткий:
нет, не зря вдолбили нам в умы
про нагайки царские и плётки.
"Расстрелять!" - решили дружно мы.


К стенке, мня себя большевиками,
прислонили мы портрет царя,
и кто первый бросил в него камень,
я не помню - может, даже я.


Мы ушли домой, а там, за нами,
одиноко на земле сырой
умирал расстрелянный камнями
император Николай Второй




* * *


Обычно землю обживают так:
в глухом краю безлюдном и унылом
вдруг чья-то появляется могила
и крест над ней, как поминальный знак.


А кто уходит от родных могил?...
И вот уже косматый ветер носит
над кронами высоких шумных сосен
стук топоров и лёгкий посвист пил,


и первая изба встаёт... А там
через года над выросшей деревней
по-над погостом выше всех деревьев
кресты взметает белоснежный храм.


На золоте церковных куполов,
искрясь, играют солнечные блики.
И жизнь кипит в краю, когда-то диком,
и раздаётся звон колоколов.


И в праздники, и в будни свой пятак
и ломоть хлеба получает нищий.
Растёт селенье. И растёт кладбище.
... обычно землю обживают так




* * *


Горние звёзды как росы.
Кто там в небесном лугу
точит лазурные косы,
гнёт за дугою дугу?

Николай Клюев



Анатолий Абрамов, простой деревенский мужик,
патриот своей родины, ею же битый и мятый,
не щадя живота защищавший её рубежи
с автоматом в руках с сорок первого по сорок пятый,
до Берлина дошедший с боями безусым юнцом,
не со мстительной злобой пришедший в Европу, а с миром,
в грудь и в правую щёку отмеченный вражьим свинцом,
сорок лет отпахавший в колхозе своём бригадиром,
в сенокосные дни выводивший народ на луга,
что тянулись вдоль тракта (грунтовой шоссейной дороги),
он умел и любил аккуратные ставить стога, -
на абрамовских пожнях скульптуры стояли - не стоги!


Он в любую жару самолично взбирался на стог,
брал за длинную ручку стальные трёхрогие вилы
и при помощи вил и - стог надо утаптывать - ног
создавал "монумент", да такой, что взглянуть любо-мило!
Как стога украшали подстриженный наголо луг!
Он их сам у себя принимал по бумажному акту.
Из кабин любовалась твореньем абрамовских рук
(ну и ног) шоферня, проезжая по пыльному тракту.


Анатолий Абрамов, болевший всегда и всерьёз
за добро за народное, честный, простой как лопата
ныне спит под крестом и под сенью весёлых берёз -
не дала посмотреть застарелая рана солдату
на развал той страны, где он жил и где ставил стога,
за которую кровь проливал на сражения поле.
Он сумел бы поднять Горбачёва на вильи рога -
на трёхрогие вилы - была бы возможность, а воля
у него бы была.
Хорошо, что под крест он свой лёг
в 90-м году при живом ещё СССэРе.
Он на этот бардак равнодушно смотреть бы не смог,
он бы горькую запил и запер ворота и двери,
чтоб не видели люди запойного вида его
и глаза не мозолили ставшие явью кошмары.
На абрамовских пожнях теперь не увидишь стогов -
там торчат среди трав одиноко сухие стожары.


На стожарах в плохую погоду сидит вороньё,
будто время само здесь на многие годы застыло.
Луг некошен стоит. Зарастают тихонько быльём
сенокосные дни и трёхрогие длинные вилы.
Но мне хочется верить, что нынче не здесь, а в Раю
Анатолий Абрамов стога аккуратные ставит,
на небесных лугах ему ангелы песни поют
и он Господа видит во всём Его блеске и славе.
И когда в жаркий подень по небу плывут облака
над жильём городским, над крестами старинными храмов,
я умом принимаю, что это и есть те стога,
что поставил в раю мой земляк Анатолий Абрамов



* * *

Родина моя, моя деревня! -
как давно-давно я не был тут...
От неё остались лишь деревья,
поле да заросший тиной пруд.


Кулики над ним летают, свищут,
славят жизнь у этого пруда.
А на месте нашего жилища
лопухи растут да лебеда.


И такое тут царит безлюдье -
(родина, узнай меня, приветь!)
хочется упасть на землю грудью
и по бабьи, в голос, зареветь.


Жаль, что я пришёл сюда тверёзый,
а не то бы, куликам на смех,
посидел под сломанной берёзой,
вспомнил обо всём и обо всех.


Обо всех, кто жив и кого нету
вспомнил... Сосчитал по именам.
Высмолил четыре сигареты,
грустно посмотрел по сторонам.


Посмотрел, как ёлки мирно дремлют
над земным суровым бытиём,
как сидит на камне, вросшем в землю,
детство деревенское моё.


Я его рукой своей потрогал.
Уходя, перекрестился я:
до свиданья! Оставайся с Богом
родина безлюдная моя


* * *


... а на кладбище сельском такая стоит тишина,
что звенит в каждом ухе, и входишь в ворота с опаской.
Тихо здесь до того, даже слышно, как трескает на
ещё свежих крестах голубая и синяя краска.


В голубое и синее красят здесь люди кресты -
в цвет Господних небес и ворот благодатного рая.
Возле холмиков старых рябин и черёмух кусты,
осыпаясь на них, жёлто-красным огнём догорают.


И кузнечик стрекочет, и шмель на могилке жужжит.
Бабье-летний денёчек паучью повысветил пряжу...
Полдеревни - пол-нашей на кладбище этом лежит,
и ещё полдеревни сюда обязательно ляжет.


От оградки к оградке, от холмика к холмику я
потихоньку пойду, осторожно куря сигарету,
земляков узнавая на снимках... И детства друзья
глянут вдруг на меня с аккуратных надгробных портретов.


И один, и второй... Вот и третий... В знакомых глазах -
ни намёка на смерть, на загробную жизнь - ни намёка.
На живого - меня, на живые поля и леса
они смотрят с крестов из-под дождиком вымытых стёкол.


На могилах по рюмке стоит из простого стекла -
поминальная рюмка и тут же - бутылка пустая.
Не за ней ли, друзья, ваша горькая жизнь протекла? -
Ну-ка, память свою я у ваших крестов полистаю.


Колька, Сашка, Серёга... Мальчишки... Потом - мужики...
И - один за другим - на погост, не своими ногами.
Приезжая сюда, я уже не подам вам руки,
не спрошу "как дела?" и не выпью по рюмочке с вами.


Я-то вот он - живой... И я в вашу пришёл тишину
потому что хожу, как и всякий из смертных - под Богом.
И у ваших могил потихонечку вас помяну,
посмотрю вам в глаза за стекло, Колька, Сашка, Серёга...


Цвет такой у крестов - как у неба сентябрьского цвет.
Тишина на погосте такая - звенит в каждом ухе.
Смерть - особый предмет. Но и жизнь есть - особый предмет,
жизнь кипит в каждой твари - в шмеле вон, в кузнечике, в мухе!


Есть у Господа нашего тайное дело одно:
да, с одной стороны, сотворил не бессмертными нас Он.
А с другой стороны - хорошо то, что знать не дано
нам ни года, ни дня, ни - тем более - смертного часа

ВОРОН

Тишина над деревнею нашей…
В этой серой сырой тишине
даже слышно, как крыльями машет
чёрный ворон, кружащийся в ней.

Он взирает на серые крыши,
он черней, чем полуночный мрак.
И тревожные жители слышат
его хрипло-гортанное «кр-рак».

Чёрный ворон, зловещая птица,
ангел смерти, кровавый злодей,
что на месте тебе не сидится,
почему ты пугаешь людей?

Чёрный ворон, в такую погоду
как тебе круговертить не лень?
Отвечай: за последние годы
сколько ты погубил деревень?

Крик вороны милей и напевней,
чем вот этот – надорванный, твой.
Не летай, не кружи над деревней,
не бурчи над её головой,

прояви милосердье и жалость,
не носи ты беду на крыле.
Ей и так уж недолго осталось
горбить крыши на этой земле…




Другие статьи в литературном дневнике: