Серов и Коровин

Из-под пальцев вынул клавиши
(Был на карте – вот и нет его)
Город, отступить заставивший
К прозе голоса неспетого ...

"Они шли и шли мимо множества полотен, из залы в залу — Лидия не без труда отыскивала дорогу, но наконец она остановила Чарли перед небольшим полотном, которое легко можно было бы не заметить, если не ищешь именно его.
— Шарден, — сказал Чарли. — Да, я его видел.
— Но вы когда-нибудь присматривались к нему?
— А как же. Шарден в своем роде совсем не плохой художник. Мама очень его ценит. Мне и самому в общем-то нравятся его натюрморты.
— И ничего другого вы в этом не видите? Я просто в отчаянии.
— В отчаянии? — удивленно воскликнул Чарли. — Из-за каравая хлеба с бутылью вина? Хотя, конечно, прекрасно написано.
— Да, вы правы, написано прекрасно; написано с любовью и состраданием. Это не просто каравай хлеба и бутыль вина, это хлеб жизни и кровь Христова, но не укрытые от тех, кто томится голодом и жаждой, и скупо раздаваемые священниками по торжественным случаям. Это ежедневная пища страждущих. Эта картина такая скромная, безыскусственная, человечная, исполненная сочувствия. Это вино и хлеб бедняков, которым только и нужно, чтобы их оставили в покое, позволили свободно трудиться и есть свою простую пищу. Это крик презираемых и отверженных. Она говорит вам, что, как бы ни были грешны люди, в душе они добры. Этот хлеб и вино — символы радостей и горестей смиренных и кротких. Они не просят милости и любви вашей; они вам говорят, что они из той же плоти и крови, что и вы. Они говорят вам, что жизнь коротка и трудна, а в могиле холодно и одиноко. Это не просто хлеб и вино. Это тайна жребия человека на земле, его тоски по толике дружбы, толике любви, тайна его безропотной покорности, когда он видит, что даже и в этом ему отказано.
Вполне естественно, что вы смотрите на картины не так, как я. Вы молоды, здоровы, счастливы, состоятельны. Вам не откажешь в уме. Для вас картины — еще одно удовольствие среди множества других удовольствий. Они согревают вас, приносят удовлетворение. Пройтись по картинной галерее для вас — способ приятно провести часок. Что еще вы можете от себя требовать? Но, понимаете, я всегда была бедна, часто голодна и порой ужасно одинока. Еда, питье, человеческое общение — все это было для меня роскошью. Когда я работала и хозяйка своими придирками доводила меня до отчаяния, я в обед бывало, сбегаю в Лувр, и хозяйкина брань забывается. И когда умерла мама и я осталась одна на свете, Лувр был мне утешением. В те долгие месяцы перед судом, когда Робер сидел в тюрьме, а я ждала ребенка, если бы не возможность ходить в Лувр... Там я отдыхала и успокаивалась. И набиралась мужества. Мне помогали не столько огромные прославленные шедевры, но картины поменьше, поскромнее, на которые никто не обращает внимания, и я чувствовала, им приятно, что я на них смотрю. Я чувствовала, ничто, в сущности, не имеет значения, ведь все проходит. Терпение! Терпение! Вот чему я там научилась. И я чувствовала, несмотря на все несчастья, ужас, жестокость мира, существует нечто такое, что помогает все вынести, нечто куда значительнее и важнее всех бед и тягот — дух человеческий и творимая им красота. Что же удивительного, если небольшое полотно, которое я показала вам утром, так много для меня значит?"

Сомерсет Моэм, "Рождественские каникулы".
...
Я давно заметила: стоит похвалить (место, событие, человека) – и обязательно последует разочарование. Однако никто и ничто не обязаны вечно брать высоту, да и невозможно это...
Как хороши были выставки из собрания Куниных и "Окно, в котором" (Власовы/Шишмаревы), какая чистота повествования, ненавязчивая точность экспозиции, безупречный вкус (даже цветы! Даже пение птиц!) – и вдруг выставка "Серов и Коровин": переизбыток декораций (театральное?), антураж кафе из "нулевых", тесный картонный лабиринт, и публика... А публика, которая пришла "на имена": людей посмотреть и себя показать. Толпа. Картины Коровина теряют от размещения в бесконечном "коридоре", от близкого рассматривания и плотного расположения, превращаются в китч, в жостовский поднос. А умный, сложный Серов? Зачем тут джаз?
И всегда бывает так: когда "имена",  возникает любимый ленивыми экскурсоводами и обывателем низкий жанр "исторического анекдота" (точно так же и на выставке еврейских художников присутствовал здесь анекдот еврейский: зрителя преследовала вырезанная из картин Шагала коза).
Но есть уникальная возможность увидеть редкие картины из частных собраний.
Может быть, есть другие часы, не вечер, не выходной, когда нет такой ярмарки, толчеи "людского базара", на которую жаловался Коровин, и картины можно увидеть другими глазами, наедине...
...
"Серов и Коровин". Предисловие к выставке.

Жизнь окутывает меня какой-то тревогой людского базара, где обольщение называется любовью, где честь почитают за глупость, а обман — за ум, где плутовство и выгода — бытие.

—Нет, я еще не видал никого, кто бы любил во мне мои создания. Они как-то отдельно от меня… Есть такие, которые мои картины любят. Ну, а меня самого за мои работы никто никогда не любил. Напротив, я чувствую, что я какой-то не такой, как надо… Я художник, так сказать, немного отверженный… Я всегда не то, что бы хотелось окружающим. Я даже привык быть как-то всегда в чем-то виноватым. Странно. Вот хотя бы то, что я пишу картины. И при встрече мне всегда говорят: «Отчего вы не напишете, я вам расскажу…» И я слушаю, что рассказывают мне. И почему-то они считают гораздо значительнее то, что рассказывают они, чем то, что я пишу. Часто, когда смотрят мою картину, говорят: «Вот если бы вы с нами были в Швейцарии, я бы вам показал ландшафт, вы бы написали. А то—и у меня в Орловской губернии, в имении… Был у меня там вид, батюшка, с балкона; вы бы ахнули». Я уже привык, что я не такой, как нужно. И никаких наград и любвей не жду…

Она ответила недовольно:

—У вас есть какая-то душевная сложность… Отчего не смотреть на жизнь просто и брать от нее то, что она дает…
...
Я немало страдал в жизни, так сказать, от непонимания, а больше от клеветы, от зависти, выражаемой часто под видом дружбы, от тех, которые ко мне приближались. Я чувствовал ее от многих, с которыми в жизни сталкивался. Мне казалось, что это какой-то страшный дьявол у людей, дьявол в человеческой душе, более страшный, чем непонимание. Я испытывал это чувство от общения со многими притворными друзьями. По большей части эти люди подражали мне, подражали живописи, моей инициативе, моей радостности в жизни, моей манере говорить и жить. Среди моих друзей, которые были лишены этих низких чувств зависти, были В.А. Серов и М.А. Врубель. Почти все другие были ревнивы и завистливы.
 Огромную зависть вызывал М.А. Врубель своим настоящим гениальным талантом. Он был злобно гоним. Видевшие его великий талант его травили и поносили, и звали темные силы непонимания растоптать его, уничтожить и не дать ему жить. Пресса отличалась в первых рядах этого странного гонения на не повинного ни в чем человека. М.А. Врубель – чистейший из людей, кротко сносил все удары судьбы и терпел от злобы и невежества всю свою жизнь. Врубель был беден и голодал, голодал среди окружавшего богатства огромной России. В моей жизни великое счастье – встреча и жизнь с этим замечательным человеком возвышенной души и чистого сердцем, с человеком просвещенным, светлого ума. Это был один из самых просвещенных людей, которых я знал. Врубель никогда не сказал, что это не так, что не интересно. Он видел только то, что значительно и высоко. Я не чувствовал себя никогда с ним в одиночестве.
...
Васнецов был вместе со мной у Островского. Когда Виктор Михайлович говорил ему с восторгом о "Снегурочке", Островский как-то особенно ответил:
   — Да что... Все это я так... Сказка...
   Видно было, что это дивное произведение было интимной стороной души Островского. Он как-то уклонялся от разговора.
   — Снегурочка, — говорил он, — ну разве вам нравится? Я удивляюсь. Это так я согрешил. Никому не нравится. Никто и знать не хочет.
   Меня очень поразило это. Островский, видимо, так ценил это свое мудрое произведение, что не хотел верить, что его кто-то поймет. Это было так особенно и так рисовало время.
   А Римский-Корсаков даже не приехал в Москву посмотреть постановку. Мамонтов был очень удивлен этим. Говорил мне:
   — Знаменательно. Эти два больших человека, Островский и Римский-Корсаков, не верят, что их поймут, не допускают мысли, так же, как и Мусоргский не верил и не ценил своих произведений. Холодность и снобизм общества к дивным авторам — это плохой признак, это отсутствие понимания, плохой патриотизм. Эх, Костенька, — говорил мне Савва Иванович, — плохо, косно, не слышат, не видят... Вот "Аида" полна, а на "Снегурочку" не идут, и газеты ругают. А верно сказал офицер:
"Мечты поэзии, создания искусства Восторгом сладостным наш ум не шевелят... "
   — Большой и умный был человек Лермонтов.

К. Коровин, "Моя жизнь".


Рецензии