Как же трудно начинать! Я хочу сказать - как трудно начинать писать эссе (занятие совершенно добродетельное), это не то, что начинать нарушать некоторые из десяти заповедей. Гораздо проще браться за рецензию или, скажем, статью, - но только не за эссе. Ведь в первых двух случаях есть какой-то внешний повод, есть оправдание желанию писать, и это придаёт вам духу. Если надо писать рецензию - вас дожидается отданная вам на суд книга. Примерно так же и со статьёй. У вас есть тема, такая, что волнует каждого, например "Взаимное обучение" или "Теологическое рассмотрение идеи Бога", так что вы знаете, чего от вас ждут, и (как это ни странно с точки зрения здравого смысла и физиологии) берётесь за перо с лёгким сердцем. Но не иметь ничего, за что зацепиться, ровно никаких оправданий для писания, быть принуждённым выуживать всё из себя самого, стоять нагишом, поёживаясь, перед необходимостью придумать первую фразу - это совсем другое дело, а ведь именно в этой безрадостной ситуации и оказывается эссеист. Правда, не всегда она уж такая безрадостная... Если эссеист полностью занят только собой, если его остроумие брызжет через край, если он в настроении делиться своими сокровенными мыслями со всем миром или разливаться соловьём о мюзик-холлах перед Бертраном Расселом, деканом Ингом (Инг Уильям Ралф (1860-1954) - английский теолог, декан собора св. Павла в 1911-1934 гг., за свойственный ему пессимизм получил прозвище "мрачный декан") и председателем королевской скамьи высокого суда, если он готов произносить монологи о смерти и бренности всего сущего перед мэром и муниципалитетом Стокпорта, если он в такой отличной форме, - этот эссеист сочтёт свою задачу поистине упоительной и никогда не захочет променять её на занудное написание рецензий и статей; он вспорхнёт на сцену и замрёт в свете рампы без малейшего трепета. Но такое случается редко, а обычно эссеист, как рьяно не защищай он своё искусство, не может до конца отделаться от чувства, что есть что-то нелепое и даже довольно бесстыдное в профессии говорить о самом себе за деньги; это чувство неотвязно гнездится где-то в глубине сознания, как наваждение, и в зависимости от темперамента эссеиста либо не даёт ему вообще взяться за перо в тот день, а иногда и на следующий, либо после нескольких великолепных фраз зачина мешает ему продолжать, либо вообще не позволяет сочинить первую фразу.
Что до меня, то мне труднее всего начать; я могу стоять на краю часами и никак не решусь сделать прыжок. Я готов заниматься чем угодно, но только не нужным делом. Такая особенность, конечно, большое несчастье, но, быть может, ещё хуже тому типу людей (таковы многие из моих знакомых), которые подходят под вторую вышеупомянутую категорию и после блестящего начала приходят к мёртвой точке. Без малейших колебаний они берутся за перо, пишут на белом листе бумаги:
"О резне" и сразу же начинают: "Резню можно осуждать лишь как средство достижения цели. Если рассматривать её как самоцель, как нечто самодовлеющее, то против неё ничего не возразишь, а за неё сказать можно многое. И только теперь, когда замутнён чисто эстетический взгляд на мир, Резня нуждается в защите. Хотя мы и часто говорим об искусстве, нас не волнуют подлинные ценности, особенно те, что относятся к Искусству Возвышенного, которое включает в сферу своих экспериментов все жизненные явления. Вот так-то мы и пришли к непониманию Резни как проявления Возвышенного и не видим Ирода в истинном свете". В этот момент они просматривают написанное, вполне удовлетворённые началом, и обнаруживают, что поток иссяк. Они пишут на обрывке промокательной бумаги "Альбигойские войны", "Сицилийская вечерня", "Варфоломеевская ночь" - но всё напрасно; они пришли к мёртвой точке; пройдут мучительные часы, быть может, много новых блистательных зачинов будет написано, прежде чем дело сдвинется с места и их эссе обретёт хоть какое-то подобие формы. Такие писатели представляются мне даже более несчастными, чем я сам, потому что я по крайней мере продвигаюсь вперёд, стоит только придумать начало. Как скоро я набираюсь смелости позвонить в колокольчик, меня всё же впускают в избранный мною дом, и мне не приходится, как многим другим, обивать пороги полудюжины особняков, так и не увидев их убранства.
Однако, хоть у других бывает и хуже, моя медлительность - большое несчастье. Всему виною робость, леность и полная неспособность сосредоточиться на чём-либо хотя бы на несколько минут. Правда, в конце концов они настолько оттягивают начало написания, что уничтожают сами себя: я прихожу в такое отчаяние, что и робость, и лень исчезают, а некоторое подобие сосредоточенности, наоборот, появляется. Но я уже потратил даром уйму времени.
Обычно утро я начинаю с твёрдого намерения сейчас же сесть за работу. Эссе должно быть написано. Я и так слишком долго откладывал, больше нельзя тратить время попусту. Но, войдя в кабинет, я начинаю заниматься делами, за которые в другое время никогда не берусь. Я прочищаю одну-две трубки (как ни странно, я никогда не чищу трубок в другое время), убеждая себя, что я прямо-таки рвусь начать работу. Со вкусом набив и раскурив одну из них, я усаживаюсь, но тут же вскакиваю, чтобы поправить слегка покосившуюся картину, поставить на место несколько снятых с полок книг или убрать какие-то разбросанные бумаги. Затем, вместо того чтобы сесть за стол на жёсткий стул, чьё неподатливое сиденье и прямая спинка напоминали бы о суровой реальности жизни, я погружаюсь в огромное, напоминающее корзину кресло, из тех, что так любят (и не без причины) в университетах. Оно настолько глубокое и низкое, что я залезаю в него с ногами. И вот, в идеально удобной позе - голова откинута назад, колени согнуты, поджатые ноги в шлёпанцах у камина - я собираюсь с силами, чтобы приступить к работе. Тянусь за ручкой и блокнотом, трубка моя раскурилась, сейчас-то как раз самое время сосредоточиться. Но увы! - я не в силах. Я могу следить за чужими мыслями, в книге или вне книги, сколь угодно долго, но предоставленные сами себе мои собственные мысли лишь бесцельно блуждают, потому что по складу ума я склонен перепархивать с предмета на предмет, влекомый властными и неожиданными ассоциациями. Мистер Пелмен и его друзья прослезились бы над моими тщетными попытками удержаться мыслью на нужной теме; и подчас я даже готов обратиться к ним за помощью, не сдерживай меня какой-то подспудный страх, что они вообще отвратят меня от писательства, научив бойко распродавать свой товар, в самом широком смысле этого слова.
Блаженно расслабившись в большом пухлом кресле, я обдумывал свой маленький шедевр, которому предстояло появиться на свет в течение нескольких ближайших часов. Прошедшей ночью, улегшись в постель, я не спал и мысленно слепил всю вещь; она была продумана до последней запятой, и она была прекрасна. На шишечки кровати были нанизаны самые благородные мысли, а стёганое покрывало расшито поистине чудесными фразами; без сомнения, прошлой ночью я превзошёл сам себя. Не удивительно, что теперь, когда вещь должна была обрести своё реальное воплощение, я чувствовал себя таким сонным. И, к несчастью, я не мог вспомнить ни единого слова из придуманных мною вчера, а те немногие обрывки, которые всё же запомнились, казались сырыми и блёклыми. Да и сама тема представлялась теперь не слишком уж многообещающей. Что о ней скажешь такого, чего уже не было сказано раньше? Почти ничего. Но нужно всё-таки что-то делать, и вот я пишу заглавие и подчёркиваю его. Я делаю это на редкость медленно и тщательно, просто чтобы убить время и оттянуть злополучный момент, когда придётся начать думать. Но уже задолго до того, как я провёл черту, мои мысли витали так далеко, что целые континенты отделяли их от темы моего эссе. То, как медленно вёл я черту, напомнило мне моего старого школьного учителя, который говорил, что наилучший способ провести прямую линию без линейки - это вести её быстро; а отсюда мои мысли перепорхнули на других учителей, а затем на школьные каникулы, и друзей в Калифорнии, и кисти для рисования, и Уистлера, и Челси, и моего друга Икса, и девонширские сливки, и, наконец, на Кольриджа. И теперь, добравшись до Кольриджа, я вдруг вспомнил, что хотел посмотреть одно место в "Застольных беседах". Так что не без стыда я отдираюсь от кресла и ищу сначала книгу, а потом нужное место в ней. И вот уже полчаса прошло с тех пор, как я прочёл, что искал, а "Застольные беседы" всё ещё у меня в руках и я всё ещё занят чтением. Но я откладываю их в сторону, потому что вспомнил свой давнишний замысел - написать книгу о Кольридже-критике, и начинаю снова обдумывать всю книгу, и разрозненные фразы вступительной главы приходят мне на ум. Теперь хорошо бы набросать план этой книги, я вновь хватаюсь за ручку с блокнотом - и тут только вспоминаю, что должен был написать эссе... Время второго завтрака пришло и ушло... Теперь уж я должен усесться за работу. Но сначала нужно убрать "Застольные беседы" - книга всё ещё лежит рядом со мною в кресле. Так что я кладу её на место, но, когда отнимаю руку от полки, в ней оказывается второй том "Часов, проведённых в библиотеке" Лесли Стивена, и уж по совсем непостижимым причинам я обнаруживаю, что всё ещё стою у полки и читаю эссе Стивена о Хорейсе Уолполе. Это уж никуда не годится; с досадой я ставлю Стивена на место и снова плюхаюсь в кресло. Задето моё достоинство, я должен сделать прыжок. Так что без каких-либо проволочек я хватаю ручку с блокнотом и пишу: "Как же трудно начинать! Я хочу сказать - как трудно начинать писать эссе (занятие совершенно добродетельное), это не то, что начинать нарушать некоторые из десяти заповедей". И потом, всего с двумя-тремя остановками, я довожу дело до конца. Но что такое "конец", я не могу вам точно сказать, потому что всё у меня перепуталось.