"Новый быт, возникая малыми проступями, ото дня ко дню креп и начинал… свою упорную борьбу со старым бытом. Старый быт упрямо вылезал из вырытых для него могильных ям и никак не хотел лечь под лопату».
Описывая в очерке 1925 г. смену московских вывесок, Сигизмунд Кржижановский необыкновенно точно сформулировал место, отведенное советской властью ему подобным. Это они, мыслители, эрудиты, полиглоты, не были нужны новому быту, это им были уготованы «могильные ямы»… Но они почему-то «никак не хотели лечь под лопату».
Мейерхольд все-таки пережил славу и известность, Олеша печатался, у Таирова был театр, от Булгакова оставалась мхатовская постановка «Дней Турбиных» (хотя и только потому, что ее обожал Сталин). А Кржижановскому не было суждено ни грана прижизненной славы, только тихое прозябание в журнале «В бой за технику». Первая его книга увидела свет в 1989 г.
Жаль, когда пишущий человек не получает никакого отзыва при жизни. Тяжело, когда одаренному литератору не удается быть услышанным современниками. Чудовищное преступление лишать слова выдающегося писателя, которого впоследствии поставят в один ряд с Гофманом, Майринком, Кафкой, Борхесом…
Дар Сигизмунда Кржижановского поистине многогранен. Он автор не только повестей и рассказов, но и киносценариев, либретто, очерков, статей. Все мы знаем один из самых смешных и виртуозных советских фильмов – «Праздник святого Йоргена», но, связывая эту ленту с именами Протазанова и Ильинского, едва ли вспоминаем об авторе сценария. То же и с легендарным мультфильмом Птушко «Новый Гулливер», сценарий которого также принадлежал перу Кржижановского. Конечно, сценаристу свойственно оставаться в тени режиссера, однако именно советские культурные стратеги умели сделать эту тень особенно непроницаемой.
В 1932 г. несколько вещей Кржижановского были отданы на прочтение Горькому, и тот счел их «неуместными» – «большинству человечества – не до философии», – и усомнился в возможности их опубликования. Как отмечает в глубокой и серьезной вступительной статье к нынешнему изданию Вадим Перельмутер (на мой взгляд, это редкий пример адекватного автору понимания его творчества исследователем), именно критерий «уместности», соответствия духу эпохи и запросам большинства на долгие десятилетия стал главенствующим в борьбе советской власти с литературой и искусством, да и вообще с человеческой личностью.
Конечно же, Кржижановский не мог быть «уместен». Кому нужны «Сказки для вундеркиндов», когда государством управляют мясники и кухарки? В прокрустово ложе какой «библиотечки» запихнуть этот диапазон от Гоббса до Канта, от Эсхила до Эдгара По, если в списке запрещенных книг оказываются и Достоевский с Чеховым, а разрешен в лучшем случае Чернышевский?
«Сказочнику для вундеркиндов» еще и порядком не везло: то разорялось издательство, решившееся его напечатать, то книга попадала в типографию в неподходящий момент (в конце мая 1941 г.), то спектакль по его пьесе снимали из-за технических неполадок. Однако Кржижановский почти до конца дней продолжал сочинять прозу, а писать статьи и переводить – до самого конца…
Наверное, счастливым и везучим людям столь преданное служение искусству и не под силу. Ведь, подобно тому, как религия обещает своим приверженцам блаженство после смерти в качестве компенсации за прижизненные страдания, так и творчество требует отказа от радостей жизни в обмен на туманные обещания какого-то нескорого, малопонятного, хотя и ни с чем не сравнимого вознаграждения.
В рассказе «Сбежавшие пальцы», которым открывается первый том сочинений Кржижановского, писатель кладет на чаши весов «земные» и «небесные» лавры.
Известный пианист Генрих Дорн, предмет страстного обожания публики и объект ревностного внимания критиков, прямо во время концерта лишается пальцев правой руки, которые, в лучших традициях Гоголя, вдруг начинают жить отдельной от своего хозяина жизнью. Публика в трансе, критики в отчаянии, пианист на грани сумасшествия… А пальцы пытаются уцелеть в суровом мире улицы – удирают от собак и прячутся от мальчишек (тут их спасает привычка к километровым пробегам этюдов), с грустью взирают на бедную нищенку с детьми (подобно уайльдовскому Счастливому Принцу они отдают ей самое дорогое, что у них есть, – алмазное кольцо), но по-прежнему не перестают слышать «неровный бег «Фантастических этюдов» Шумана и таинственные прыжки и зовы «Крейслерианы». После недолгих, но тягостных и опасных странствий измученные беглецы возвращаются к хозяину, и он снова может выступать. Однако в манере Дорна происходят явные и необратимые изменения:
«Пианист играл как-то по иному: не было ни прежних ослепительных пассажей, молниевых glissando и подчеркнутости мелизма. Пальцы пианиста будто нехотя шли по мощеному костяными клавишами короткому – в семь октав – пути. Но зато мгновеньями казалось, будто чьи-то гигантские персты, оторвавшись от иной – из мира в мир – протянутой клавиатуры, роняя солнца с фаланг, идут вдоль куцых пискливых и шатких костяшек рояля: и тогда тысячи ушных раковин придвигались – на обращенных к эстраде шеях.
Но это – лишь мгновениями.
Специалисты один за другим – на цыпочках – покидали зал».
Понятно, что о Дорне скоро забудут газеты, а критики начнут прославлять других музыкантов. Но что если те самые мгновения, так виртуозно описанные Кржижановским, дают пианисту больше, чем все похвалы критиков и признание публики? Если в те минуты человек становится медиумом некоей высшей силы, и это самое сильное блаженство, какое только можно испытать в жизни? Если сам писатель знал такие мгновения?
Уникальная проза Кржижановского, действительно, напоминает о Гоголе, Гофмане, Уайльде и парадоксально перекликается с Кафкой и Майринком. Возникают и другие параллели – например, с «Доктором Фаустусом» Томаса Манна. В «Сбежавших пальцах» продемонстрировано такое мастерское переплетение музыки и литературы, такое тонкое ощущение сопредельности музыкального и философского начал, столь характерной для «сумрачного германского гения», такое глубокое понимание «потусторонних» источников творчества, что этот рассказ, написанный в Москве 1922 г., кажется этюдом к додекафонической симфонии великого немца, которая увидела свет четверть века спустя.